Научная статья на тему 'Христианин против «Язычника»: Гётевская Гретхен и Анна Каренина в грехе и воздаянии'

Христианин против «Язычника»: Гётевская Гретхен и Анна Каренина в грехе и воздаянии Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
165
31
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ХРИСТИАНСТВО / ЛЮБОВЬ / ПОЛ / ПРЕОДОЛЕНИЕ "ЖИВОТНОСТИ"

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Якушева Галина Викторовна

Хотя Лев Толстой как христианин был принципиальным противником «язычника» Гёте, его «наказанная» Анна Каренина, как и гётевская «спасенная» Гретхен, воплотили общую идею русского и немецкого гениев: любовь естественного человеческого существа должна подниматься над эгоизмом и биологической сексуальностью («полом»).

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Christian against «heathen»: Goethe's Gretchen and Anna Karenina

Though Leo Tolstoy as a Christian was an opponent principle of the «heathen» Goethe, his «punished» Anna Karenina so as Goethe's «saved» Gretchen both embodied the common idea of Russian and German geniuses: the real love of the natural human being must rise over the selfishness and biological sexuality.

Текст научной работы на тему «Христианин против «Язычника»: Гётевская Гретхен и Анна Каренина в грехе и воздаянии»

Г.В. Якушева

ХРИСТИАНИН ПРОТИВ «ЯЗЫЧНИКА»: ГЁТЕВСКАЯ ГРЕТХЕН И АННА КАРЕНИНА В ГРЕХЕ И ВОЗДАЯНИИ

Подобно тому как русская литература послепушкинского XIX в. вышла из гоголевской «Шинели», мировая, и в том числе отечественная культура двух последних столетий, вышла из эпохи Просвещения с ее апологией a priori оправданного своей природной основой человеческого создания. Именно с этим тезисом связаны как нескончаемые споры об изначальной добродетельности или испорченности человека, так и обусловленный ими характер тех или иных социальных проектов или программ личного самосовершенствования. Так, мы видим следы влияния сентиментализма и морального ригоризма Канта, полагающего, что только исполнение долга исправит «искривленное дерево» человеческой породы, в исканиях Льва Толстого 50-х годов; отзвуки вольтеровского импульса к полноценному восприятию «живой жизни» в его творчестве 60-х годов - и, наконец, с 70-х годов, на новом витке обращение к руссоизму, признание им приоритета «чувства» над разумом - но уже с новой, евангельской окраской, акцентирующей в христианстве (в резком отличие, заметим, от одного из властителей умов Европы, в том числе России начала XIX в., Ф.Р. Шатобриана с его трактатом «Гений христианства») «надчувственное», внепо-ловое начало.

В итоге Лев Толстой, в развитие руссоистских просветительских идей провозгласивший культ естественного бытия естественного человека в незлобивом согласии с природой и в отклонении всех форм «искусственного», сформированного искажающей человеческую сущность цивилизацией существования, тем не менее с

явным неодобрением, если не сказать с презрением, отнесся в зрелый, «проповеднический» период своей жизни к одной из важнейших составляющих человеческой натуры - взаимному тяготению полов, сексуальной жизни, тому, что принято называть «зовом плоти» (так, в статье «Что такое искусство?», 1898, Толстой среди чувств, «присущих только одному сословию богатых праздных людей» и «совершенно непонятных огромному большинству», наряду с «чувствами аристократической чести, пресыщенности, тоски, пессимизма» называет и «утонченные и развращенные чувства, вытекающие из половой любви»)1.

Сергей Булгаков в публичной лекции «Человекобог и чело-векозверь: По поводу посмертных произведений Л.Н. Толстого «Дьявол» и «О. Сергий» (прочитана и опубликована в Москве в 1912 г.) справедливо говорил о демонизации пола Львом Толстым, что в видимом отличие, но во внутреннем родстве с сакрализацией пола у Василия Розанова придавало этой стороне человеческой жизни решающее значение при определении доброкачественности того или иного индивида, рассматриваемого обоими в религиозном аспекте: только у Розанова с ориентацией на Ветхий завет с его апологией сексуальности и плодовитости (в чем философу виделся нерв иудаизма и залог жизненной энергии его приверженцев, контрастирующей с христианской цивилизацией «старых дев и холостяков», унылых «людей лунного света»)2, а у Толстого - с опорой на новозаветные требования смирения и аскезы, предполагающие устремленность к надличностному, внеэгоистическому, Божественно-возвышающему началу бытия. Здесь мы видим вольное или невольное отступление Толстого от «ортодоксального» руссоизма и начатое в начале века Просвещения Свифтом и завершенное к концу столетия этикой Канта представление не о «безупречности» человеческой натуры - вопреки максиме Руссо: «Все прекрасно, что выходит из рук Творца, все портится в руках человека», - а о ее изначальной «поврежденности», требующей для своего исправления постоянной соотнесенности с Высшими принципами.

В русле подобной концепции и программный эпиграф, и судьба заглавной героини, и финальные размышления автотипичного героя Левина в романе «Анна Каренина» прочитываются как обвинительный приговор любви-страсти, фактически, по Толстому,

Христианин против «язычника»: Гётевская Гретхен и Анна Каренина в грехе и воздаянии

оттесняющей в душе человека христианскую, т.е. братскую, сострадательную, не-эгоистическую любовь, любовь-понимание, любовь-сочувствие, любовь-ответственность, любовь-долг, ставящую интересы «другого» выше интересов собственных - и потому разрушающей личность, приносящей зло и ей самой (самоубийство Анны - катастрофический итог не только земной, но и загробной жизни, отмеченной тяжким грехом самоубийства), и окружающим людям, решительно разведенной с понятиями Добра и вечного Спасения3.

Иное дело - Гёте, великий «язычник» (Heide), как он сам себя называл, к которому Толстой на протяжении всей жизни испытывал живой, динамичный, заинтересованно-полемичный интерес, тот Гёте, чьим «Вертером» Толстой восхищался (даже несмотря на отмечаемую русским моралистом в конце жизни «безнравственность» этого романа), чьего «Фауста» и изучал, и цитировал, и осуждал - и которого в конце концов причислял (наряду с Шекспиром и Данте) к «ложным авторитетам», решительно отвергая Гёте за «отсутствие религиозности», эгоизм и «самоуверенное язы-чество»4. Хотя по сути Гёте был гораздо ближе к Толстому, чем это казалось русскому гению, - и не только по тяготению к панорамно-сти охвата жизненных явлений и неустанному стремлению опробовать себя на самых разных поприщах и в реальном, и в духовно-интеллектуальных планах или по свойственному и тому и другому предпочтению ненасильственной эволюции («нептунизма») революционному взрыву («вулканизму»), что проявилось, в частности, в исключительной симпатии Толстого к гётевской патриархально-бюргерской (на фоне французских потрясений) идиллии «Герман и Доротея», но и по связанному с этим и восходящему у обоих к просветительскому принципу «естественности» жизнелюбию, духовному здоровью (о чем писал Томас Манн в эссе «Гёте и Толстой»), человеколюбию вполне религиозного образца - если вслед за Толстым понимать под религией представление о земной жизни не как о единственном, а лишь как о видимом пласте существования, предполагающем наличие иных, более высоких и важных форм бытия (известны слова Гёте о том, что «дух» человека не умирает вместе со смертью последнего - как не перестает светить солнце, уходя от нас за горизонт; его «убеждение в нашем будущем существовании», которое «возникает из понятия деятельности» и уве-

ренности в том, что «если я неустанно действую до конца моей жизни, то природа обязана дать мне иную форму существования, когда эта теперешняя уже не будет в силах более удерживать мой дух5»). Симптоматичен и гётевский Фауст, своими «блужданиями», завершенными созидательно-альтруистическим порывом как высшим мигом удовлетворения земной человеческой жизнью доказывающий оправданность и осуществимость в человеке «внеполо-женного» Божественного замысла).

Ведь именно «язычник» Гёте, в отличие от идущего к Христу создателя Анны Карениной, избавляет от наказания свою грешницу Гретхен, потерявшую невинность до освященного церковью брака, убившую (пусть и невольно) свою мать и своего незаконнорожденного ребенка, ставшую причиной гибели своего брата и фактически добровольно принявшую собственную смерть - ведь она отказывается бежать с помощью Фауста (и Мефистофеля) из тюрьмы: высокая мудрость безумия не позволяет ей оставаться жить на земле со столь мощно кровоточащими ранами совести... И не только избавляет. Голос свыше «Спасена!», которым заканчивается 1-я часть «Фауста» («Она любила и страдала, / И рай открылся для любви». -Пер. Н.А. Холодковского), перекликается с концовкой трагедии, где именно предстательство на Небесах бывшей грешницы Гретхен позволяет Высшим силам простить земные грехи и ошибки этому вечному искателю, «блуждающему» и заблуждающемуся Фаусту и удостоить его заслуженного (ибо неустанно, воплощая в своей человеческой ипостаси созидательное, творческое начало Божественного отца, стремился, и стремление это выходило за рамки узколичной, «животной» самоудовлетворенности) апофеоза. Не кто иной как Гретхен, бескорыстно и безоглядно отдавшаяся страстной любви, именно в силу этого оказывается у Гёте самым совершенным воплощением любви христианской - самопожертвованной и милосердной, образом того мадонноподобного Вечно-женственного, что «вечно тянет нас ввысь».

Уже сама религиозная символика 2-й части «Фауста» - при всей ее «мистичности» (определение Толстого), чуждой эстетике русского романиста, - не позволяет оценивать «язычество» («реабилитацию плоти») Гёте как результат его якобы плоскостно-материалистического видения мира. Скорее здесь речь идет о своеобразной «анимализации» космического пространства у немецкого

Христианин против «язычника»: Гётевская Гретхен и Анна Каренина в грехе и воздаянии

гения зари естественно-научной эры - миропонимания, предполагающего устройство Вселенной по принципу живого организма, проходящего все стадии развития последнего, от «прафеномена» до «смерти в трансформации» (метаморфозе), - и той «анимизации» универсума, которую предполагал (или предвидел?) Толстой, которая проявлялась в его зрелых произведениях во все крепнущем мотиве недоверия к сексуальной жизни (в «Крейцеровой сонате» прямо говорится о ее «противоестественности») и которую мы напрямую свяжем не только с «христоцентрическими» трактованиями сексуальной жизни у современника Гёте И.Г. Гамана, согласно которому женщина отдает себя на плотское «заклание» мужчине, с тем чтобы он в свою очередь отдался Христу6, и даже не с неоплатоническими построениями Вл.С. Соловьёва, где эротическое земное перерастает в высшую, «внеполовую» любовь, о которой писал и поздний Розанов в философских эссе «По тихим обителям (1902), «Язычество и христианство в Ясной Поляне» (К уходу Л.Н. Толстого) (1910). Но прежде всего - с учением великого современника Толстого - русского религиозного (но не церковного!) мыслителя Николая Федорова, предрекавшего постепенное высвобождение рода людского из плена биологического мира с его непреложными циклами рождений, болезней и смертей и переход человека, с помощью научного знания, в ту самую высшую плоскость бытия, где нет диктуемых нашим сегодняшним естеством инстинктов, желаний и страстей, ставящих перед нами ложные цели и провоцирующих на ложные мысли и действия, где, согласно провидческому «коллективному бессознательному» всех мировых религий, нет «ни печали, ни воздыхания» - но есть новый, пока не известный нам мир «внеживотного» существования, сцепленный новыми, свободными от жажды наслаждения и потому менее эгоистичными и более прочными, истинно христианскими узами любви.

Если вспомнить о восхождении гётевской Гретхен на небеса, восславленной за способность подняться над чувственностью, и низвержение толстовской Анны под, образно говоря, колеса бездушной цивилизации из-за неспособности и нежелания быть чем-то большим, чем просто партнерша в плотском соитии («Если б я могла быть чем-нибудь, кроме любовницы, страстно любящей одни его ласки; но я не могу и не хочу быть ничем другим»7), - то не

придем ли мы к выводу, что оба гения, и «язычник» Гёте (о «стихийном», «внеконфессиональном» христианстве которого, выражающемся в полном доверии к сотворенному миру, написано немало работ8), и неутомимо взыскующий истины во Христе Толстой, один - оправдавший, другой - наказавший свою прелюбодействующую грешницу, исходили из одного и того же: не пиетета перед «законами», но желания видеть в любви путь к счастью (как искомой самоидентификации) через удовлетворение не «себя», но «другого». И не покажется ли нам в свете подобной трактовки естественных чувств естественного человека мнимым по сути противостояние этих двух символов русской и немецкой национальных культур, первая из которых, по справедливому замечанию ряда исследователей, развивалась в постоянной полемике (или, точнее, концептуальной состязательности) со второй?9

Толстой Л.Н. Полн. Собр. соч.: В 90 тт. - М.; Л., 1928-1958. - Т. 30. - С. 164165.

См.: Якушева Г.В. Естественный человек у Розанова // Наследие В.В. Розанова и современность / Сост. А.Н. Николюкин. - М.: РОССПЭН, 2009. - С. 350-355. См.: И.В. Чуприна. Нравственно-философские искания Л. Толстого в 60-е и 70-е годы. - Саратов: Изд-во СГУ, 1974. - С. 233-315.

Толстой Л.Н. Указ. соч. Т. 66. - С. 34. Об отношении Л.Н. Толстого и И.В. Гёте см. также: Чистякова М. Толстой и Гёте // Звенья. Вып. 2. - М.; Л., 1933. - С. 118-129; Жирмунский В.М. Гёте в русской литературе. - Л.: Наука, 1981. (Указ. имен); Мотылева Т.Л. Лев Толстой - читатель Гёте // Гётевские чтения / Под ред. А.А. Аникста и С.В. Тураева. 1989. - М.: Наука, 1986. -С. 203-226; Кантор В.К Лев Толстой: Искушение неисторией // Вопросы литературы. 2000. - № 4. - С. 120-181.

Эккерман И.П. Разговоры с Гёте. - М.; Л., 1934. - С. 416-417.

См.: Гильманов В.Х. И.Г. Гаман и литература Просвещения. - Калининград:

Изд-во КГУ, 2003.

Толстой Л.Н. Указ. соч. - Т. 19. - С. 343.

См. об этом: Якушева Г.В. Фауст в искушениях ХХ века. - М.: Наука, 2005. -С. 13-24; Bollacher M. Christentum // Goethe-Handbuch: In 4 Bdn. / Hrsg v. H.-D. Dahnke, R. Otto u.a. Stuttgart; Weimar: Verlag J.B. Metzler, Bd. 4/1. S. 165175.

Кантор В.К. Указ. соч. - С. 122.

2

3

4

ЭНЦИКЛОПЕДИСТИКА

Л.Ф. Кацис

ОПЫТ СВЕРХБЫСТРОГО ЧТЕНИЯ «РОЗАНОВСКОЙ ЭНЦИКЛОПЕДИИ»

Прежде всего, я бы хотел не только поприветствовать сам факт выхода «Розановской энциклопедии», но и поблагодарить

A. Н. Николюкина за доверие лично ко мне. Я присоединился к немалому коллективу этого издания уже на очень продвинутом этапе, и тем более мне хочется отметить тот факт, что главный редактор решился по моему предложению включить в словник имя

B.Е. Жаботинского, человека, которого до самого недавнего времени никто не связывал с именем Розанова. Поэтому сегодня мне бы хотелось привести здесь один ускользнувший от внимания исследователей и от моего собственного тоже текст юного Жаботинского из «Одесских новостей» от 16.05. 1901 г., где он создал очень колоритный образ нашего сегодняшнего героя. Хотя сам Розанов в 1908 г. относил время их знакомства к Риму того же 1901 г.

Вообще говоря, Жаботинский не только упоминал имя Розанова во время дела Бейлиса в статьях из серии «О кровавом навете» в «Одесских новостях», но и Розанов, как стало недавно известно, из Собрания сочинений в одной неопубликованной своевременно статье сам упоминал имя Жаботинского. А в энциклопедической статье мне пришлось писать и об отголосках текстов Жаботинского в «Обонятельном и осязательном отношении евреев к крови» и в «Апокалипсисе нашего времени», а Жаботинский явно использовал воспоминания о Розанове в романе «Пятеро» уже в 1930-е годы, но все это сказано в статье.

А вот тот самый текст Жаботинского, который попал ко мне в руки при работе над Полным собранием сочинений Жаботинско-го уже после того, как «Розановская энциклопедия» была сдана в печать. Статья Жаботинского называется «Ученическая газета» (из

школьных воспоминаний) и, следовательно, должна относиться к гимназическим годам автора. Однако зная, что Жаботинский с самых ранних лет был выдающимся мифологом своей собственной жизни, с одной стороны, и, с другой, что чуть ранее Розанов недолго печатался в «Одесском листке» одновременно с Жаботинским, к этому тексту одесского знакомого Розанова стоит отнестись не только как к реальным гимназическим воспоминаниям, но и как к одному из самых ранних литературных портретов Розанова времен «Сумерек просвещения»: «Чтобы дать представление о передовицах Алеши, позвольте сказать, что - proportious gardée - В.В. Розанов в общем литературном облике напоминает мне иногда эти фиолетовые строчки курсива с подписью Азъ под ними».

Среди редакторов газеты, по словам Жаботинского, были и некий Васька и брат Алеши «Пепка». Стоит заметить, что след «брата Алеши» из Достоевского на фоне «Легенды о Великом Инквизиторе» Розанова был, судя по всему, предусмотрен Жаботинским. А описание статей «брата Алеши» из ученической газеты, как предшествующих розановским, заставляет еще внимательнее отнестись к разбору их стилистики: «Передовицы были хороши у инициатора всей затеи, которого мы называли Алешей, со вдумчивым, отчасти мечтательным складом характера и искоркой в уголке лукавых глаз. Он писал, беря тему сжато, но глубоко, особенным стилем, немножко неясным, под которым чувствовалась страстная напряженность убеждения»1.

Таким могло бы быть начало статьи о Жаботинском в «Роза-новской энциклопедии», но раз уж это не случилось, то пусть этот текст будет приветствием к ее выходу. Надеюсь, что оба героя не были бы против этого.

Теперь по просьбе А.Н. Николюкина я изложу некоторые итоги моего крайне быстрого (в отличие от медленного гершензо-новского) чтения громадного тома энциклопедии.

Скажу сразу, что мои последующие замечания очень трудно отнести к критике, так как, по словам классика, «никто не обнимет необъятного». Тем не менее жаль, что издатели не смогли включить в «Розановскую энциклопедию» ценную и неожиданную публикацию К.Ю. Бурмистрова о Беренсе в «Исследованиях по исто-

1 Жаботинский В. (З.). Полное собрание сочинений в 9 т. Т. II/1. Минск. 2008. - С. 465.

рии русской мысли» за 2004 г. Это важная фигура споров вокруг дела Бейлиса и герой «Обонятельного и осязательного отношения евреев к крови».

Пожалуй, именно эта работа Розанова, во многом сломавшая его, является наиболее проблемной для энциклопедии в целом. И здесь я позволю себе выступить не столько как специалист по русской литературе или истории русской мысли, сколько как специалист по иудаике, которым я формально являюсь. У меня нет сомнений, что Розанов уже стал и будет еще долго предметом изучения той части этой обширной дисциплины, которая называется Judaica Rossica.

Разумеется, как уже говорилось выше, никто не может требовать от составителей энциклопедии отражения в ней специальными статьями любого персонажа, который попал во все 30 томов Розанова, тем более что по большей части это повременные газетные статьи. Однако сам Розанов давал возможность обобщить и свести воедино, например, многочисленных адвокатов Бейлиса (Грузен-берга, Маклакова, Григоровича-Барского и т.д.) в некую полуфилософскую категорию «Адвокаты». Сюда входят и «адвокатский пиджак», и «адвокатское мышление», и т.д. Не говоря уже о том, что без статьи, где бы фигурировал О.О. Грузенберг, невозможно понять и знаменитое исключение В.В. Розанова из РФС, куда был незамедлительно принят С. О. Грузенберг, философ и брат адвоката.

Еще один важный момент связан с именем Г. Гейне. В статье о нем упоминается стихотворение о «Царице Субботе», но нет упоминания «Семейного вопроса в России», а там есть, как известно, целое послесловие к I тому, построенное на «Царице Субботе». Нет упоминания этого сюжета и в статье «Суббота», не говоря уже о том, что о Гейне нет ничего ни в статье о Маяковском, хотя в основу «Флейты-позвоночника» и стихов «собачьего цикла» положена не столько сама поэма, сколько ее розановский комментарий в «Семейном вопросе в России». Кстати, отсутствие подробной статьи «Иудаизм» никак не компенсируется отсылкой к статье о ранней книге «Юдаизм» из «Нового Пути». Размышления же об иудаизме не оставляли Розанова до последнего дня.

А между тем весь представленный здесь комплекс терминов и идей ведет не только к более глубокому пониманию конфликта между Розановым и Маяковским в «Стрельце», но и куда более

важным предметам. Не будем придираться к высказыванию по поводу Маяковского как «марионетки еврейских кругов» в статье о «Голосе Руси». Хотя вряд ли стоит подобное выражение оставлять без комментариев. Но обратимся к одному из важнейших моментов эстетики Розанова, вновь связанного, в числе прочего, с «Семейным вопросом в России» и, главное, с «Опавшими листьями».

Я имею в виду проблему «Фотографии». Специальная статья о ней просто просится в «РЭ». Наиболее глубокие теоретические разработки этого вопроса находятся как раз там, где при разборе «Братьев Карамазовых», опять же в «Семейном вопросе в России», обсуждается вопрос о проблеме ребенка и деторождения в связи с фотографиями Папы Римского, или проблема фотографии молодых супругов во время полового акта в «Людях лунного света», не говоря уже о проблеме интимизации текста «Опавших листьев» при помощи фотографий дочерей Розанова без корсетов и без «остра-няющих» рамок. Я недаром сейчас вспомнил об этом термине В.Б. Шкловского. Ведь именно в связи с докладом Шкловского о Розанове в «Московском лингвистическом кружке» обсуждалась именно эта проблема. А описание фотографий из «Людей лунного света» легли в основу ряда фотомонтажей А. Родченко к поэме В. Маяковского «Про это», в то время как сама поэма во многом основана на розановском же комментарии к извлечениям из «Сна смешного человека» из все того же «Семейного вопроса в России». Кстати, и в содержательной статье «Достоевский» места «Семейному вопросу в России» не нашлось. А ведь по объему это едва ли не самый большой текст Розанова о Достоевском. Тот самый текст, который находится между самим Достоевским, Достоевским Соловьёва-Леонтьева и Достоевским авангарда, формализма и Воль-филы.

Столь же очевидно, что весь этот комплекс проблем прямо выводит нас на необходимость появления обобщающей статьи «Авангард», где, кстати, нашлось бы место и «Египту» Розанова от «О древнеегипетской красоте» до «Восточных мотивов» у Крученых, Каменского, Терентьева, Ильязда и т.д.

Разумеется, на все сказанное можно возразить, что это уже не энциклопедия, а некий специальный комментарий к текстам В. В. Розанова или Маяковского со Шкловским. И тут надо бы от

проблем конкретной энциклопедии, посвященной конкретному персонажу, перейти к более общим проблемам.

И прежде всего, это вопросы о том, для чего же нужны персональные энциклопедии, сколько их должно быть и кому они предназначены?

Меня эти проблемы волнуют вполне конкретно, так как сейчас в Мандельштамовском обществе РГГУ подходит к завершению работа над мандельштамовской энциклопедией. И там точно так же встают вопросы дробности статей о населенных пунктах, членах редколлегий тех или иных журналов, необходимости или наоборот отдельных статей, например, о каждом санатории в Финляндии, где побывал О. Мандельштам, и т.д.

И здесь опыт «Розановской энциклопедии» исключительно важен. Так, разделение ее на две части, скажем, так: информационно-персональную и категориальную представляется очень интересным и плодотворным. И здесь не мешает дважды начатый алфавитный порядок статей.

Кроме того, еще один момент в истории издания этой энциклопедии представляется принципиально важным и интересным. Она как бы становится путеводителем по еще не оконченному Собранию сочинений В.В. Розанова. А если так, то можно говорить о персональных энциклопедиях, как они складываются сегодня, как о новом виде или типе академического комментария к порой не всегда академическим собраниям сочинений, особенно авторов ХХ в.

Не исключено, что наличие подобных энциклопедий избавит аппарат готовящихся собраний от массы ненужной информации, дав возможность составителям соответствующих изданий сосредоточится именно на полноте представления текстов своих авторов, особенностях текстологических решений и т.д., а не на заведомо бесплодной попытке «вбить» в комментарий и биографию, и сведения о массе персоналий, порой общеизвестных, и т.д. Более того, в современных условиях энциклопедия вполне может превратиться в электронную базу данных, которую можно дополнять и дополнять. А в случае выхода наиболее авторитетного собрания сочинений того или иного автора легко переводить на него ссылочный аппарат энциклопедии. Ведь, как мы уже говорили, предварение Собрания Энциклопедией оказывается взаимополезно. Наконец,

энциклопедический формат дает куда более широкую возможность углубления в проблемы типа «Розанов и...», раз уж их пишут специалисты по «и.», которые редко участвуют в комментировании соответствующих томов Собраний сочинений.

Кстати, подобная ситуация волею судеб сложилась в современной науке на пространстве от академического Пушкина и пушкинской энциклопедии до мандельштамовской энциклопедии и мандельштамовского же собрания сочинений.

Не менее сложен и вопрос о том, сколько персональных энциклопедий должно существовать в природе. Разумеется, проще всего сказать: чем больше - тем лучше. Однако и сил на все не хватит, да, боюсь, и читателей. Ведь степень перекрытия биографических хроник или будущих энциклопедий Цветаевой и Волошина либо Блока и Белого, либо Мандельштама-Цветаевой-Пастернака и т. д. будет настолько высока, что изрядную часть сведений о ком-то из них можно будет легко получать из «соседних» изданий. Поэтому выбор имен для «энциклопедирования» сам по себе представляет существенную проблему.

Однако «РЭ» это не грозит. И как первой подобной энциклопедии русского философа, и как энциклопедии о фигуре явно первого ряда. Поэтому, не вдаваясь в проблему оценки читателя подобных изданий, заметим, что благодарными читателями «РЭ» станут как раз разработчики и составители ее возможных аналогов.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.