Философские и культурологические исследования
УДК 141.201
А.И. Иваненко
ХАОС И РЕВОЛЮЦИЯ (ПРОЛЕГОМЕНЫ К ОНТОЛОГИИ РЕВОЛЮЦИИ)
Термин «революция» достаточно привычен в отечественном марксистском философском дискурсе. Применялся он главным образом к описанию интенсификации процессов общественного бытия. Но исторический марксизм так и не поднялся до онтологии революции. Поскольку качественные скачки не всегда связывались с революционными процессами, сама революция могла казаться чем-то акцидентальным, привходящим в общественное бытие. Во многом это объясняется сохранением эволюционистской парадигмы, согласно которой все складывается постепенно, с течением долгого времени. Тем не менее развитие философии демонстрирует, что термин «революция» не может быть всецело приватизирован марксизмом. Он обладает значительным объяснительным потенциалом и не может быть отброшен на свалку истории. Термин «революция» активно используется сторонниками технологического детерминизма. Историк науки Т. Кун с его помощью объясняет процесс формирования идей, а историк Г. Чайлд обозначает этим термином таинственный процесс зарождения цивилизации на нашей планете [14, с. 286].
Самое время поставить вопрос об онтологическом статусе революции. Этот статус уже активно разрабатывается в рамках так называемых теорий хаоса. В.В. Афанасьева в своей работе «Детерминированный хаос: от физики к философии» (2001) характеризует революцию как «частный случай бифуркации» [1, с. 68]. Это представление восходит к синергетической традиции, у истоков которой
стоял немецкий физик Г. Хакен. Революциям он посвятил целую главу (15-ю) своего фундаментального труда «Тайны природы. Синергетика: учение о взаимодействии» (1992). Хакен фактически отождествляет революции с хаосом, поскольку они проступают жестко структурированными формами социальной реальности. Вначале он фиксирует привычное представление о революции — «перевороте, в результате которого один государственный порядок в отдельно взятой стране сменяется другим» [13, с. 189], а затем обобщает его сквозь призму синергетики и определяет революцию как «состояние неустойчивости, за которым следует то или иное нарушение симметрии» [Там же. С. 215]. Более подробное описание «неустойчивости» мы находим у другого основоположника синергетики — И. Пригожина. Он сообщает, что крайним случаем неустойчивых систем являются системы хаотические [10, с. 7].
Однако следует воздержаться от слишком поспешного отождествления революции и хаоса хотя бы на том основании, что хаос с трудом поддается формально-логическому описанию и в рамках академического дискурса сохраняет черты негативного понятия. Если на уровне здравого смысла мы скорее видим в революции частный случай хаоса, то на путях теоретического мышления хаос вполне может оказаться онтологической проекцией революции. Но онтологический характер немыслим без атрибута всеобщности. Можем ли мы усмотреть в революции всеобщность, сравнимую со всеобщностью хаоса?
Неуловимость социального хаоса
Философы прежних эпох не всегда считали хаос (даже в его социальном аспекте) синонимом революции. Для Г. Спенсера хаотичным является первобытное общество, которое предшествует упорядоченному цивилизованному состоянию. Эта мысль созвучна представлениям XIX века о промискуитете как начальной форме семейного существования. Истоки такой локализации хаоса по шкале исторического времени, безусловно, восходят к английскому мыслителю XVII века Т. Гоббсу, характеризовавшему естественное состояние как «войну всех против всех».
Исследования антропологов-структуралистов XX века, и прежде всего К. Леви-Строса, свидетельствуют, что так называемое первобытное состояние упорядочено ничуть не меньше, чем современная цивилизация. А Л.Н. Гумилев даже приписывает архаическим коллективам большую статичность (гомеостаз), чем обществам перманентной модернизации. Так, он откровенно «статическими» («персистентными») народностями называет австралийских тасманийцев, сибирских тунгусов и североамериканских алгонкинов [5, с. 120—121]. Концепция Гумилева укладывается в теорию «традиционных обществ», которым никак нельзя приписать состояние хаотичности.
Подобная неопределенность локализации хаоса по шкале времени может объясняться тем фактом, что любая форма общественного бытия в той или иной мере содержит элементы хаоса. Аргументы в пользу этого можно найти как с материалистических, так и с идеалистических позиций. С материалистических позиций социальное не мыслится вне биологической основы, посему его можно охарактеризовать как форму существования живой материи. Живое же благодаря фундаментальным процессам метаболизма (питание + рост) мыслится выражением открытости системы, по мысли И. При-гожина, в пределе совпадающей с хаосом. С идеалистических позиций социальное является продуктом взаимодействия суверенных личностей, каждая из которых обладает изначальной свободой воли. Это в свою очередь наделяет общество хаотическими атрибутами, ибо любая закономерность базируется на добровольности как форме индетерминизма.
Революция как энтелехия хаоса
Однако мера хаоса не во всех формах социальной реальности одинакова. Существуют более или менее упорядоченные социальные формы, причем первые по преимуществу и изучаются общественными науками. Впрочем, это не противоречит базовой для всех теорий хаоса идее, что хаос первичен по отношению к порядку и не может быть определен через его отрицание. Подобно хаосу, революция также не может сводиться исключительно к катастрофическому аспекту. В ней очевидным и существенным образом присутствуют и процессы самоорганизации, мобилизации и даже творчества масс, которые только в редких случаях можно объяснить эффектом реставрации.
Пожалуй, наиболее корректным было бы утверждение, что хаос проявляется в моментах перехода, в предельных случаях интенсификации динамики (своеобразного взрыва) социального бытия, которые получили наименования революций. Разумеется, не все проявления социального хаоса могут быть отнесены к революции, но она объемлет их все как некоторая тотальность. Следовательно, революция и есть энтелехия социального хаоса.
Этот вывод нуждается в уточнении, поскольку общественные науки фиксируют в революциях определенные временные структуры. В основе современных исследований революций лежит фундаментальная работа К. Брин-тона «The Anatomy of Revolution» («Анатомия революции»), опубликованная в 1938 году и впоследствии неоднократно переиздававшаяся с дополнениями. В этом труде категория революции берется как Gestalt (форма) или, точнее, pattern.
Прежде всего Бринтон пытается содержательно и логически определить термин «революция», где родовым оказывается понятие изменения — change. В концепции Аристотеля изменение и движение практически отождествляются. Именно посредством этих понятий определяется такой фундаментальный атрибут бытия, как время. Бринтон вначале пытается отождествить революцию с процессами изменения, ссылаясь на троцкистское толкование, в рамках которого «перманентная революция» неотличима от прогресса [18, с. 3]. По факту использования термина «консервативная революция» можно сказать,
что направленность подобных изменений носит привходящий характер. Однако Бринтон все же делает необходимые уточнения.
Неотъемлемым элементом революции Бринтон считает насилие. Например, приход к власти лейбористской («трудовой») партии в Англии в 1945 году Бринтон не называет революцией только потому, что он не сопровождался насилием. Интересно, что в своем преувеличении исторического значения прихода лейбористов (социалистов) к власти Бринтон был не одинок. Его современник Дж. Оруэлл написал антиутопию «1984», где описывал общество, в котором победил ангсоц («английский социализм»). Стоит отметить, что после «цветных революций» первого десятилетия XXI века возобновились дискуссии относительно того, является ли насилие атрибутом революции. Так, современный исследователь революций Дж. Голдстоун, опираясь на факты «бархатных», демократических революций (например, в Чехословакии в 1989 году), склонен считать фактор насилия несущественным и привходящим [4, с. 60]. Однако насилие может иметь и бескровные формы (например, психологическое насилие уличных толп на Центризбирком в ходе «оранжевой» революции на Украине в 2004 году). Кроме того, если, согласно М. Веберу, государство — это легитимное насилие, то сложно представить, чтобы его антипод — революция — был бы лишен насилия.
Само по себе понятие насилия подразумевает сложный характер интерсубъективного взаимодействия. Его биологической основой является описанный К. Лоренцом феномен внутривидовой агрессии. Однако насилие, безусловно, несводимо к агрессии. Оно носит сознательный и целенаправленный характер. Нередко насилие включает в себя понятие избыточного вреда, который выполняет компенсаторную функцию. Подлинно социальным феноменом оно становится тогда, когда обнаруживает социальное различие и приводит к формированию социальных групп на основании единой (протестной) идентичности. Посему естественная эволюционная агрессия, призванная стать механизмом естественного отбора и самосовершенствования, проецируясь и трансформируясь посредством идеологии, превращается в насилие. Голдсто-ун, прямо не говоря о насилии, тем не менее, вскрывает его генезис посредством идеологии,
которая конвертирует психологический дискомфорт в социальное действие [4, с. 76].
При этом не любое «насильственное изменение существующего строя» Бринтон склонен именовать революцией. Он приводит в пример Афинский переворот 411 года до н. э., когда к власти в полисе пришла олигархическая группировка, и отказывает этому событию в праве называться революцией, поскольку она не стремилась к общественному благу. Посему, опираясь на труд Бринтона, мы можем предложить следующее определение: революция — это насильственное изменение существующего строя во имя свободы большинства, поэтому революция не может не быть народной (popular). Однако последнее уточнение относительно «общего блага» исключает из рассмотрения те движения, которые в зависимости от контекста могут рассматриваться то как национально-освободительные, то как сепаратистские, поскольку они выражают интересы меньшинства. Бринтон для их описания использует термин «territorial-nationalists» [18, с. 23]. Действительно, в рамках Британской империи национально-освободительное движение ирландцев никак не может быть рассмотрено как движение большинства. Вместе с тем Бринтону приходится сделать отдельное отступление, чтобы защитить американскую революцию, которая в отечественной традиции более известна как Война за независимость в 1775—1783 годов. Для этого он доказывает ее социальный характер и приверженность антифеодальным идеям Просвещения.
Еще одним, скорее подразумеваемым, критерием революции Бринтон называет успешность. Попытка революции сама по себе не есть революция, хотя этот термин могут применять историки. Такие революции Бринтон называет abortive («ублюдочными») и в качестве примера приводит европейские революции 1848 года [Там же. С. 24], которые, кстати, вдохновили Маркса и Энгельса на написание «Манифеста Коммунистической партии».
Кластер фазовых переходов
От определений Бринтон довольно быстро приходит к рассмотрению самой структуры революций, что позволяет Голдстоуну обвинить его в «примитивном описательном обобщении» [4, с. 59]. Статус эталона имеют четыре революции,
которые Бринтон называет важными (important): английская, американская, французская и русская. Причем они отнюдь не равны между собой. Дескриптивным образцом, безусловно, является Великая французская революция [18, с. 3]. Это представляется вполне разумным. Советский исследователь М.А. Барг пишет, что сам термин «английская революция» является дискуссионным среди историков. Британские исследователи склонны заменять его понятиями «великий мятеж» (Great Rebellion) и «гражданская война» (Civil War) [2, с. 37]. Американскую революцию Голдстоун уже не включает в число четырех «великих революций». Ее место в каноническом списке он делегировал китайской революции 1949 года [4, с. 59]. Не меньше споров вызывала русская революция. Если в советские годы события октября 1917 года трактовались как Великая Октябрьская социалистическая революция, то после Перестройки их нередко именовали Октябрьским переворотом [17, с. 6]. Не меньшей ревизии подверглись и февральские события. Например, историк И.Я. Фроянов также усматривал в событиях начала 1917 года не революцию, а политический переворот [12, с. 43-44].
Таким образом, только французская революция оказывается бесспорной, и именно на ее примере Бринтон выводит свой знаменитый «закон Термидора», согласно которому любая революция в процессе своего развития приходит в той или иной степени к отрицанию самой себя или, как образно говорят, подобно хтоническому демону, «революция начинает пожирать своих детей».
Структуру революций Бринтон рассматривает в логико-историческом ключе посредством сменяющих друг друга этапов, которые вынесены в название четырех из девяти глав «Анатомии революции»: Старый Режим, Правление «умеренных», Годы Террора и Термидор. Хотя, безусловно, в тексте можно найти и более мелкие градации революционного процесса.
Любая революция начинается со стадии Старого Режима, т. е. с разложения самой ткани социальной реальности, вследствие чего современный режим начинает восприниматься как старый. Бринтон делает одно немаловажное замечание: отсталые или традиционные страны не знают революций [18, с. 33]. Социальная реальность должна разомкнуться во
времени, прийти в движение, встать на путь модернизации и воспринять саму оппозицию «старое — новое». Рассматривая пример русской революции, Бринтон обращает внимание на предшествующие ей реформы, относительно которых общество, и главным образом правящий класс, начинает раскалываться: одним кажется, что реформы идут слишком быстро, а другим — слишком медленно. Таким образом, маховик революции запускается сверху. Сам процесс реформ предполагает как цель некий идеализированный образ нового порядка, на основании которого появляется антиправительственная революционная идеология, заражающая собой массы посредством агитации. Рано или поздно инфицированные революционной идеологией массы устраивают беспорядки, пользующиеся моральной поддержкой со стороны радикальной части правящего класса. Эти беспорядки маркируют собой начало революции и конец Старого Режима. Так, Бринтон в один ряд ставит победу американских патриотов при Лексингтоне (Массачусетс) 1775 года, взятие Бастилии в 1789 году и уличные беспорядки в Петрограде 8 марта 1917 года [Там же. С. 72]. Однако сами по себе беспорядки не приводят к падению режима. Здесь решающую роль играют настроения в армейской среде. Бринтон отмечает, что накануне французской революции королевская армия была разложена революционной пропагандой и единственной верной опорой трона оставались немецкие наемники. Равным образом и русская революция стала ощутимой лишь после того, как царская армия перешла 12 марта 1917 года на сторону восставших.
Если перевести этот процесс на язык теории хаоса, то революция начинается с состояния неустойчивости и нестабильности. Возникает вопрос: что провоцирует данное состояние? С философской точки зрения очевидно, что социальное бытие погружено во время, главным свойством которого является необратимость, а необратимость является следствием неустойчивости. В этом случае любая социальная форма старорежимна подобно тому, как все живое смертно. Тезис Бринтона относительно невозможности революций в традиционных обществах как будто имеет эмпирическое подтверждение, однако известно, что идея необратимости времени зарождается
как раз в рамках традиционного средневекового общества. Примечательно, что эта идея необратимости почти тысячу лет не провоцировала никаких революций. Кроме того, согласно данным историков, первые революции отнюдь не стремились к проведению форсированной модернизации [2, с. 20]. Сама приставка ре- (re-) в слове «революция» указывает на возвратное или обратное движение [Там же. С. 33]. Нидерландская и английская революции XVI—XVII веков были вдохновлены идеями славного прошлого, перечеркнутого иноземным господством: испанским или нормандским. В этом случае революция предстает как катастрофа или эффект бабочки, когда некая микроскопическая флуктуация производит асимметричный ответ.
Далее Бринтон переходит к описанию следующего этапа, когда после свержения Старого Режима к власти приходят «умеренные» (the Moderates). Примечательно, что они рекрутируются из привилегированных слоев прежней власти. Примерами «умеренных» для Бринтона являются английские пресвитериане, французские фельяны и жирондисты, а также русские кадеты, народники и меньшевики.
С точки зрения теории хаоса можно сказать, что социальная система после первого значительного сбоя как бы начинает восстанавливаться, социальный организм регенерирует и создается впечатление об успешном преодолении кризисных явлений старорежимного периода. Поэтому правление умеренных сопровождается состоянием эйфории, или Honeymoon («медовый месяц»), поскольку вначале революцию, как правило, поддерживают самые широкие слои населения. Однако стабилизация оказывается иллюзорной, кризис переходит во вторую, более разрушительную стадию. В теориях хаоса этот эффект получил название каскада удвоения периода. Бринтон объяснял этот процесс тем, что власть от «умеренных» перетекает к экстремистам. Отчасти это объясняется тем фактом, что любая революция имеет сомнительный правовой статус и любая новая власть боится реванша. Новый режим более уязвим, чем старый, ибо, с одной стороны, у него нет опыта управления, а с другой — боясь отождествления со свергнутыми правителями, он дает более широкие обещания и даже полномочия деструктивным элементам.
Как замечает Бринтон, умеренные допускают популярную ошибку: они не видят угрозы слева [18, с. 145]. На смену «медовому месяцу» приходит этап, который Бринтон обозначает как dual sovereignty (двойной суверенитет), но в отечественной традиции более подходящим является термин «двоевластие». Экстремисты начинают обвинять «умеренных» в половинчатости, непоследовательности и даже в сговоре с представителями Старого Режима. Примерами экстремистов в работе «Анатомия революции» названы английские индепенденты, американские «сыны свободы», французские якобинцы и русские большевики.
Бринтон замечает, что, согласно логике революции, экстремистов ждет успех, поскольку они ставят под свой контроль новую армию. В качестве иллюстрации своего тезиса он перечисляет ряд идентичных исторических событий, которые знаменуют конец двоевластия и начало Террора (правления экстремистов). Это английская «Прайдова чистка» 6 декабря 1648 года, когда «умеренные» депутаты были насильственно изгнаны из парламента. Это и свержение монархии во Франции 10 августа 1792 года, установление режима Первой республики и последующие «сентябрьские убийства» аристократов. Это и Октябрьская революция 1917 года в России. В глаза бросаются некоторые неточности в оперировании фактами, которые, впрочем, могут быть объяснены условностью любой схемы. Так, события августа 1792-го и октября 1917-го, если следовать логике Бринтона, никак не могут быть приравнены, поскольку в первом случае к власти пришли умеренные жирондисты, а во втором — экстремисты-большевики.
После прихода экстремистов хаос выходит на финишную прямую или приближается к своему пределу — к состоянию аттрактора. В непримиримой оппозиции начинается процесс фрагментации, что выражается в кровавой борьбе за власть, для описания которой Брин-тон использует выражение dog-eat-dog cruelty [18, с. 179] — «жестокая собачья возня».
Когда хаос достигает своего предела, то в нем начинаются процессы самоорганизации, получившие применительно к теории революции название периода Термидора. Само слово
«термидор» пришло из названия одного из месяцев французского революционного календаря, который в наибольшей степени соответствует григорианскому июлю — самому теплому, или термическому, месяцу года. Исторический Термидор — это свержение якобинской диктатуры Робеспьера 27 июля 1794 года. Однако Бринтон расширяет значение этого термина до общего спада революции. Поэтому в разряд Термидора попадает и Восемнадцатое Брюмера (переворот Наполеона 9 ноября 1799 года). Единственное, что Термидор как последний этап революции Бринтон все же противопоставляет Реставрации как абсолютному пределу революции. Если абстрагироваться от французских реалий, то началом Термидора в Англии он называет роспуск «охвостья» парламента 20 июня 1653 года [Там же. С. 216], за которым последовало установление режима личной власти Оливера Кромвеля. Для России Бринтон начало Термидора отсчитывает с 1921 года — введения нэпа. Обращает на себя внимание тот факт, что Бринтон скуп на иллюстрации своей теории событиями американской революции. Вместе с тем ход ее исторического освещения не опровергает содержание «Анатомии революции». Так, некоторые американские историки подтверждают факт наличия в американской истории своеобразного термидора [11, с. 66]. Речь здесь идет о «движении за провозглашение Вашингтона королем США» [7, с. 76], которое имело место в 1783 году и достигло своей кульминации в неудачном «Ньюбургском заговоре». Однако отсутствие амбиций у Дж. Вашингтона и его республиканские убеждения в буквальном смысле спасли американскую демократию. Следует также отметить, что территориально американская революция оказалась не столь успешной, поскольку часть североамериканских колоний (Канада) остались верны британской короне и в них сохранились учреждения королевской конной полиции и пост генерал-губернатора доминиона. Одно время существование США оказалось под вопросом, а угроза Реставрации была налицо, поскольку в 1814 году британские войска захватили значительную часть Новой Англии, включая столицу — город Вашингтон. Эти события получили название Второй войны за независимость [Там же. С. 142].
Касаясь движущих сил революции, Бринтон придерживается концепции «баланса элементов».
Он признает в них экономическую подоплеку, которую сводит к transfer of property (переделу собственности). Однако классовый характер революции им начисто отрицается, поскольку Бринтон обращает особое внимание на то, что все выдающиеся революционеры в той или иной степени принадлежали к правящему классу. Так, он подчеркивает, что вождь английской революции Кромвель был провинциальным дворянином (country gentleman), а вожди русской революции Керенский и Ленин происходили из среды царских чиновников.
Бринтон также утверждает, что представление неизбежности революции - это миф, порожденный пропагандой экстремистов. Он обращает внимание на то, что при всей своей несхожести революционеры всех времен были совершенными (rigid) детерминистами [18, с. 201]. Английские кальвинисты (пуритане, индепенденты) видели себя орудием Провидения, французские якобинцы - орудием Естественного Разума, а русские марксисты облекали свой детерминизм в материалистические формы. Таким образом, утверждается, что революция - случайный момент. Невозможно вывести строгий закон революции, но можно с разной долей вероятности обрисовать сценарии ее развития.
Исследуя тему революции, мы наталкиваемся на фундаментальный онтологический парадокс: если революция выражает динамику бытия, то почему все неизбежно сводится к изучению ее статических фрагментов?
Фракталы как семена хаоса
Системообразующим ядром революционной статики является именно идеология, степень ее инфильтрации в массы и отсутствие иммунитета у общества. Саму революционную идеологию Бринтон сравнивает с вирусом. Вместе с тем он дистанцируется от консервативных «теорий заговора», признавая в революции как некоторую долю спонтанности, так и внутреннюю логику развития.
Дж. Голдстоун при общем восхищении работой Бринтона упоминает и ее содержательные недостатки. Главным из них является недооценка международного фактора [4, с. 59]. В самом деле, внешние влияния на ход революционного процесса широко известны в научной и публицистической литературе. В числе форм
этого влияния называют интервенцию, «экспорт революции», иностранную агентуру и даже «масонский» фактор [9, с. 57].
В философском плане акцент на внешние влияния немаловажен, поскольку свидетельствует, что революция — это не закрытая система, поэтому процессы энтропии в ней возрастать не могут. Отслеживая этот ход мысли, в революциях действительно можно усмотреть такое качество, как вирулентность (способность к воспроизводству через заражение), что указывает на присутствие в ней идеального фактора. С другой стороны, наличие в революциях общих моментов в теориях хаоса получило название фрактальности.
Все перечисленные Бринтоном великие революции (английская, американская, французская и русская) были взаимосвязаны. Ряд фактов позволяет видеть в американской революции прямой отголосок английской. Прежде всего, это следует из того, что движущей силой обеих революций были пуритане [7, с. 42—43]. В Англии им на короткий срок (с 1649 по 1660 год) удалось создать республику (Commonwealth ofEngland). В годы американской революции на территориях колоний Виргиния, Пенсильвания и Массачусетс появились автономные образования со схожим названием (Commonwealth). Далее, американская революция воспроизвела себя в структуре Великой французской революции. Франция поддержала сепаратистское движение колонистов, надеясь взять реванш за поражение от Англии в Семилетней войне [15, с. 42, 66—67]. Пользуясь реваншистскими настроениями, агенты американского конгресса вербовали во Франции волонтеров-офицеров [Там же. С. 44] для повстанческой Континентальной армии, которая испытывала дефицит кадров. В числе этих офицеров оказался маркиз де Лафайет — бывший королевский мушкетер и будущий создатель вооруженных сил революционной Франции. С именем Лафайета связано формирование такого революционного инварианта, как национальная гвардия, структура которой воспроизводилась не только во Франции и США, но и антикоммунистических революционных движениях конца 1980-х годов в СССР. В конце 1777 года Франция решается на прямую интервенцию в североамериканские колонии Англии с целью поддержки местных
сепаратистов [7, с. 71]. Результатом этого вмешательства в североамериканские дела стало «необычайное возбуждение, охватившее третье сословие, и широкое распространение республиканских идей Американской революции» [15, 78] во французском обществе. Под очевидным влиянием американской революции Франция 26 августа 1789 года приняла Декларацию прав человека и гражданина. Тем же месяцем датированы встреча депутатов Национального собрания Франции с Т. Джефферсоном, официальным представителем США [Там же. С. 145]. Примечательно, что американская общественность на первых порах (до Большого Террора в 1793—1794 годах) усматривала «во Французской революции отблески своих революционных устремлений» [7, с. 112].
Влияние французской революции на русскую признано как очевидцами, так и интерпретаторами тех событий. В основном влияние шло через декабристов, однако и сам Маркс был своего рода медиатором этих событий [6, с. 123-125].
Идейный и экзистенциальный аспект
Обнаружив феномен репликации революции, необходимо выделить ее инвариант, свободный от географических и исторических частностей. Двумя главными лозунгами революции неизменно оказывались императивы свободы и равенства. В оригинальных коммунистических революциях под свободой понималась независимость от государственного аппарата, под равенством—уничтожение отношения господство-подчинение. В более ранних «буржуазных» революциях протест был направлен против феодальных сословных привилегий. Однако исток революций в религиозном западно-христианском дискурсе. Не случайно термины «revelation» (Откровение, Апокалипсис — название последней книги Библии) и «revolution» (революция) практически созвучны. Они различаются лишь одной гласной фонемой. Об идеалистических предпосылках революции оговаривается сам Маркс в работе «К критике гегелевской философии права», когда пишет: «...Тогда революция началась в мозгу монаха» [8, с. 422], имея в виду отца Реформации М. Лютера.
Что же в протестантизме было потенциально революционного? Многие исследователи
отмечают, что протестанты ничего нового в догматике не прибавили, зато выступили с решительной критикой католической церковной иерархии, против привилегий духовенства [2, с. 86; 16, с. 45]. Тем самым проповедовались свобода и равенство. В пределе протестанты начали с критики римского католицизма, перешли к нападкам на местных епископов и закончили утверждением конгрегационализма — автономных самоуправляющихся общин (конгрегаций). Если протестантизм мало что сделал в области догматики, то можно ожидать, что он, по крайней мере, по-новому расставил акценты. Известно, что, критикуя власть и полномочия римского первосвященника, Лютер выдвинул идею всеобщего священства, согласно которой каждый христианин в принципе может проповедовать Евангелие и совершать таинства, другое дело, что желательнее, чтобы это делали люди, призванные к тому, образованные. Субъективно Реформация стремилась возвратиться к раннему христианству, искаженному, как казалось, в годы средневекового «вавилонского плена». В Новом Завете идеи свободы от ветхого закона и равенства всех народов перед Богом особенно подчеркивает апостол Павел.
Божественное мыслится как хаотическое, раскрывающееся в индетерминизме и неупорядоченности — «дух дышит, где хочет». Чтобы излишне не теологизировать дискурс, следует вспомнить, что к сходным идеалам приходили античные циники. Интересно, что христианский протестантизм повлиял на формирование революционных процессов в Китае и Корее. Отсюда мы наталкиваемся на проблему: если революция вирулентна, то не является ли она воспроизведением одного и того же архетипа?
Логика нашего изложения неуклонно направлялась к тому, чтобы представить революцию не как форму события, но как форму и тотальность хаоса, проявленного в социальном плане бытия. Обращение к данным общественных наук неизбежно фиксировало статические характеристики, ее рутину и ритуалы, без которых, замечает К. Вульф, «социальное невозможно» [3, с. 19]. Между тем, несмотря на наличие определенных ритуальных форм, революция представляет собой совершенно особую форму социальной реальности, суть которой как раз в трансцендировании существующих форм.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Афанасьева, В.В. Детерминированный хаос: от физики к философии [Текст] / В.В. Афанасьева. — Саратов: Изд-во Сарат. ун-та, 2001.
2. Барг, М.А. Великая английская революция в портретах ее деятелей [Текст] / М.А. Барг. — М.: Мысль, 1991.
3. Вульф, К. К генезису социального: Мимезис, перформативность, ритуал [Текст] / К. Вульф; пер. с нем. Г. Хайдаровой. — СПб.: Интерсоцис, 2009.
4. Голдстоун, Дж. К теории революций четвертого поколения [Текст] / Дж. Голдстоун; пер. с англ. Н. Эдельмана // Логос. - 2006. - № 5 (56),
5. Гумилев, Л.Н. Этногенез и Биосфера Земли [Текст] / Л.Н. Гумилев. - Л.: Гидрометеоиздат, 1990.
6. Иваненко, А.И. Вирулентность революции на примере России [Текст] / А.И. Иваненко // Эволюция революционности и консерватизма в социальных слоях России и других государств / А.И. Иваненко; под ред. С.Н. Полторака. — СПб.: Нестор, 2008.
7. Иванян, Э.А. История США [Текст] / Э.А. Ива-нян. — М.: Дрофа, 2006.
8. Маркс, К. К критике гегелевской философии права [Текст] / К. Маркс, Ф. Энгельс // Сочинения. В 39 т. Т. 1. — М.: Политиздат, 1954.
9. Масонство в его прошлом и настоящем [Текст]. - СПб.: РАН, 2006.
10. Пригожин, И. Время. Хаос. Квант [Текст] / И. Пригожин, И. Стенгерс. — М.: Едиториал, ЦРСС, 2003.
11. Становление американского государства [Текст] / под ред. А.А. Фурсенко. — СПб.: Наука, 1992.
12. Фроянов, И.Я. Октябрь семнадцатого (Глядя из настоящего) [Текст] / И.Я. Фроянов. — СПб., 1997.
13. Хакен, Г. Тайны природы. Синергетика: учение о взаимодействии [Текст] / Г Хакен. — М.; Ижевск, 2003.
14. Чайлд, Г. Древнейший Восток в свете новых раскопок[Текст] / Г. Чайлд; пер. с англ. М.Б. Граковой-Свиридовой. — М.: Иностр. лит., 1956.
15. Черкасов, П.Л. Лафайет [Текст] / П.Л. Черкасов. — М.: Мысль, 1991.
16. Чистозвонов, А.Н. Нидерландская буржуазная революция XVI века [Текст] / А.Н. Чистозвонов. — М., 1958.
17. Экзамены и зачеты по кафедре истории и философии [Текст] / под ред. А.А. Какурина. — СПб.: Копи-Р, 2001.
18. Brinton, C. The Anatomy of Revolution [Text] / C. Brinton. — N.Y., 1960.