УДК 1(09)
ГЕЛЬВЕЦИЙ МЕЖДУ ЛОККОМ И РЕВОЛЮЦИЕЙ: ОНТОЛОГИЯ РЕФОРМИЗМА
© 2014 А. В. Дьяков
докт. филос. наук, профессор каф. философии e-mail: [email protected]
Курский государственный университет
Статья посвящена одному из важнейших элементов реформистской и революционной мысли последних столетий - философской программе А. Гельвеция, творчески преобразовавшего сенсуализм Дж. Локка в программу преобразования окружающего мира. Автор вскрывает ряд теоретических оснований этой программы, ставших фундаментом для практических действий реформаторов и революционеров XVIII-XIX вв. Новаторство авторской позиции заключается в раскрытии связи между отвлеченными теоретическими конструкциями и практикой Просвещения, нацеленной на осмысление собственного места в историческом процессе.
Ключевые слова: Гельвеций, модерн, современность, Новое время, философия, философская практика, субъект, субъективность
Как бы ни гордились французские интеллектуалы своей галльской культурой, философия эпохи Просвещения испытывала мощнейшее, едва ли не определяющее влияние со стороны английских мыслителей, прежде всего Ньютона и Локка. Если Ньютон совершил переворот в представлении западного человека о физической реальности, то Локк то же самое сделал в отношении реальности психической. Отовсюду в текстах энциклопедистов глядит его имя, а его философия становится мощным оружием, направляемым против картезианского дуализма. Ещё столетие назад учение Декарта было олицетворением самой передовой научной мысли, теперь же его представления о физическом пространстве кажутся наивными, а его космологические идеи оказываются несостоятельны; заодно вызывает недоверие и его метафизика. Но самое главное, новая физика мыслится не как отвлечённая наука, а как основание для новой идеологии, физики социальной. Как замечал О. Шпенглер, «теория
“европейской” цивилизации была создана в Лондоне Локком, Шэфтсбери, Клэрком, в особенности Бентамом, а Бейль, Вольтер и Руссо перенесли её в Париж» [Шпенглер 1998: 233]. Однако стоит помнить о других словах того же Шпенглера: «То, что один народ получает от другого путём религиозного обращения или восторженного заимствования, есть только одежда и маска собственного чувства, но никогда не самое чувство» [Шпенглер 1998: 568]. Английский эмпиризм был плащом, в который кутался эмпиризм французский.
Клод Адриан Гельвеций принадлежал к числу тех французских философов-просветителей, что ориентировались не на картезианский рационализм, а на британский эмпиризм. Философия Джона Локка стала для него главной опорой, но Гельвеций не был простым подражателем: из чисто теоретических положений британского гения он сделал политические выводы, идущие столь далеко, что их отголоски отчётливо слышны по сей день.
Восторги по поводу Локковой философии пронизывают тексты Гельвеция. Уже в своих юношеских записных книжках он писал, что «Локк - это неутомимый садовник, выдёргивающий, выкорчёвывающий все стволы заблуждения, вооружённый
ФИЛОСОФСКИЕ НА УКИ
топором разума, острие которого никогда не притупляется» [Гельвеций 1973: 78]1. А в посмертно опубликованном сочинении «О человеке», итоговом труде всей его жизни, обнаруживается глава под названием «О сходстве моих взглядов со взглядами Локка». Вслед за этим светочем философии Гельвеций утверждает, что «одна чувствительность производит все наши представления» (150), более того, «всё в человеке сводится к ощущению» (154), и что «всё, что недоступно чувствам, недостижимо и для ума» (555). Вся философия, считает он, может опираться лишь на чувственные данные, а где этой опоры нет, там нет и философии: «Философ шествует, опираясь на посох опыта. Он идёт вперёд, но всегда от наблюдения к наблюдению; он останавливается там, где у него отсутствует возможность наблюдения» (71). Философская метафизика ведает всем, что зависит от наблюдения; всё прочее попадает в ведение теологии или схоластической метафизики, которая не проясняет, а лишь затемняет. А эта последняя подходит лишь ложно направленным умам, довольствующимся лишёнными смысла выражениями, невеждам, принимающим слова за вещи, да мошенникам, стремящимся всех одурачить. Гельвеций признаёт, что «только размышление может открыть нам первые общие истины» (119), но при этом настаивает на том, что «надо двигаться вперёд, следуя за опытом и никогда не предваряя его» (140). Если философы не опираются на опыт, они блуждают в стране химер.
Мысль - это редкость. С таким представлением мы не раз сталкиваемся в истории французской философии. В конце концов, ведь именно редкость привлекает внимание мыслящего человека, а никак не привычное и заурядное. До концептуализации понятия «редкость» еще далеко, и тем не менее оно уже присутствует в философском горизонте.
Остроумные люди, продолжает Гельвеций, обычно пренебрежительно относятся к работам умозрительного характера, поскольку достичь успеха в этой области трудно. Человек ограниченный ненавидит философов за те усилия, которые нужно прилагать для их понимания; остроумец ненавидит их ещё и за сухость и скуку. Чувствительный не столько к смыслу, сколько к изящной отделке фраз, такой человек не знает, что «глубокие идеи похожи на те чистые и прозрачные воды, глубина которых затемняет их же прозрачность» (524). Конечно, остроумцы порой бывают врагами философии, не понимая, что искусство красиво выражаться предполагает какое-либо содержание; в то же время многие философы не понимают всех трудностей писательского искусства и красот изящной речи, а потому несправедливо презирают такого рода ум. И лишь немногие - Г ельвеций называет в этом ряду Платона, Монтеня, Бэкона и Монтескьё -соединяют искусство хорошо писать с искусством хорошо мыслить. Эти люди и называются гениями.
Гельвеций не случайно уделяет так много внимания светским остроумцам, ведь именно им, считает он, обязана философия той любовью, какой она пользуется в XVIII веке. Ведь остроумцы стараются опереться на философов. Но, признавая определённые достоинства за остроумцами, Гельвеций презирает людей так называемого «светского ума». Светский ум никак не способствует прогрессу, однако занимает большое место в умах многих людей. Если остроумец для привлечения внимания публики либо рисует перед ней грандиозные картины, либо предлагает идеи, интересные если не человечеству в целом, то по крайней мере определённому народу, то человек светский, удовлетворяющийся одобрением «людей хорошего тона», предлагает лишь идеи, приятные так называемому избранному обществу. А это последнее, как правило, малообразованно и интересуется лишь сплетнями и пересудами. Чтобы понравиться свету, нужно не углубляться в какой-либо предмет, а
1 Далее будем указывать только страницу тома.
Ученые записки: электронный научный журнал Курского государственного университета. 2014. № 3 (31)
Дьяков А. В. Гельвеций между Локком и революцией: онтология реформизма
порхать с одной темы на другую, обладать разнообразными, а значит, поверхностными знаниями, расширять свой ум, не углубляя его. Но это свет. Другое дело общество, которое ценит лишь тех, кто разбирается в каком-либо одном предмете и тем самым двигает вперёд человеческий дух. Поэтому для того, чтобы заслужить всеобщее уважение, нужно свой ум не расширять, а углублять. Итак, два вида знания требуют разного образа жизни, а потому один вид ума исключает другой. Попытка смешивать их даже вредна. Учёным ведь часто приходится отрываться от своих занятий и вращаться в сутолоке светской жизни. При этом они, конечно, распространяют просвещение, способствуют возникновению в свете умственных интересов, но теряют время, которое могли бы употребить на развитие собственных талантов. «Человек науки подобен телу, брошенному в середину других тел; оно утрачивает, сталкиваясь с ними, силу, которую оно отдаёт им» (477). А потому «для общества является гораздо более важным, чтобы учёный сделал одним открытием больше, а пятьюдесятью визитами меньше» (585).
Если умный человек сознаёт своё невежество и извлекает поучение не только из книг, но даже из уст людей посредственных, то глупец считает, будто книги ничему не учат и всё давно уже открыто. С этим согласиться никак нельзя: «Время в каждую эпоху дарило людям некоторые истины, но у него осталось для нас ещё много даров. Поэтому ещё возможно приобрести множество новых идей» (530). Мы познаём вселенную, пользуясь возможностями и языком того мирка, в котором мы вращаемся, неизбежно усваивая его предрассудки. Однако «разум, не зависящий от моды, обычаев страны, нигде не кажется чуждым и смешным» (225), а «книга, достоинство которой заключается в тонкости наблюдений над природой человека и вещей, никогда не может перестать нравиться» (283). Но этого ещё недостаточно. Сочинения Декарта и Ньютона, говорит Гельвеций, послужили на пользу миру, тогда как сочинения моралистов не оказали человечеству никакой услуги. Поэтому и сам Гельвеций старается из теории извлекать практические выводы. Морализаторство без науки бессмысленно, но из науки непременно нужно выводить моральные следствия, которые, вместе с тем, окажутся следствиями политическими. «Знание ума - если взять это слово во всём его объёме - так тесно связано со знанием сердца и страстей человеческих, что нельзя было писать о нём, не затрагивая хотя бы той части этики, которая обща людям всех наций и которая при всяком образе правления имеет в виду только общественную пользу» (145).
По мысли Гельвеция, этику следует трактовать так же, как и всякую другую науку, и выстраивать её так же, как выстраивают экспериментальную физику. Этика, убеждён он, не может быть каким-то оторванным морализаторством, ведь от нравов страны зависят её законы, так что «наука о нравственности есть не что иное, как наука о законодательстве» (271-272). Для того чтобы усовершенствовать нравственность, нужно устранить невежество, поскольку люди вообще более глупы, чем злы, а исцелив их от заблуждений, их удастся исцелить от большей части пороков. При этом двигателями духовного мира Гельвеций признаёт удовольствие и страдание, а единственным основанием, на котором только и можно построить фундамент «полезной нравственности», - самолюбие. Общий вывод таков: сделать людей добродетельными можно лишь посредством хороших законов.
Искусство законодателя, преследующего такую возвышенную цель, состоит в том, чтобы заставить людей быть справедливыми друг к другу, опираясь при этом на их любовь к самим себе. Люди не родились ни добрыми, ни злыми, они готовы стать теми или другими в зависимости от того, объединяет ли их или разделяет общий интерес. Без личного интереса люди, равнодушные ко всему, не образовали бы общества, а
ФИЛОСОФСКИЕ НА УКИ
значит, не было бы не только договоров между ними, но и общего интереса и справедливых или несправедливых поступков.
Г ельвеций предвосхищает кантовский ответ на вопрос о сущности Просвещения, говоря, что «леность, бездеятельность, непривычка и даже боязнь мыслить быстро влекут за собой неспособность мыслить. В странах, где замалчивают свои мысли, думают мало. Напрасно стали бы говорить, что там молчат из осторожности, но что от этого думают не меньше; факт тот, что думают не больше и что никогда мысли благородные и смелые не зарождаются в умах, подвластных деспотизму» (423). Способность мыслить зависит не от климата или расы, а от тех условий, в которых приходится жить мыслящему существу, прежде всего от государственного устройства.
Следуя Локку, Г ельвеций считает, что умственные операции сводятся к сознаванию, вспоминанию и наблюдению соотношения предметов между собой или с человеком. «.. .Ум есть продукт внимания, а внимание - продукт некоторой страсти и в особенности страсти к славе» (236). Поскольку же все люди обладают остротой восприятия и памятью, среди нормальных людей каждый может прославиться великими талантами. Умственное же превосходство зависит от воспитания и условий существования. «Словом, единственно в свойствах нравственного порядка нужно искать истинную причину умственного неравенства» (458). И если, как это удалось доказать Локку, идеи входят в наш разум через чувства, то все народы обладают равными умственными способностями, поскольку имеют равное количество чувств. И величайший гений отличается от всех прочих людей лишь своим прилежанием и научными методами. Кроме того, конечно, свою роль играют форма правления в его стране и везение: ведь важно ещё родиться в благоприятную эпоху. Гельвеций делает чёткий вывод: «гениальные люди являются продуктом условий, в которых они находились» (478).
Такой ход мыслей приводит Гельвеция к заключению педагогического и политического характера, которому суждено оказать колоссальное влияние на общественно-политическую мысль Запада: всё искусство воспитания, говорит он, заключается в том, чтобы поместить людей в такие условия, которые могли бы развить в них зачатки ума и добродетели. Людьми движет не разум, который сам подлежит развитию в процессе существования, а страсти. Церковь долгое время старалась подавлять страсти, вместо того чтобы направить их в нужное русло. Однако, говорит Гельвеций, от этой порочной практики наконец-то начинают избавляться. Теперь признают, что с сохранением страстей связано сохранение государств. Ведь человек без страстей не имеет в себе ни принципа действия, ни побудительных мотивов для этого действия. Страсти нужно направить на общее благо, а для этого требуется ясный план воспитания.
Было бы неверно считать Г ельвеция жизнерадостным оптимистом, уверенным в неотвратимости прогресса и ликующим при свете зари нового мира. Ведь ему приходилось сталкиваться с осуждением своих книг, а свой главный труд он сознательно отложил для посмертного опубликования. Его окружали враждебность, зависть и глупость, торящие дорогу для посредственности. Его время представлялось ему не Новым, а возвращением к тёмным векам. В предисловии к своему трактату «Об уме» он написал: «Уныние, в которое приводили многих гениальных людей часто клеветнические обвинения, предвещает, по-видимому, возврат веков невежества. Только в посредственности своих талантов находишь в любой области творчества убежище от преследований завистников. Посредственность становится в настоящее время защитой, и эту защиту я, по-видимому, приобрёл себе помимо своей воли» (146).
И тем не менее, Гельвеций оказался глашатаем нового мира. Заявив, что «человек есть всегда то, чем его делает положение, в котором он находится» (236), он
Ученые записки: электронный научный журнал Курского государственного университета. 2014. № 3 (31)
Дьяков А. В. Гельвеций между Локком и революцией: онтология реформизма
сформулировал убеждение, которое приведёт к грандиозным революционным проектам XIX-XX вв. Люди не рождаются ни добрыми, ни злыми; они становятся такими в зависимости от того, объединяет ли их общий интерес или напротив - разделяют различные интересы. А это значит, что сделать людей хорошими можно посредством хороших законов. Или шире - преобразование той среды, в которой приходится жить человеку, приведёт к преобразованию самого человеческого характера. Эта идея была подхвачена самыми разными реформаторами, утопистами и революционерами, что дало возможность некоторым историкам рассматривать Гельвеция как самого влиятельного в исторической перспективе мыслителя Нового времени [Пайпс 2005].
Эпоха Просвещения - не просто эпизод в истории философии, но определяющий для самой философии момент. Самое любопытное с точки зрения историка философии заключается в том, что люди той эпохи сознавали исключительность своего времени и своей ситуации. «Мысль не только устремляется к новым, неведомым прежде целям; она ещё желает знать и то, куда ведёт путь всего движения, и она хочет сама, собственными силами установить направление этого движения» [Кассирер 2004: 17]. С этим тесно связан философский метод эпохи, которая хочет опираться уже не на «Рассуждение о методе» Декарта, а скорее на сочинения Ньютона. Кассирер утверждает даже, что столь несогласные друг с другом по многим вопросам авторы, как Вольтер, д’Аламбер или Кант, сходятся в том, что метафизический метод должен совпадать с аналитическим методом Ньютона. И действительно, Ньютон представлялся этим мыслителям подлинным светилом, озарившим прежде тёмную Вселенную. Конечно, это вовсе не означает, что XVIII столетие отказалось от так трудно давшегося прошлому веку рационализма, просто разум теперь - «не столько то, чем мы владеем, сколько некоторая определённая форма того, что мы себе добываем».
Это новое мироощущение, которое О. Шпенглер назвал «фаустовским», быть может, было плодом более ранней эпохи - Ренессанса, до Франции добравшегося с некоторым опозданием. Всё теперь указывало человеку на огромность мира - и открытие новых земель, и совершенствование астрономических приборов. Мир бросал человеку вызов, потому что человек осмелился наконец выбраться из пещеры, где он прятался до сих пор, и теперь не только готовился на этот вызов ответить, но уже отвечал самим своим существованием. Дело теперь было не в том, что человек - это мыслящая вещь (в это как раз верили всё меньше), но в том, что он сущностно связан с тем миром, в котором живёт, поскольку существует, подчиняясь тем же законам, что и всё мироздание, но при этом способен эти законы постичь. Отсюда, с одной стороны, безграничная вера Монтескье в законы, а с другой - утверждение Вовенарга о том, что человек живёт не разумом, а страстями.
В 1784 г. Кант писал: «Просвещение - это выход человека из состояния несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине.
Несовершеннолетие - это неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого. Несовершеннолетие по собственной вине имеет причиной не недостаток рассудка, а недостаток решимости и мужества пользоваться им без руководства со стороны кого-то другого. Sapere aude! - имей мужество пользоваться собственным умом! - таков, следовательно, девиз Просвещения» [Кант 1994: 29]. М. Фуко усмотрел в этой кантовской статье проблематизацию своей собственной современности, и это, конечно же, верно. Но вместе с тем нам из дня сегодняшнего чрезвычайно трудно заново пережить то мироощущение, что было свойственно человеку того времени. Ведь нас от Просвещения отделяют чуть ли не три столетия, и хотя наше время по-прежнему несёт в себе идеи той эпохи, просвещенческий дух, по-видимому, успел совершенно выветриться.
ФИЛОСОФСКИЕ НА УКИ
Дело не в том, что нам уже недоступно то восхищение успехами разума, что охватывает юную душу европейского человечества, наконец-то избавляющегося от пут клерикализма и суеверных страхов. Хотя такое восхищение, должно быть, имело место в действительности, столь знакомый нам всеохватный скептицизм интеллектуалам XVIII столетия был знаком ничуть не хуже. На наш взгляд, непреодолимая дистанция, отделяющая нас от Просвещения, связана скорее с тем, что наш скептицизм распространился на историю - как историю прошлого, так и историю настоящего. Познав, с какой лёгкостью симулируются любые события и как просто переписывают историю те, кому это выгодно, мы больше не верим собственным глазам. Тогда как для человека Просвещения современность в том и заключалась, что он был непосредственно погружён в происходящую у него на глазах историю, которую он мог, осмелившись пользоваться своим разумом, не только постигать как свою современность, но в той или иной степени разумно корректировать. Поэтому нужно признать правоту Фуко в том отношении, что вопрос о Просвещении, задаваемый во второй половине XVIII в., был такой постановкой вопроса о собственной современности, какой история мысли на Западе не знала ни прежде, ни после. А сам феномен Просвещения, выражаясь схематически, заключался в сочленении онтологии субъекта с историей.
Библиографический список
Гельвеций К.А. Соч.: в 2-х т. Т. 1. М.: Мысль, 1973.
Кант И. Соч.: в 8 т. Т. 8. М.: Чоро, 1994.
Кассирер Э. Философия Просвещения. М.: РОССПЭН, 2004. Пайпс Р. Русская революция: в 3 кн. М.: Захаров, 2005. Шпенглер О. Закат Европы. Кн. 1. Ростов-н/Д: Феникс, 1998.
Ученые записки: электронный научный журнал Курского государственного университета. 2014. № 3 (31)