Научная статья на тему 'ФОРМИРОВАНИЕ НОВОГО ЧЕЛОВЕКА: БИОМЕДИЦИНСКИЕ НАУКИ В РОССИИ ХХ ВЕКА (СОВРЕМЕННАЯ АНГЛОЯЗЫЧНАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ) (Аналитический обзор)'

ФОРМИРОВАНИЕ НОВОГО ЧЕЛОВЕКА: БИОМЕДИЦИНСКИЕ НАУКИ В РОССИИ ХХ ВЕКА (СОВРЕМЕННАЯ АНГЛОЯЗЫЧНАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ) (Аналитический обзор) Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
108
21
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «ФОРМИРОВАНИЕ НОВОГО ЧЕЛОВЕКА: БИОМЕДИЦИНСКИЕ НАУКИ В РОССИИ ХХ ВЕКА (СОВРЕМЕННАЯ АНГЛОЯЗЫЧНАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ) (Аналитический обзор)»

О.В. Большакова

ФОРМИРОВАНИЕ НОВОГО ЧЕЛОВЕКА: БИОМЕДИЦИНСКИЕ НАУКИ В РОССИИ ХХ ВЕКА (СОВРЕМЕННАЯ АНГЛОЯЗЫЧНАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ) (Аналитический обзор)

В первые десятилетия ХХ в. наука в России претерпела грандиозную трансформацию, превратившую Советский Союз в один из центров мирового научного знания. Немалую роль в этом сыграл, как известно, тот факт, что большевистское правительство провело широкие реформы, в результате которых в СССР и была создана «большая наука», функционировавшая на государственных основаниях (см. реферат И.К. Богомолова, опубликованный в настоящем сборнике). Одной из важных составляющих научной революции в России начала ХХ в. стала революция в медицине и биологии, точнее в науках о жизни, как их называют в англоязычных странах (life sciences). Ее суть составляло, как пишет Н.Л. Кременцов, «введение экспериментальных методов, заимствованных из физики и химии, в изучение жизни, смерти и болезни». Исследования эти широко развернулись по всему миру и вызвали своего рода эйфорию: казалось, что наука способна контролировать и жизнь, и болезнь, и смерть (20, с. 7). Начавшись с организации в Санкт-Петербурге Института экспериментальной медицины в 1890 г., «биомедицинская революция» в России была отмечена двумя Нобелевскими премиями, присужденными И.П. Павлову (1904) и И.И. Мечникову (1908), что означало международное признание русской науки.

Однако институциональное развитие наук о жизни началось только после революции 1917 г., когда в кратчайшие сроки возникли журналы, научные общества, исследовательские и учебные институты, где изучались и преподавались совершенно новые дис-

циплины - эндокринология, генетика, гематология, иммунология, эмбриология, биохимия, физиология высшей нервной деятельности, социальная гигиена, наконец, евгеника и педология (20, с. 8). Притом что сходные процессы наблюдались в тот период повсеместно, только в СССР наука стала делом исключительно государственным. Именно поэтому «русский случай» был столь интересен для западных специалистов, и медицина не являлась здесь исключением.

Зарубежные, прежде всего американские, историки медицины стремились понять секреты успехов советской системы здравоохранения, выявить специфические черты этой модели, ее недостатки, наконец, обрисовать непростые взаимоотношения медиков с государством, которые смогли вылиться в последние годы правления Сталина в «дело врачей». В отличие от социологов и политологов, которые занимались в годы холодной войны советской современностью и недавним прошлым медицины и связанных с нею наук, историки изучали главным образом революционный период, сосредоточиваясь на институциональных аспектах формирования социалистической системы здравоохранения и профессионального образования. Постепенно в круг их интересов вошли и другие вопросы, связанные с повседневной практикой клиницистов и ученых, так же как и с историей идей. В современных исследованиях, основанных на фундаменте, созданном в 1980-1990-е годы, ставятся более широкие вопросы, которые позволяют рассмотреть развитие медицины в СССР в контексте общемировых тенденций, а также продемонстрировать преемственность между дореволюционным и советским периодом. В настоящем обзоре представлена современная западная историография медицины и «наук о жизни» в России ХХ в., которая проливает свет на многие интересные и ранее не изучавшиеся аспекты истории общества и политики.

Среди глобальных вопросов, занимающих сегодня специалистов в области изучения медицины, ключевое положение занимает вопрос, является ли современная медицина наукой или искусством. Казалось бы, ответ очевиден: мы привыкли воспринимать медицину как объективную научную дисциплину. Однако скорее, замечают редакторы сборника «Советская медицина: Культура, практика и наука» (27), речь может идти о том, что врачи и весь медицинский персонал используют науку, применяя в своей деятельности достижения биологии, анатомии, физиологии, бактериологии, вирусологии, фармакологии и многих других дисциплин для того, чтобы успешно вылечить конкретного пациента. Гиппократов треугольник «болезнь - пациент - врач» по определению

предполагает сочетание элементов науки с индивидуальными оценками, которые включают в себя не только «врачебную интуицию», но и этические и эстетические критерии, наконец, представления о «норме», изменяющиеся во времени. Иными словами, сегодня специалисты в области истории медицины подчеркивают значение культурной составляющей в постановке диагноза и назначении лечения, что неизбежно перемещает акцент с «объективных» данных науки на индивида - врача и пациента. Таким образом, врач не только является представителем «экспертного сообщества», прошедшим длительную подготовку: он «должен быть специалистом одновременно в области науки и искусства» (27, с. 6-7).

Моральные и эстетические составляющие медицины выходят на первый план при изучении советского периода, поскольку в тот момент ее гуманитарные принципы совпали с устремлениями первого в мире социалистического государства по созданию «нового человека». Организация государственной системы здравоохранения должна была гарантировать право на здоровье каждого гражданина как одно из первейших его прав. Авторы введения к сборнику отмечают, что наука для многих социалистов носила характер «фетиша», и медицина представлялась им наиболее полным воплощением «науки на службе человечества». Когда произошла революция, большевики, явно недооценивавшие масштаб вставших перед ними проблем, обратились к медицине для «урегулирования вопросов, содержащих моральный или эстетический компонент», -таких, как сексуальность, преступность, здоровье и хорошее физическое состояние будущих поколений (см.: 2; 3; 10). При этом медицина активно смешивалась с утопическими воззрениями и с политикой. В данном случае, пишут авторы введения, прямо затрагивается вопрос, который находится в центре внимания современных историков: в какой степени современная медицина является формой политики? (27, с. 8).

Ответ следует искать в XIX в., когда благодаря таким фундаментальным открытиям, как теория клеточного строения живых организмов, теория эволюционного развития Дарвина и закон сохранения и превращения энергии, медицина стала научной дисциплиной и обрела далеко не символическую власть не только над человеческим телом, но и над умами своих современников. Историки говорят о «медикализации» - процессе, происходившем в индустриализирующихся обществах XIX в., в ходе которого медики все чаще стали выносить приговор о болезни и здоровье, норме и патологии, причем не только в отношении отдельных индивидов,

но всего населения в целом. Процесс этот был тесно связан с развитием политики здравоохранения (или, как это звучало раньше по-русски, «народного здравия») в эпоху модерности.

«Медикализация» в материальном мире означала улучшение санитарного состояния городов, в том числе создание систем канализации и водоочистки, переустройство городского пространства и планировки жилья. Все это делалось с целью предотвращения эпидемий. Особое внимание медики стали обращать на санитарное состояние общественных учреждений, университетов и школ, на быт рабочих и охрану их труда. Не обошли они своим вниманием и домашний очаг, подвергнув тщательной ревизии с новейших научных позиций деторождение и уход за детьми, чтобы обеспечить здоровье будущих поколений. В сущности, медицина стала составной частью политики, которая затрагивала архитектуру, образование, трудовые отношения, систему социального страхования и, конечно же, воспроизводство населения (27, с. 8-9).

В мире идей «медикализация» заняла не менее важное положение, что нашло свое проявление в частом употреблении медицинских терминов и метафор в публичном дискурсе. В индустриализирующемся мире, пишут авторы введения, к 1914 г. утвердился взгляд на общественную эволюцию, основанный на идеях Просвещения. Считалось, что направляемое наукой общество идет вперед по пути прогресса, что должно было включать в себя и достижение максимального уровня здоровья. Применение медицинской науки в целях прагматических и утопических получило самое широкое распространение и приняло форму разнообразных попыток сделать человечество лучше, здоровее, разумнее, наконец, трезвее; в их основе лежали чисто светские моральные ценности, бросавшие вызов религиозным ценностям подчинения и искупления. С точки зрения политической многие аспекты этого «проекта Просвещения» давали медикам несомненную власть (авторитет), и, как утверждал Мишель Фуко, все это было направлено на обретение «биовласти» (там же, с. 8).

Проблемам «медикализации» публичного дискурса посвящена монография британского историка Дэвида Биера, в которой рассматриваются «науки о человеке» - психиатрия, психология, криминология, антропология, юриспруденция и социология в России конца XIX - начала ХХ в. (1). В книге исследуется выработанный в этих науках комплекс идей о трансформации общества и поведении индивида, ставший тем интеллектуальным наследием, на которое опирались (и от которого отталкивались) большевики,

формируя свою политику социальной инженерии. Парадоксально, по мнению автора, что идеи эти были выработаны главным образом либеральными мыслителями конца XIX - начала ХХ в. Важной составляющей мировоззрения «реформаторских элит» в России была их рационалистическая вера в преобразующую и трансформирующую силу науки, и так называемые «науки о человеке» предоставляли необходимый научный аппарат для размышления о тех проблемах, которые встали перед русским обществом в начале ХХ в. Как считает автор, русский либерализм, проигравший в ходе революции и не достигший своих политических целей, выиграл в интеллектуальном отношении. Его видение будущего модернизированного общества, построенного на рациональных началах, не только пережило водовороты 1917 г., но и продолжало формировать программу трансформации, которую при советском режиме разрабатывали медики и специалисты в области других наук, связанных с человеческим поведением (1, с. 2-3).

Автор понимает либерализм исключительно широко, и потому в его «реформаторскую научную элиту» оказались включены и вполне консервативные и даже радикально-националистически настроенные авторы, как, например, психиатр Сикорский. Биер указывает на тот факт, что характерный для классического либерализма акцент на правах индивида «в значительной степени растворился в рационалистических водах русской мысли конца XIX в.», и обнаруживает в его российском варианте тенденции к оправданию насилия. Автор обращается к либеральной миссии русской общественности, для которой понятия прогресса и модернизации означали прежде всего просвещение народа. Однако эта «цивилизаторская миссия», как показали работы американских специалистов, была по своей сути не только «культурной», но и медицинской. Считая себя представителями «прогресса», врачи постоянно указывали на различия между «цивилизованным» и «примитивным», «современным» и «отсталым», «научным (светским)» и «религиозным», наконец, «нормальным» и «ненормальным» (см.: 9; 17). Русское крестьянство при ближайшем рассмотрении оказалось совсем другим «социальным животным», нежели образованные элиты, пишет Биер, его «врожденные инстинкты» требовали специфических социальных и политических форм (1, с. 21).

Иными словами, не только радикальный, но даже либеральный проект по улучшению общества являлся «по определению насильственным» (1, с. 23). Однако эта проблема, по замечанию Биера, не была исключительно российской: во Франции, Англии,

Германии и Италии пенитенциарная система в начале ХХ в. двигалась в том же направлении, далеком от идей классического либерализма. Их объединяли общий страх перед стихийностью, иррациональностью и преклонение перед порядком и диктатом рассудка. Науки о человеке в России и в Европе в этот период превозносят закон как «конституирующую деталь дисциплинарного арсенала государства», средство для утверждения порядка и одновременно инструмент трансформации (1, с. 24-25). По заключению автора, реформаторские элиты в России после революции 1905 г. пришли к убеждению, что препятствием к созданию либерального строя является не только реакционное самодержавие, но и «испорченный человеческий материал» (1, с. 26). Более того, Биер выявляет определенную эволюцию во взглядах либеральной элиты, которая от идей просвещения крестьянства и улучшения социально-экономических условий путем реформ постепенно перешла к идее о необходимости ограничения свободы человека.

Эти наблюдения позволяют автору обнаружить точки соприкосновения между либерализмом и тоталитаризмом. Он отмечает, что в подходах к социуму у них было много общего и что различия заключаются «только в степени» (имея в виду «амбиции по переустройству мира»). Как радикалы (предшественники тоталитарных политиков), так и либералы, считая общество продуктом человеческой деятельности (артефактом), в начале ХХ в. придерживались убеждения, что необходимо переделать не только социально-экономические основы государства, но и его население (1, с. 4).

При всей спорности подходов и интерпретаций книга Биера представляет несомненную ценность для целей настоящего обзора, поскольку в ней рассматриваются те понятия, клише и риторические фигуры, которые возникли в России дореволюционной и в советское время начали жить своей жизнью.

Прежде всего стоит остановиться на роли и месте науки в системе общепринятых представлений русского общества начала ХХ в., стоявшего перед «вызовами современности». Современность, которую сегодняшние историки определяют англоязычным термином «модерность» и склонны относить к сфере воображения, а не эмпирической реальности, ставила перед русскими интеллектуалами целый ряд экзистенциальных вопросов. По утверждению Биера, важной характеристикой модерности являлось убеждение, или, точнее, иллюзия всемогущества человека, что лежало в основе многих проектов по социальной инженерии. Отсюда - оптимизм, вера в способность переделать мир. Кроме того, модерное созна-

ние конца XIX - начала ХХ в. было пронизано ощущением постоянного кризиса. Неумолимое разрушение старых, традиционных устоев и возникновение непонятных новых социальных форм (современный город, массовая культура, пролетариат и все связанное с этим классом) влекли за собой множество социальных проблем (антисанитария в городах и промышленное загрязнение, рост преступности, классовые конфликты и пр.). По словам автора, люди модерной эпохи колебались между двумя полюсами: между оптимизмом и верой в прогресс и пессимизмом, характеризующимся ощущением надвигающейся угрозы, страхом коллапса, хаоса и вырождения человечества.

Наука, пишет Биер, играла ключевую роль как в определении проблем, «создававшихся» современностью, так и в сотворении оптимистических «рецептов» для их решения. Причем центральное место автор отводит «биомедицинским» наукам, в частности, биопсихологическим теориям о человеческой природе и социальности. В эпоху модерности происходит отчетливая «биологизация социального» (что явилось, в частности, основой для возникновения расовых теорий и расизма). Современники самых разных идеологических и политических ориентаций могли черпать из биомедицинских теорий социального упадка и людского вырождения материал для изображения общества как организма, который управляется биологическими и психологическими законами. Эти теории предоставляли научный фундамент для выражения социальных страхов и придавали несомненную респектабельность проектам социальной трансформации, они же делали легитимными карательные меры по отношению к правонарушителям. Нарратив прогресса представал в биомедицинских науках достаточно двойственно: с одной стороны, права индивидов в нем были подчинены правам абстрактного сообщества (коллектива), с другой - эти науки, тесно связанные с просвещенческими ценностями гуманизма и свободы индивида, несли в себе эмансипаторский заряд (1, с. 6-7).

Поскольку дисциплинарные границы в науках, изучающих человека, в конце XIX - начале ХХ в. еще не устоялись, в центре внимания Биера находятся не отдельные дисциплины, а теории, которые развивались и пропагандировались специалистами самых разных научных школ и просто публицистами. Психиатрия, криминология и теория наследования физических, интеллектуальных и социальных характеристик населения занимали основополагающее место в формирующейся биомедицинской модели, в центре внимания которой находились такие феномены, как вырождение,

психология толпы и массовая истерия, преступность и ее корни. Теории вырождения и морального разложения наряду с биопсихологическими теориями эволюции составляли «современный» дискурс об обществе и способах излечения его язв (1, с. 8-9).

В книге подробно рассматривается теория вырождения, которую довольно быстро стали использовать в критике капитализма и пороков современности. Применение медицинских терминов к такому феномену, как преступность, позволяло делать обобщения о существовании «преступного класса», который биологически и психологически отличается от всех остальных общественных групп. Идеи о том, что «дегенераты» и «душевнобольные» заражают всех вокруг себя и создают угрозу общественной стабильности, находили большой отклик.

Автор отмечает, что наука пользовалась необыкновенной популярностью в России и серьезные научные исследования получали большой общественный резонанс. В «толстых» журналах публиковались материалы, посвященные научным проблемам; статьи, представляющие интерес для широкой публики, помещали и специальные журналы. Психиатры, врачи и юристы-криминологи считали своим долгом высказываться по общественным вопросам с профессиональной точки зрения, что придавало особый вес терминам, которые их современники брали на вооружение для рассмотрения изменений в окружающем мире. Характерно, к примеру, что земскими врачами в обращение был запущен термин «оздоровление», который часто выступал синонимом демократических реформ (1, с. 11).

Даже Победоносцев высказывался о «кишащих в воздухе атомах испорченной материи», которые распространяют «революционную заразу», привнося таким образом медицинскую терминологию, пусть и превратно трактуемую, в консервативную критику «болезней нашего времени». «Язвы современного общества» бичевали публицисты самого разного толка и уровня, оказалась не чужда «медикализации» и великая русская литература. Один из ярких примеров литературного прочтения современных теорий вырождения и психопатологии - портрет «социал-дарвиниста» фон Корена в чеховской «Дуэли». Отсылки к теории Чезаре Лом-брозо о прирожденном преступнике можно встретить в романе Л. Н. Толстого «Воскресение».

По словам Биера, если в 1910-е годы наука и практика играли центральную роль в сплочении гражданского общества, то после революции науки о человеке «нашли себе более щедрого, пусть и

идеологически более несгибаемого патрона в лице советского режима» (1, с. 14). Многие психиатры, криминологи и психологи, симпатизировавшие программе нового советского государства по рационализации и модернизации, сотрудничали с ним. Как и до революции, образы социальной патологии, психического надлома и вырождения продолжали широко циркулировать в публичном дискурсе. Применялись они и в науках о человеке, что принесло свои плоды, обеспечив режим «научным фундаментом» для проведения репрессивной политики (1, с. 15).

Зарубежные историки, занимающиеся изучением советской медицины, единодушно указывают на то тяжелое наследие, которое получили большевики. Они отмечают, что за годы войн и революций, т.е. за период 1914-1921 гг., Россия пережила демографическую катастрофу. При оценке потерь в Первой мировой и Гражданской войнах приводятся цифры от 16 до 30 млн умерших и пострадавших (13, с. 92; 24, с. 23). По разным данным, только от голода и болезней в России умерло около 10 млн человек, еще больше было покалечено или страдало хроническими заболеваниями (28, с. 3). Причем помимо физических травм широкое распространение получили травмы психические, которые ярко проявились в первые мирные годы и привели к серьезным социальным последствиям.

Многие авторы отмечают, что годы нэпа характеризуются нервным и психическим истощением общества, но характеризуются они также и всплеском антисоциальных действий. Это эпоха крайне противоречивая: с одной стороны, историки рассматривают ее как время «революционных экспериментов», большого интеллектуального разнообразия и довольно либеральной культурной политики; с другой - это время беспрецедентных страхов и неопределенности, когда «революционное истощение» ставило под вопрос перспективы «революционной утопии» (15, с. 562). Зарубежные исследователи довольно часто применяют при изучении нэпа термин «моральная паника», который употребляется в социологии для обозначения возникающей в обществе массовой истерии по поводу «опасности» и «вредоносности» какой-либо социальной группы (примерами ее служат такие далеко отстоящие во времени феномены, как средневековая охота на ведьм или возникшая в 2000-е годы истерия по поводу педофилии). В годы нэпа страхи концентрировались вокруг наследия капитализма и тех угроз, которые оно несет будущему страны. Считалось, например, что высвободившаяся в результате революции энергия варварства, кипевшая под поверх-

ностью в дореволюционное время, выплеснулась наружу. Особое внимание обращали на молодежь, которая «приобрела немалое количество этой энергии разрушения», что вело к распространению хулиганства и пр. (1, с. 177).

Историки медицины в исследованиях периода нэпа сосредоточивают свое внимание на фундаментальных задачах Советского государства по построению нового общества, в которые входило не только традиционное обеспечение порядка и стабильности, но и радикальное изменение населения - создание «нового человека». Отсюда особый интерес к медицинским практикам и наукам, имеющим прямое отношение к человеку и его жизни в социуме, которые вырабатывают определенные понятия о «норме» и отклонении от нее, - психиатрии, психологии, судебной медицине, сексопатологии, криминологии. Собственно, на материале этих наук и создавалось учение Фуко о «биовласти».

Согласно Фуко, история безумия в ХУШ-Х1Х вв. должна сосредоточиваться не на изучении болезни и способов ее лечения, а на проблемах свободы и контроля, знания и власти. В его интерпретации, психиатры и психлечебницы являли собой инструменты репрессии, маскировавшиеся в либеральных демократиях XIX в. под орудие прогресса медицины. В советское время психлечебницы выступали в качестве репрессивных инструментов в самом прямом смысле этого слова, а не в том, как это понимал Фуко. Поскольку в 1970-е годы «психической нормой» было официально признано согласие с марксистско-ленинской идеологией и кодексом строителя коммунизма, диссидентство трактовалось как показатель утраты психического здоровья. В результате проблема оказалась слишком тесно связана с вопросами прав человека и в силу этого сильно политизирована. Возможно, поэтому зарубежные историки уделяли советской психиатрии недостаточно внимания. Помимо исследования И. Сироткиной, посвященного русской психиатрии 1880-1930-х годов (см.: Предисловие к настоящему сборнику), за последние десять лет появилась лишь одна работа - история советской военной психиатрии Пола Ванке (30). Его исследование не имеет отношения к идеям Фуко и основывается на достаточно традиционной структуре понятий о советской «репрессивности». Хотя автор поставил перед собой довольно узкую задачу - объяснить причины успехов советской военной психиатрии в годы Второй мировой войны, он дает небольшой очерк истории этой дисциплины в целом начиная с времен Московского царства.

Более строго, хотя и кратко, ход развития этой науки прослеживается в предисловии к сборнику «Безумие и помешанный в России» (21), посвященному отражению феномена душевной болезни в русской литературе и науке. В нем указывается, что в России, как и в других странах, психиатрия стала профессией со всеми ее атрибутами в конце XIX - начале ХХ в., тогда же, когда происходило становление очень многих дисциплин, связанных с изучением человека. Этот процесс пришелся на исключительно сложное для страны время, и в силу этого психиатрия оказалась особенно тесно связана с политикой. После революции 1917 г. ситуация в области диагностики душевного заболевания и социально отклоняющегося поведения еще усложнилась благодаря проекту по созданию «нового советского человека» - «волевого, оптимистического коллективиста». Здесь как нигде играло роль убеждение в том, что «здоровая» среда является главным лекарством от психических отклонений, и революция, как считалось, должна была такую среду обеспечить. Однако население страдало теперь не только от «военных неврозов», которые начали диагностировать в годы Русско-японской войны, но и от общего нервного истощения после двух войн, голода и революционных потрясений 1914-1921 гг. В годы нэпа неожиданный рост количества самоубийств и преступлений на сексуальной почве заставил психиатров говорить о «трудностях переходного периода» (21, с. 12).

Зарубежные историки обратились к изучению институцио-нализации в СССР таких специальных областей, как судебная медицина и криминология, психология и сексопатология (см. 2; 10; 11; 25). Однако в центре их исследований находится не столько история какой-либо научной дисциплины, сколько проблемы власти и контроля. Они изучают процесс выработки «нормы» судебными медиками, врачами-венерологами и криминалистами, перед которыми поставлена задача разграничить болезнь и преступление. Опираясь на обширные архивные материалы и опубликованные источники, в том числе прессу, К. Пинноу исследовал феномен самоубийства в нэповской России (25). Избранный предмет исследования позволил автору проанализировать проблемы управления населением, которые в Советской России строились на началах строгой научности и рациональности. Поразившая страну в годы нэпа эпидемия самоубийств расценивалась, с одной стороны, как «социальная болезнь» и «индивидуалистическое» наследие старого режима, с другой - ставила серьезные практические вопросы о месте индивида в социалистическом обществе. Государство отреа-

гировало на «эпидемию» организацией целого ряда институтов и комиссий, в том числе, как особо отмечает автор, способствовало созданию независимой от силовых структур судебной медицины и моральной статистики. В книге рассматривается круг вопросов, связанных с историей биосоциальных наук, и доказывается, что Советский Союз являлся не только «продуктом марксистской идеологии», но и продуктом современной веры в экспертное знание и принципы управления, сложившиеся в конце XIX - начале ХХ в., основанные на идеях Просвещения. Эта тема более подробно исследуется в уже рассматривавшейся выше книге Д. Биера.

По его наблюдению, после 1917 г. биомедицинские науки продемонстрировали «замечательную приспособляемость к парадигмам советского марксизма». В них было разработано вполне материалистическое понимание социума и взаимоотношений между индивидуумом и средой, а также создан синтез марксизма и теории вырождения. Анатомические признаки вырождения обнаруживались у преступников вполне в духе Ломброзо, но в то же время ученые настаивали на первенстве среды в формировании социальных отклонений. В частности, изучая хулиганство как социально-патологические явление, специалисты писали, что влияние среды из поколения в поколение приводит к радикальным биологическим изменениям в индивиде, в том числе к душевным болезням: «Так экономика пересекается с биологией» (1, с. 182).

В советское время, по мнению Биера, науки о человеке (в данном случае основное внимание он уделяет психологии, психиатрии и криминологии) выполняли определенную функцию. Криминологические и психиатрические теории преступности, которые разрабатывались в первые годы советской власти, во-первых, «санкционировали модернизационный проект режима, переложив существующие тогда идеологические страхи на язык науки»; во-вторых, они «указали на угрозу», которую представляли отдельные группы населения, неспособные адаптироваться к новому строю (1, с. 168). Занимаясь изучением новых реалий и перспектив обновления общества, науки о человеке выявляли новые объекты, которыми должны были заниматься медики и ученые. Они по-прежнему снабжали власть языком для идентификации и описания отклонений в поведении, признаваемых опасными для общества. Отличия от дореволюционной эпохи заключались в том, что этот язык служил, во-первых, практическим задачам режима по новой структуризации и классификации общества; во-вторых, чрезвычайно расширилась область его применения. Уже в первые десять

лет советская власть приступила к «дискурсивной стигматизации обширных областей экономической, социальной и политической деятельности», которая до революции была разрешена и даже поощрялась, а теперь признавалась преступной. В результате «отклонения» стали массовыми (1, с. 170).

Особенно большое значение в годы нэпа имела проблема адаптации к новому строю, которая приобрела классовое измерение. Психиатры стали доказывать, что потомки буржуазии являются биологически неполноценными, они несут в себе инстинкты своего класса и обязательно вступят в конфликт с представителями других классов. Более того, рассмотрение адаптации к новым условиям с классовых позиций позволило включить в круг проблем и политическую оппозицию режиму. С точки зрения психофизиологии индивида начинают проводить различие между теми, кто был способен адаптироваться «к очищающему огню революции» и кто - нет (в силу своей биологической конституции) (1, с. 188).

В оборот было введено понятие о «социально опасных» членах общества. Как отмечает Биер, этот концепт (и предложения выработать меры «социальной защиты») вошел в моду в Европе в 1900-е годы как в юридических кругах, так и среди психиатров. Эти предписания воплотились в двух первых кодексах нового социалистического государства 1922 и 1926 гг. Многие советские психиатры-криминологи приветствовали замену понятия «ответственности преступника» понятием «социальной опасности» как прогрессивный шаг. Соответственно, нарушения закона начали рассматривать как проявление биосоциальной болезни, которую следует лечить принудительно, силами государства (1, с. 194-195).

Биер отмечает, что большевики активно пользовались языком биомедицинских теорий. «Интеллектуально плодотворный» союз марксизма и биомедицинских наук имел центральное значение для дискурса, который соответствующим образом объяснял истоки социальных неустройств, моральных и идеологических отклонений и даже подрывной деятельности и предлагал средства для борьбы с ними. В то же время нельзя отрывать дискурс от контекста, предупреждает Биер, особенно при рассмотрении вопросов о применении социального насилия, в том числе «принудительного лечения», которое так приветствовалось большинством клиницистов. В первые десять лет большевики наряду со страхами по поводу наследия, полученного от старого режима, испытывали совершенно определенный оптимизм. Они верили в способность государства трансформировать общество, победив при помощи

науки неграмотность, высокую детскую смертность, бедность и невежество. И в этом контексте принуждение понималось экспертами как нечто не столько репрессивное, сколько терапевтическое. Довольно быстро принуждение превращается в инструмент перековки и перевоспитания, в результате чего должен быть создан новый гражданин (1, с. 196). Одно из самых ярких подтверждений открытого одобрения института ГУЛАГа в публичной культуре, пишет Биер, - специальный том, посвященный строительству Беломорканала и выпущенный под редакцией Максима Горького, полностью построенный на описываемом дискурсе «насильственной адаптации».

Совершенно иным публичный дискурс первых лет советской власти предстает в книге американской исследовательницы Т. Старкс (28). Он также сильно нагружен медицинскими терминами и метафорами, но автор обращается к позитивной его составляющей -идее борьбы за народное здоровье. Большевики получили не только слабое государство, но и больное население, пишет Т. Старкс. Именно поэтому один из ленинских лозунгов приравнивал борьбу за здоровье населения к борьбе за социализм. Причем, отмечает автор, забота о здоровье имела не только узкое практическое значение - необходимость восстановления разрушенной страны, но и несла большой идеологический заряд. В отличие от эксплуататорского капитализма, новое социалистическое государство обещало создать прекрасные условия жизни для трудящихся, и уже в 1918 г. Наркомат здравоохранения начал активную деятельность по улучшению здоровья и быта советских граждан (28, с. 3).

В центре внимания автора находится деятельность теоретиков и пропагандистов, которых она обобщенно называет «гигиенистами». Действительно, гигиена - новая наука, получившая свое развитие только в начале ХХ в., заняла в СССР исключительно важное место. И во многом благодаря тому, что во главе Нарком-здрава в 1918-1930 гг. находился Н.А. Семашко. Он стал создателем первой кафедры гигиены в стране, да и вся его обширная деятельность по организации советской системы здравоохранения определялась задачами, которые и по настоящее время входят в круг интересов этой дисциплины: здоровое питание, охрана труда, жилищные условия и условия окружающей среды, гигиена детей и подростков, материнство, наконец, прикладной ее раздел - санитария. В отличие от описывавшейся выше теории вырождения, которая так сильно занимала российское общество начала ХХ в., озабоченное критикой «общественных язв», гигиена поставила своей задачей

не только изучать влияние факторов внешней среды на организм человека, но и оптимизировать благоприятные воздействия при одновременной профилактике воздействий неблагоприятных. Иными словами, в центре изучаемого Т. Старкс советского публичного дискурса в его медицинских проявлениях оказывается исключительно позитивный сюжет: физическое благополучие населения.

Однако, как замечает автор, само понятие гигиены несло в себе политические коннотации. Оно далеко выходило за рамки понятия здоровья и подразумевало «равновесие и рассудок», «душевную ясность» и упорядоченный образ жизни, что прямо соотносилось с упорядоченным же социальным поведением. В текстах советских гигиенистов, как и их современников - медицинских авторитетов во всем мире, - просматривались, по наблюдениям автора, прямые ассоциации с поддержанием политического порядка. Упорядоченная жизнь порождала здоровые тела и вела к созданию «политически просвещенного, продуктивного и счастливого населения», которое неизбежно сделает свой выбор в пользу социализма. Более того, «чистое тело» становилось материальным проявлением успеха социализма - социалистической утопии (28, с. 4).

Советское здравоохранение строилось на теоретических основаниях немецкой экономической теории камерализма с ее акцентом на контроле над населением в целях сохранения экономической и политической стабильности. Однако в России и затем в СССР утопические идеи, политические цели и иное понимание границ между частным и публичным привели к тому, что программы по оздоровлению применялись в гораздо более широких масштабах и проникали в жизнь людей глубже, чем где-либо. Жизнь человека, его дом, его тело, даже досуг рассматривались как дело общественное, и контроль занял центральное место в советской системе здравоохранения, которая, по замечанию Т. Старкс, была гораздо обширней, чем в других странах (28, с. 5-6).

Но в годы нэпа, на изучении которых сосредоточивается автор, бюджет Наркомздрава был более чем скромным, и его всеохватные программы реализовывались главным образом в пропаганде, которая почти ничего не стоила в условиях государственной монополии. Огромными тиражами выпускались брошюры и плакаты, не остались в стороне и детские писатели («Мойдодыр» был написан Чуковским в 1923 г.). «Битва за здоровье» оказалась скорее символической, чем принудительной, пишет Т. Старкс, указывая при этом, что степень влияния гигиенических кампаний невозможно измерить в потраченных рублях и количестве организованных ин-

статутов. Фактически в ходе кампаний вырабатывались новые идеи о том, что собой представляют государственная власть, гражданственность, наконец, что означает революция. Сама концепция задуманных гигиенистами реформ утверждала первенство науки, необходимость применять в революционных действиях принципы рационализации, порядка и контроля. Идеи были «устойчивой валютой» в государстве, поставившем себе целью построить идеальное будущее, и гигиена стала важной составной частью идеологии (28, с. 6-7).

В книге отмечается, что понятия чистоты и грязи имели политические коннотации и часто использовались в политических целях («чистка», «очернение»). Таким образом, пропаганда гигиены и риторика, связанная со здоровьем, оказываются в центре революционного проекта. Как и в случае с другими «общественными язвами», такими как преступность, болезнь должна исчезнуть из жизни нового общества по мере улучшения социально-экономических условий. Автор подробно рассматривает историю здравоохранения в России и СССР параллельно с общеевропейскими тенденциями, останавливаясь на таких проблемах, как борьба с эпидемиями, создание сети диспансеров, консультаций и профилакториев, особенности медицинской практики в эпоху нэпа, различные формы санитарного просвещения, намного по своей массовости опередившего развитые страны. Санпросвет, по определению Т. Старкс, являлся в данном случае «оружием слабых» в государстве, ограниченном в средствах, при острой нехватке медицинского персонала (28, с. 69).

В главах, посвященных рекомендациям советских гигиенистов по поводу того, как организовывать культурный досуг, вести дом и семью, растить детей, показывается, что несмотря на революционные призывы к освобождению женщины, традиционные категории домашнего очага и гендерной иерархии сохраняли свое значение и вполне соответствовали траектории, которой следовали страны Западной Европы и Америки. Пожалуй, главное отличие, которое фиксируется автором, относится к категории телесности. Собственно, и само название книги «The body Soviet» отсылает нас к этой категории, поскольку английское слово «body» может означать тело физическое и политическое и потому несет в себе двойной смысл. По наблюдениям автора, «учет и контроль», который стал характерной чертой первых лет советской власти, особенно ярко проявился во власти над телом советского гражданина. Попытки советского санпросвета внедрить режим дня, рассчитанный

по минутам, включающий в себя 8-часовой сон, зарядку, 8-часовой рабочий день, обязательную прогулку и культурный досуг, означали, по мнению Т. Старкс, не что иное, как покушение на само тело гражданина. В том же ключе рассматривает она и усвоенный большевиками тейлоризм, вылившийся в движение за научную организацию труда (НОТ) под руководством А. Гастева.

Особое внимание в книге уделено механистическим метафорам телесности, столь широко распространенным в этот период в России. Как пишет Т. Старкс, в обществе, одержимом идеями прогресса и индустриализации, машина, этот символ современности, стала метафорой для усовершенствования человечества. Гигиенисты быстро подхватили ее и использовали «язык фабрик и заводов» в своей кампании по санитарному просвещению. Предполагалось, что в результате их усилий человек приобретет «правильные» привычки. И если он будет мыть руки перед едой, чистить зубы, заниматься физкультурой, придерживаться строгого режима труда и отдыха, а также диеты, это будет означать «триумф над биологией» с ее искушениями плоти и максимальное приближение к идеалу социалистической утопии (28, с. 200).

Действительно, в первое десятилетие советской власти «человеко-машинные» метафоры пронизывали публичный дискурс. Даже в исследованиях физиолога Павлова использовалась метафора телефонного коммутатора для объяснения его учения об условных рефлексах. В своих трудах он регулярно использовал образы, заимствованные из сферы техники, уподобляя процесс пищеварения «химической фабрике», да и сама его лаборатория в Институте экспериментальной медицины работала как гигантская «физиологическая фабрика» (см. 29).

Уподобление человека машине лежало в основе новой науки биомеханики, которую в Институте труда развивал психолог Н.А. Бернштейн. Хотя он и называл человека «живой машиной» и изучал физиологию движения на основе законов классической механики, одно из открытий, сделанное им в ходе серьезной экспериментаторской работы, относилось уже к области кибернетики. Он сравнил нервную систему человека не с телефонной станцией, а с сервомеханизмом, который работает по принципу обратной связи (8, с. 343-344). Изучение человека и его скрытых возможностей занимало центральное место в духовных исканиях революционной эпохи. Одна из проблем, которая волновала психиатров и общественное мнение - тайна гения, связанная также с проблемой нормы и безумия. Попытки выявить генетический код гения, обна-

ружить морфологические особенности его мозга и путем изучения органических патологий создать модель развития гения из «нормального человека» - такие утопические проекты были обычным делом в 1920-е годы (см. 14). «Революционные мечтания» и эпидемия экспериментаторства охватили буквально все сферы жизни Советской России.

Именно в общей атмосфере эпохи видит Н. Кременцов объяснение того взлета научно-фантастической литературы, которая в 1920-е годы шла рука об руку с наукой. Россия в первые послереволюционные годы стала «самой фантастической страной в современной Европе», приводит он слова Евгения Замятина (20, с. 9). Экспериментальная биология и медицина вдохновили многих писателей и журналистов, так же как и врачей и ученых, на написание художественных и публицистических произведений, в которых муссировалась проблема омоложения и бессмертия. В монографии Н. Кременцова «Марсианин, заброшенный на Землю» (20) это столь специфическое слияние науки и фантастики, замешанное на революционном мечтательстве, рассматривается на примере жизни и творчества Александра Александровича Богданова (1873-1928), что позволяет проанализировать характерные особенности развития биомедицинской науки в СССР в 1920-е годы.

Член РСДРП с 1896 г., А. А. Богданов (настоящая фамилия Малиновский) известен в нескольких ипостасях: как старый большевик с дореволюционным стажем, член ЦК, соратник В.И. Ленина (и главная мишень его критики в книге «Материализм и эмпириокритицизм»), автор популярного учебника политэкономии и ряда работ по марксистской философии, один из вождей Пролеткульта и основатель новой науки «тектологии»; как литератор, автор двух весьма популярных научно-фантастических романов-утопий, действие которых происходит на Марсе: «Красная звезда» (1908) и «Инженер Мэнни» (1911); наконец, как ученый-естественник. В 1921 г. Богданов всерьез занялся естественно-научными исследованиями в области гематологии и геронтологии и в 1926 г. возглавил созданный фактически «под него» Московский институт переливания крови.

В монографии Н. Кременцова все эти ипостаси связываются воедино. Автор прослеживает, как переплетались, взаимодействовали и взаимно усиливали друг друга на протяжении всей жизни Богданова «три его призвания» - революционный марксизм, литература и наука, причем науке Кременцов придает «системообразующее значение». Собственно, идеи о том, что должна представ-

лять собой новая пролетарская наука, занимали центральное место и в философских работах Богданова, и в его научно-фантастических романах, и в его деятельности в Пролеткульте. Они формировали его личные научные интересы, вдохновляли на эксперименты с переливаниями крови для того, чтобы повысить жизнеспособность стареющих организмов. И в конечном итоге они же предопределили «провал его исследовательской программы» (20, с. 5).

С самого начала, отмечает Н. Кременцов, в мировоззрении Богданова, окончившего медицинский факультет Харьковского университета в 1899 г., присутствовала сильная биологическая составляющая, которая проявлялась не только в его размышлениях о взаимодействии между социальной революцией и биологической эволюцией, но и в мечтах о «физиологически объединенном» человечестве. В своем первом научно-фантастическом романе «Красная звезда» Богданов, описывая коммунистическое общество на Марсе, обращается и к достижениям марсиан в медицине. Для повышения жизнеспособности марсиане практикуют обмен кровью между человеческими существами, старым и молодым. Это ведет исключительно к взаимному обогащению: старик передает молодому накопленный иммунитет, получая, в свою очередь, жизненную силу, энергию и гибкость, свойственную молодости. Такой «товарищеский обмен жизни не только в идейном, но и в физиологическом существовании» нес массу позитивных для революционера-конспиратора коннотаций и лег в основу концепции «физиологического коллективизма», которая нашла отражение в фундаментальном философском труде Богданова «Тектология».

Три тома «Тектологии», или «всеобщей организационной науки», были опубликованы в течение 1913-1922 гг.; ее идеи в популярной форме Богданов изложил в романе «Инженер Мэнни» (1913), продолжении утопии «Красная звезда». Слабый в литературном отношении роман, куда менее интересный рядовому читателю, представляет собой квинтэссенцию взглядов Богданова на историческую эволюцию как последовательную смену формаций от феодализма к капитализму и затем к социализму. Но фактически, пишет Н. Кременцов, это беллетризованный марксистский анализ буржуазной культуры и науки (20, с. 50). Здесь впервые представлена концепция «пролетарской науки», в которой наука буржуазная выступает в качестве антитезы. Она служит интересам капиталистов и сама становится инструментом угнетения пролетариата. Устами марсианки Нетти писатель-революционер Богданов провозглашает, что при капитализме наука «ослеплена» идеали-

стическим мировоззрением и быстро превращается в «чистую», теоретическую, оторванную от жизни. Капитализм извращает не только цели науки («ошибочно» считая, что их составляют идеи и открытия), но и самую ее сущность, ведя к ее раздроблению на множество специальностей, которые вырабатывают свой собственный «эзотерический» язык, делающий науку недоступной для непосвященных, т. е. прежде всего пролетариата.

По мнению Богданова, пролетариат нуждается в собственной науке, простой, доступной, коллективистской по форме и содержанию, которая гораздо теснее связана с «трудом» - непосредственным производством, чем «теоретическая» буржуазная наука. Работая над созданием такой пролетарской науки, марсиане в романе Богданова начинают свой первый крупный проект - создание «Рабочей энциклопедии», которая должна сыграть важную роль в подготовке социалистической революции (20, с. 51). В жизни, отмечает автор монографии, Богданов последовал по пути своего персонажа, инженера Мэнни. Он писал и публиковался по вопросам философского осмысления науки, однако начавшаяся Первая мировая война на время прервала его деятельность. Будучи призванным на фронт по своей официальной специальности, Богданов дважды был комиссован по причине нервного срыва и только в 1916 г., получив относительно «мирный» пост инспектора по делам военнопленных в Московской губернии, сумел вернуться к теоретической работе и завершить второй том «Тектологии», опубликованный им на свои средства в 1917 г. После Февральской революции он с головой погрузился в культурную работу в Москве, не участвовал в Октябрьской революции (с 1911 г. он отошел от политической деятельности) и даже отклонил предложение о сотрудничестве своего шурина А.В. Луначарского. Вместо этого Богданов принял активное участие в Пролеткульте и выдвинул идею организации «пролетарских университетов» и подготовки «Рабочей энциклопедии». В годы Гражданской войны он много работал, читал лекции в Социалистической академии, писал статьи по вопросам науки и социалистического строительства, не забывая, однако, своей идеи о «физиологическом сопряжении» и связанной с ней возможности омоложения путем переливания крови. Однако, пишет Н. Кременцов, ничто не предвещало того, что Богданов решит применить свои идеи о «товарищеском обмене жизни» на практике (20, с. 54-55).

Тот факт, что Богданов возглавил Институт переливания крови, Кременцов считает исторической случайностью, следствием

стечения обстоятельств. Первым из них было знакомство Богданова с книгой англичанина Дж. Кейнса (младшего брата знаменитого экономиста) во время его поездки в Лондон зимой 1921-1922 гг. Поездка была предпринята в разгар борьбы с оппозицией по приглашению наркома торговли Л. Б. Красина, понимавшего опасность ситуации. Буквально в первые дни в Лондоне Богданов и наткнулся на только что изданную книгу «Переливание крови», в которой автор обобщил свой опыт военного хирурга и дал обзор новейших достижений в этой области. Книга быстро стала «библией» для Богданова, вдохновив его на дальнейшую разработку идей, которые вылились в целостную концепцию «физиологического коллективизма», основанного на «разрушении границ физиологической индивидуальности» и создании нового «физиологического единства». Но, пишет Кременцов, идеи перешли в практическую плоскость: в Англии Богдановым было закуплено необходимое для переливания крови оборудование (20, с. 57-58).

Первые эксперименты начались зимой 1924 г. и проводились, в соответствии с законами конспирации, в узком кругу единомышленников. В них участвовали жена, Наталья Корсак, врачи Малолетков, Соболев, Гудим-Левкович и несколько студентов. О существовании группы Богданова в течение двух лет знали только избранные, в том числе Л.Б. Красин, который сыграл большую роль в последующем развитии событий. В конце 1925 г. у Красина было обнаружено тяжелое заболевание крови, от него фактически отказались кремлевские врачи, а положительные результаты экспериментов Богданова вселяли хоть какую-то надежду. Действительно, после проведенного переливания состояние Красина значительно улучшилось, он уехал отдыхать на юг Франции, а слухи о его «чудесном исцелении» распространились в кругах московской партийной элиты и дошли до Сталина. В результате в кратчайшие сроки и был организован институт, создания которого специалисты напрасно добивались у Наркомздрава в течение нескольких лет. В бывшем доме купца Игумнова (Якиманка, 43, ныне - резиденция посла Франции. - Реф.) после капитальной реконструкции разместились несколько учреждений, имевших непосредственное отношение к советской элите - Институт переливания крови, Лаборатория для изучения мозга Ленина и советско-германская лаборатория расовой патологии.

Быстроте принятия этого решения способствовали следующие обстоятельства. Во-первых, в 1923-1925 гг. партийную и бюрократическую элиту охватила настоящая эпидемия смертей и болезней,

которые относили за счет «революционного истощения и изнашивания организма» - «профессиональных болезней коммунистов» (20, с. 61). Во-вторых, идея омоложения, которую продвигал и проверял на практике Богданов, обрела к тому времени колоссальную популярность. Изучение процессов старения человека и способов борьбы с ним началось еще в 1880-е годы, с подъемом экспериментальной биологии и медицины. В России широко пропагандировались методы одного из отцов-основателей иммунологии И.И. Мечникова, который не только предложил «простое средство» против старения (мечниковскую простоквашу), но и изобрел сам термин «геронтология». На протяжении первых десятилетий ХХ в. исследователи выдвинули несколько теорий старения, которые внесли большой вклад в развитие биомедицинских наук. Однако публику привлекали «простые средства», и исследования австрийских и французских физиологов начала 1920-х годов сумели таковые предоставить. Речь шла об экспериментах по пересадке половых желез, сообщения о которых появились в широкой печати и произвели фурор. В научных кругах СССР идея была подхвачена и широко популяризировалась, начались и эксперименты в этой области. В печати, включая «желтую прессу», теме омоложения посвящались статьи, фельетоны и карикатуры. События разворачивались буквально «по Булгакову». В частности, Нар-комздрав учредил собственный обезьяний питомник для производства трансплантационного материала (20, с. 81).

Конечно, омоложению в СССР могли подвергнуться исключительно «самые ценные» члены общества. По наблюдениям Кре-менцова, забота о здоровье высокопоставленных большевиков обеспечивала покровительство целому ряду дисциплин. В частности, заболевание щитовидной железы, которым страдала Н. К. Крупская, привело к развитию советской эндокринологии (20, с. 115). Тем не менее создание Института переливания крови с Богдановым в качестве директора и небольшим штатом, основу которого составил кружок его единомышленников, не привело к активизации практической деятельности. За первый год институт отчитывался в основном теоретическими работами самого Богданова (книга «Борьба за жизнеспособность») и не спешил создавать курсы для обучения врачей. А в апреле 1928 г., в ходе эксперимента по обмену кровью со студентом, больным туберкулезом, Богданов умер. Его идеи по омоложению человека и тем более по созданию «физиологически объединенного» человечества не пережили своего автора, замечает Н. Кременцов. Они имели мало общего с нуждами партийного

аппарата, озабоченного состоянием здоровья своих членов, так же как и с планами советских врачей по внедрению процедуры переливания крови в клиническую практику и созданию института донорства в СССР. Более того, через несколько месяцев после смерти Богданова состоялось специальное заседание Общества врачей-материалистов, посвященное критике его теории физиологического коллективизма. В то же время другие проекты по омоложению продолжали поддерживаться государством и в 1930-е годы (20, с. 116).

Н. Кременцов отмечает такую характерную особенность теоретизирования Богданова, как полное отсутствие реализации его идей на практике. Несмотря на многочисленные призывы «поставить науку на службу социалистическому производству» и отбросить теоретическую «буржуазную» науку, сам Богданов ограничился в своей деятельности несколькими экспериментами, проведенными в узком кругу товарищей-единомышленников. Это плохо сочеталось с его размышлениями о пролетарской науке и роли в ней естественных наук. Да и сам он не имел представления о том, как проводятся эксперименты в лабораторных условиях; его методы, по отзывам специалистов, принадлежали к XV, а не к ХХ веку (20, с. 117-118).

Оценивая причины столь быстрой «смерти идеи», практически совпавшей со «смертью героя», Кременцов обращается к анализу теоретического наследия Богданова (и его практических опытов) с точки зрения соответствия принятым в современной науке нормам. Во-первых, он обращает внимание на полное отсутствие ссылок на труды отечественных специалистов в области трансфузиологии и гематологии. Между тем, как показано в книге, эти дисциплины достаточно активно развивались в России / СССР. Интересно, что, судя по ссылкам, свои сведения об экспериментальной биологии и медицине Богданов черпал в основном из научно-популярных изданий - таких, как журнал «Природа». Во-вторых, сам язык трудов Богданова, публицистический и нарочито примитивный, предназначенный «для профанов», отвращал от них серьезных специалистов. Известно, что через несколько лет, в годы сталинской «революции сверху», фельетонный стиль получит широкое распространение в научных дискуссиях, пишет Н. Кременцов (20, с. 122-123).

Практическое наследие Богданова в области переливания крови сводится к тому, что он, не прилагая особых усилий, создал институт, который через несколько лет (и уже в других руках) превратился в центр по созданию новой советской системы донорства,

ориентированной на массовую практику. Однако в том, что касается советской науки в целом, марксистская концепция Богданова, по мнению автора монографии, принесла свои плоды, заложив основы официальной научной политики 1930-1950-х годов и последующего времени. Прежде всего речь идет об инструменталист-ском видении науки как производительной силы. В 1930-е годы «практическая польза» становится главным критерием для оценки научной деятельности в Советской России. Превратившись в ключевой элемент официального «марксистского» подхода к науке (и став составной частью риторики ученых в их общении с государством), понятие «практической пользы» проложило дорогу лысен-ковщине. Колхозные «хаты-лаборатории» Трофима Лысенко автор называет воплощением богдановской идеи об «упрощенной и обобщенной» пролетарской науке, доступной любому человеку с самым элементарным образованием. Решение вопроса о том, почему советская медицина (в частности, трансфузиология) сумела перерасти представления Богданова о пролетарской науке, а советская биология (в особенности генетика) стала жертвой «пролетарской агробиологии» Лысенко, Н. Кременцов оставляет будущим исследователям (20, с. 126).

Хотя автор явно не ставил своей задачей развенчать Богданова, на страницах его книги возникает образ марксиста-графомана и доморощенного экспериментатора, который на самом деле является типической фигурой для СССР 1920-х годов. И в чем-то даже прототипической, поскольку - здесь Н. Кременцов все же делает вполне определенные указания - в ней просматриваются черты, которые проявятся у будущих погромщиков генетики (и не только генетики). Но в первой половине 1920-х годов их время еще не пришло, и энтузиасты-самоучки были тогда явлением вполне позитивным, придавая свой особый колорит научной атмосфере тех лет.

Однако научная среда эпохи нэпа не исчерпывалась персонажами, подобными Богданову и его младшим товарищам из рабоче-крестьянской среды. В статье Ивонн Хоуэлл (15) фигурируют портреты еще двух представителей медицинской науки: это незабвенный профессор Филипп Филиппович Преображенский и его молодой соратник и ученик доктор Борменталь. Автор препарирует текст Булгакова, с тем чтобы извлечь рациональное зерно из его блестящей Менипповой сатиры и реконструировать реальное положение вещей, а именно - показать разные научные подходы к человеку, воплотившиеся в литературных персонажах всем известной повести. Используя считавшийся прежде нелегитимным вид

источника, но одновременно привлекая большой массив других опубликованных текстов, включая прессу и медицинскую литературу тех лет, И. Хоуэлл анализирует «Собачье сердце» как «блестящее исследование... усилий по улучшению человечества». Фактически, утверждает она, повесть Булгакова посвящена созданию «нового советского человека», и фоном, на котором разворачивается действие (и его исследование в статье Хоуэлл), служит «взлет и падение российского евгенического движения 1920-х годов». В центре внимания автора находится так называемый «спор о природе и воспитании» (nature/nurture debate), т.е. о том, что является определяющим в формировании человека - врожденные качества или среда. Иными словами, на литературном материале в статье анализируется взаимодействие науки, политики и идеологии - проблематика вполне традиционная для историков советской науки.

После того как революция свершилась и страна приступила к строительству нового социалистического общества, ее руководителям стало ясно, что в этом обществе должны жить особые люди, которые психологически, физически и в культурном отношении были бы ему конгениальны, пишет автор. В соответствии с духом эпохи ставился вопрос, как этого достичь в пределах одного поколения и как создать нового человека из имеющегося «человеческого материала» - учитывая столетия рабства и эксплуатации, которым подвергалось население. Первоначально казалось, что биология указывает в том же направлении, что и большевизм, замечает автор. В этот период приобретает особую популярность новая наука евгеника, основателями которой были представители дореволюционного поколения, обучавшиеся в Европе сторонники фундаментальных генетических исследований, опирающихся на законы Менделя. Но на самом деле они были далеки от того, чтобы предлагать какие-то конкретные рецепты. Серьезно изучая проблемы хромосомной наследственности, они говорили, что «улучшение человеческой породы» - дело отдаленного будущего.

Такое положение дел, естественно, не устраивало большевиков, но перед тем, как быть уничтоженной, пишет автор, евгеника подверглась вторжению «молодых марксистов», которые раскритиковали «буржуазных теоретиков», больше интересующихся мушками-дрозофилами, чем усовершенствованием пролетариата. Они исповедовали неоламаркизм, настаивая, что благоприятные социальные условия способны вызвать возникновение положительных свойств у человека, которые могут наследоваться последующими поколениями. Однако, пишет И. Хоуэлл, к 1930 г. евгеника была

заклеймена как «вредное заимствование с Запада», и в соответствии с утвердившейся в это время интерпретацией марксизма-ленинизма человек стал рассматриваться исключительно как продукт воспитания; получает широкое распространение идея о крайней эластичности человеческой природы и податливости человека любым социальным воздействиям. Такие взгляды продержались, по мнению автора, вплоть до коллапса Советского Союза в 1991 г. (15, с. 548).

Но в период нэпа обе точки зрения, а точнее, парадигмы, уживались и соперничали между собой. На их основе вырабатывались разные теории, объясняющие человеческое поведение, что ставило политический вопрос о создании нового человека в центр научных и публичных дискуссий и значительно усложняло его решение. Таким образом, повесть Булгакова, пишет автор статьи, явила собой «реакцию на один из самых захватывающих, интеллектуально стимулирующих и политически сложных вопросов того времени: евгенический эксперимент» (15, с. 549). Булгаков поместил двух своих героев на разные концы спектра современной ему биосоциальной мысли, но кроме того предоставил возможность звучать и другим голосам, каждый из которых, по словам автора, воплощал мнения, важные для «диалога о природе и воспитании» (там же).

В чистом виде «биологический» подход к человеческой природе, который не оставлял надежд на ее радикальную трансформацию, излагается голосом пса Шарика. Доктор Борменталь представляет неоламаркистскую точку зрения, которая связывает воедино поступательную эволюцию и позитивные изменения социальной среды. Профессор Преображенский выступает в романе как выразитель взглядов ученых-генетиков: эволюционные изменения являются результатом случайных беспорядочных мутаций. Но в то же время он - приверженец евгеники, точнее, того ее варианта, который опирается на экспериментальные достижения биологии. Фраза профессора об «улучшении человеческой породы» - прямая цитата из Н.К. Кольцова, директора Института экспериментальной биологии, председателя Русского евгенического общества, который так озаглавил свою инаугурационную статью 1920 г.

Все три точки зрения, продолжает Хоуэлл, приходят в прямое столкновение с догматическими взглядами сторонников «социального» подхода к человеку и его поведению, носителями которого выступают молодые коммунисты - члены домового комитета. Человек для них - tabula rasa, на которую его окружение - семья, сверстники, школа и другие социальные институты, наконец, фи-

зические условия существования - «заносят его склонности, особенности поведения, систему ценностей» (15, с. 550).

Собственно говоря, одним из способов, каким русские интеллектуалы могли бы придать дарвиновской эволюции позитивную цель, как раз и было применение неоламаркистских идей о наследовании приобретенных признаков. Шариков у Булгакова действительно унаследовал целый ряд признаков Клима Чугун-кина, включая умение играть на балалайке, склонность к пьянству и другие привычки только что урбанизированного крестьянина, пишет Хоуэлл. Таким образом, Булгаков ставит под вопрос обещанные евгеникой перспективы улучшения пролетариата. Именно такой аргумент был выдвинут одним из отцов-основателей русского евгенического движения Ю.А. Филипченко в его памфлете против ламаркизма. И как раз такие соображения и способствовали гибели неоламаркистской евгеники в Советском Союзе (15, с. 550).

Автор затрагивает и другие популярные в России начала ХХ в. идеи и теории, в частности теорию «криминальных типов» Чезаре Ломброзо. Эта тема неизбежно возникает при описании внешности Клима - «нового советского человека», с его низким лбом, заросшим волосами, и прочими «атрибутами вырождения». Повальное увлечение омоложением в эпоху нэпа нашло отражение в занятии профессора Преображенского, которое, собственно, и приносит ему основной доход, позволяет жить на широкую ногу и проводить смелые эксперименты во славу науки. С другой стороны, спрос на операции по омоложению можно рассматривать как отражение общей атмосферы упадка и страха перед разложением (15, с. 557).

Идея о том, что общество нуждается в «улучшении», в первое послереволюционное десятилетие была распространена повсеместно и оставила свой след буквально на каждой научной дисциплине. Генетики искали механизмы наследственности и секреты передачи «хороших» качеств; физиологи переместили свое внимание с изучения собак на исследование высшей нервной деятельности людей; психиатры открыто обсуждали возможность создания «питомников для гениев», чтобы защитить тонкую психику самых выдающихся людей. Даже геохимики, возглавляемые Вернадским, развивали утопическую концепцию ноосферы, пишет автор. В этом контексте профессор Преображенский видится в ином свете, отнюдь не в качестве фигуры «сумасшедшего ученого». Научно-фантастический пласт повести Булгакова соотносится с очень реальным миром научных дебатов, которые занимали интеллектуалов, чиновников от здравоохранения и политиков в нэпов-

ской Москве. Профессор Преображенский - гиперболизированный портрет современников Булгакова в научном мире, для которых исследование наследственности и философская цель улучшения человечества посредством науки вовсе не противоречили друг другу.

По мнению И. Хоуэлл, медицинский эксперимент профессора Преображенского не имеет смысла вне контекста ранней эндокринологии и теорий омоложения. Фантазии о всемогуществе эндокринной системы ставили под вопрос веру в верховную власть мозга, и замена гипофиза, который руководит работой эндокринных желез, в данном случае выступает как отражение этих идей. Операция продемонстрировала, что человек действительно может быть трансформирован, но с какой целью? Преображенский не видит нужды в искусственном создании «высокоразвитого человека», поскольку любая крестьянка может родить Ломоносова, и природа регулярно производит гениев, «выбирая их из отбросов». По его мнению, человеческий род нельзя улучшить путем частичных операций, трансформирующих одного индивида. Не может он быть трансформирован и посредством насильственных социальных мер, которые улучшают среду (15, с. 561).

Атмосфера экспериментаторства и живых интеллектуальных дискуссий закончилась в Советской России вместе со сворачиванием нэпа. Собственно, именно этому интересному периоду посвящено подавляющее большинство монографических исследований биомедицинских наук, подготовленных в последние десять лет зарубежными русистами. В них показывается, что в ходе культурной революции закрывались институты, менялся статус многих научных дисциплин. Гигиенисты во главе с Семашко были «вычищены» из Наркомздрава, на смену им пришли чиновники с партийным стажем, которые сократили затраты на здравоохранение и сделали его «классово ориентированным» (28, с. 204-205). Примерно те же процессы произошли в советской криминологии и судебной медицины (1; 25). Богданов погиб настолько вовремя, что поговаривали о самоубийстве и даже об убийстве: его смерть подвела символическую черту под эпохой энтузиастов-любителей. Евгеника не просто прекратила свое существование, но в конце 1930-х годов была признана «фашистской наукой».

Зарубежные историки науки характеризуют 1930-е годы как эпоху бюрократизации, сужения научных горизонтов, торжествующего утилитаризма, усиливающейся научной изоляции. Но в то же время целый ряд интересных публикаций, посвященных главным образом межвоенному периоду, учитывает международный

контекст. В работах Д. Хоффмана рассматриваются «интервенционистские практики» советского государства, включающие в себя политику по социальному обеспечению, систему здравоохранения, репродуктивную политику, направленную на повышение рождаемости, которые лежали в русле общемировых тенденций (12).

Интерес представляет совместная работа Д. Хоффмана и А. Тимм, являющаяся главой в сборнике «За пределами тоталитаризма» (13). В ней проводится сравнение между репродуктивной политикой СССР и Третьего рейха. На первый взгляд, пишут авторы, СССР и нацистская Германия были во многом похожи: активное прославление материнства и идеи о социальной помощи со стороны государства позволяют предположить, что имела место тоталитарная тенденция интегрировать в государственные проекты частную сферу. Однако различия намного перевешивают подобия и указывают на то, насколько политика повышения рождаемости была переплетена с более широкими идеологическими целями государства (13, с. 87-88). В главе отмечается, что хотя оба режима стремились переделать общество и «переписать либеральный общественный договор в соответствии с нелиберальными, но модернистскими целями», сущность их проектов была глубоко различной. В гитлеровской Германии утвердился проект о мировом господстве арийской расы. В СССР во главу угла был поставлен значительно более универсалистский по своему характеру проект создания бесклассового социалистического общества - модели для будущего освобождения всего человечества. Разные цели в соединении с громадными различиями в социально-экономической структуре способствовали выработке достаточно несхожей политики в области поощрения рождаемости.

Авторы выделяют три фундаментальных различия между СССР и нацистской Германией: в отношении к существующим институтам, в подходе к евгенике и в гендерных нормах. Если нацистский режим опирался на уже существующие бюрократические структуры развитого индустриального общества в области здравоохранения и социального страхования, то Советы фундаментально перестраивали унаследованную от царской России политическую структуру и насильственно ускоряли процессы индустриализации и урбанизации. В отличие от Германии (и других европейских стран), в СССР евгенику не смогли согласовать с правящей идеологией; в результате ее сочли «фашистской наукой», что имело радикальные последствия для политики в области рождаемости. Наконец, прославление материнства и порицание гомосексуализма

в обеих странах не подразумевали одинакового подхода к модели семьи: в Германии нормой считалась семья с одним кормильцем, в то время как в СССР «освобожденная женщина» работала наравне с мужем (13, с. 89-90).

В главе отмечается, что политика управления рождаемостью имеет давнее происхождение и не является изобретением тоталитарных режимов. Людские потери в годы Первой мировой войны поставили вопрос повышения рождаемости на повестку дня во всех европейских странах, и хотя в России высокая рождаемость сохранялась и в ХХ в., тем не менее советские чиновники и специалисты-демографы с началом индустриализации и коллективизации всерьез занялись этой проблемой. Острота ее усиливалась распространением социал-дарвинистских идей о международном соперничестве и борьбе наций за физическое выживание, что выдвигало на первый план проблему здоровья населения. Эти идеи были популярны в Европе, но особенно сильны в веймарской, а затем в нацистской Германии, где во главу угла было поставлено не только количество, но и качество населения. В отличие от нацистской Германии советское руководство рассматривало международное соперничество в идеологическом, а не биологическом или расовом ключе. Считалось, что высокий уровень рождаемости в многонациональном СССР будет демонстрировать превосходство социализма и способствовать его распространению на другие страны мира (13, с. 96).

Несмотря на риторику, провозглашавшую рождение детей гражданским долгом каждого, советская политика, сводившаяся к пропагандистским и стимулирующим мерам, а после 1936 г. включившая в себя и запрет на аборты, оставалась «достаточно безобидной» по сравнению с немецкой. Советское правительство отнюдь не стремилось ограничить репродукцию для какой-либо категории своих граждан и отвергало евгеническую стерилизацию, практиковавшуюся не только в нацистской Германии, но также в Скандинавских странах и в США. В этом отношении советский случай был ближе всего к католическим странам Западной Европы - Франции, Италии, Испании и Португалии, заключают авторы (13, с. 128-129).

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Опубликованы и другие работы, освещающие историю биомедицинских наук в СССР в международном контексте; взаимодействию Советского Союза и Германии в области медицины в межвоенный период посвящена фундаментальная монография, изданная под редакцией Сьюзен Гросс Соломон (7). В трудах

Н. Кременцова исследуется история поисков в СССР лекарства от рака, которые проводились в тесном взаимодействии с американской стороной (19), и история развития генетики в 1920-1930-е годы во всем мире, причем советской науке отведено в монографии ведущее место (18). В центре внимания автора находится история подготовки Всемирного конгресса генетиков, который планировалось провести в Москве в 1937 г. и который был в результате перенесен в Лондон. Все это, так же как и растущее внимание к международному контексту в работах, посвященных «внутренним» проблемам, свидетельствует о том, что современный транснациональный подход обретает вес в зарубежных исследованиях советской медицины и других наук о жизни.

Основные тенденции в изучении медицины и связанных с ней наук можно проследить по уже упоминавшемуся сборнику «Советская медицина» (27), в котором представлены актуальные сегодня для зарубежной русистики исследовательские парадигмы. В центре внимания находятся подходы, получившие свое развитие в ходе постколониального поворота и распространения гендерных исследований.

В сборнике отмечается, что зарубежные исследователи посвятили много работ вкладу британской и французской медицины в «проект империализма». Они проследили, как программы оздоровления европейских городов были затем применены в колониях с определенными модуляциями в отношении колонизаторов и колонизуемых. Колонизаторы принесли с собой научный метод и «врачебный взгляд», и в результате их деятельности возникли новые дисциплины, такие, как, например, тропическая медицина (27, с. 9).

В применении к советскому опыту постколониальный подход был использован в монографии Паулы Майклз о Средней Азии (21), а в статье Д. Михеля, посвященной борьбе с чумой в астраханских степях в 1917-1925 гг., доказывается тезис о «внутренней колонизации» (22). Эти работы в полной мере отражают идеи о «цивилизаторской миссии», которую выполняли советские врачи, занимаясь борьбой с эпидемиями в регионах, населенных азиатскими народами. В то же время такие авторитетные ученые, как С. Соломон, не разделяют представлений своих молодых коллег о непременно «империалистическом» взгляде иностранцев на «отсталое» население бывших окраин Российской империи. В своей статье о немецком ученом-медике М. Кучинском, путешествовавшем по киргизской степи, Соломон демонстрирует приоритет науки над политикой, который нашел отражение в трудах последнего (26).

Другой аспект проблемы «эксперты и власть», а точнее -«врачи и советский режим радикальной медикализации», рассматривается в статьях о врачебной этике и выработке норм в связи с ответственностью за преступления на сексуальной почве (3; 11). Проявления «биовласти» в годы социалистического строительства анализируются М. Дэвидом на материале вакцинации против туберкулеза (6). Модель «массового оздоровления» при помощи прививки БЦЖ была импортирована из Франции и смогла реализоваться, как подчеркивается в статье, только благодаря усилиям энтузиастов на периферии. В наибольшей степени биовласть государства реализовалась в законодательстве, касающемся рождаемости, материнства и детства. Миа Накачи исследовала дебаты по поводу абортов, запрещенных в 1936 г. (24). В условиях огромных людских потерь в годы войны государство в рамках нового Семейного кодекса 1944 г. поощрило неполную семью и рождение детей вне брака, что, однако, не сняло остроты проблемы.

Еще одной новацией последних лет является обращение историков к периоду 1960-1970-х годов, который ранее изучался социологами и политологами. Такие важные для советской дисциплины профессиональных заболеваний вопросы, как влияние промышленных выбросов на здоровье населения, рассматриваются в статье Криса Бертона о дебатах специалистов во время правления Хрущёва (4). Большой интерес представляет работа британской исследовательницы Катрионы Келли, написанная на основе интервью, взятых в 2000-е годы (16). Вспоминая свое детство, ее информанты с большим теплом отзываются о врачах своего детства. В их представлении советская медицина составляет, пожалуй, главный фундамент, самую привлекательную линию брежневского социализма. Они проводят четкую разделительную черту между «анонимной государственной машиной» и доктором, который проявлял к ним теплоту и заботу, что так контрастирует с современным положением в постсоветской России.

Список литературы

1. Beer D. Renovating Russia: The human sciences and the fate of liberal modernity, 1880-1930. - Ithaca: Cornell univ. press, 2008. - IX, 229 p.

2. Bernstein F.L. The dictatorship of sex: Lifestyle advice for the Soviet masses. -DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2007. - XVII, 246 p.

3. Bernstein F.L. Behind the closed door: VD and medical secrecy in early Soviet medicine // Soviet medicine: Culture, practice, and science / Ed. by Bernstein F.L., Burton C., Healey D. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2010. - P. 92-110.

4. Burton C. Destalinization as detoxification?: The expert debate on industrial toxins under Khrushchev // Soviet medicine: Culture, practice, and science / Ed. by Bernstein F.L., Burton C., Healey D. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2010. -P. 236-255.

5. ConroyM.S. Medicines for the Soviet masses during World War II. - Lanham: Univ. press of America, 2008. - XIV, 256 p.

6. DavidM. Vaccination against tuberculosis with BCG: A study of innovation in Soviet public health, 1925-41 // Soviet medicine: Culture, practice, and science / Ed. by Bernstein F.L., Burton C., Healey D. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2010. -P. 132-154.

7. Doing medicine together: Germany and Russia between the wars / Ed. by Solomon S.G. - Toronto: Univ. of Toronto press, 2006. - XVII, 533 p.

8. Gerovitch S. Love-hate for man-machine metaphors in Soviet physiology: From Pavlov to «physiological cybernetics» // Science in context. - 2002. - Vol. 15, N 2. -P. 339-374.

9. Haber M. Concealing labor pain - the evil eye and the psychoprophylactic method of painless childbirth in Soviet Russia // Kritika. - Bloomington, 2013. - Vol. 14, N 3. - P. 535-559.

10. Healey D. Bolshevik sexual forensics: Diagnosing disorder in the clinic and courtroom, 1917-1939. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2009. - X, 252 p.

11. Healey D. Defining sexual maturity as the Soviet alternative to an age of consent // Soviet medicine: Culture, practice, and science / Ed. by Bernstein F.L., Burton C., Healey D. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2010. - P. 111-131.

12. Hoffmann D.L. Cultivating the masses: modern state practices and Soviet socialism, 1914-1939. - Ithaca, N.Y.: Cornell univ. press, 2011. - XIV, 327 p.

13. Hoffmann D.L., Timm A.F. Utopian biopolitics: Reproductive policies, gender roles, and sexuality in Nazi Germany and the Soviet Union // Beyond totalitarianism: Stalinism and Nazism compared / Ed. by Geyer M., Fitzpatrick Sh. - N.Y.: Cambridge univ. press, 2009. - P. 87-129.

14. Howell Y. The genetics of genius: V.P. Efroimson and the biosocial mechanisms of higher intellectual activity // Madness and the mad in Russian culture / Ed. by Brintlinger A., Vinitsky I. - Toronto: Univ. of Toronto press, 2007. - P. 208-225.

15. Howell Y. Eugenics, rejuvenation, and Bulgakov's journey into the heart of dogness // Slavic review. - Urbana, 2006. - Vol. 65, N 3. - P. 544-562.

16. Kelly C. White coats and tea with raspberry jam: Caring for sick children in late Soviet Russia // Soviet medicine: Culture, practice, and science / Ed. by Bernstein F.L., Burton C., Healey D. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2010. - P. 258-281.

17. Kowalsky Sh.A. Deviant women: female crime and criminology in revolutionary Russia, 1880-1930. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2009. - XII, 314 p.

18. Krementsov N. The cure: A story of cancer and politics from the annals of the Cold War. - Chicago: Univ. of Chicago press, 2002. - XVI, 261 p.

19. Krementsov N.L. International science between the World Wars: the case of genetics. -L.; N.Y.: Routledge, 2005. - XVII, 186 p.

20. Krementsov N.L. A Martian stranded on Earth: Alexander Bogdanov, blood transfusions, and proletarian science. - Chicago; L.: The univ. of Chicago press, 2011. -XVI, 175 p.

21. Madness and the mad in Russian culture / Ed. by Brintlinger A., Vinitsky I. - Toronto: Univ. of Toronto press, 2007. - X, 331 p.

22. Michaels P.A. Curative powers: Medicine and empire in Stalin's Central Asia. -Pittsburgh: Univ. of Pittsburgh press, 2003. - XVII, 239 p.

23. Mikhel D. Fighting plague in southeast European Russia, 1917-25: A case study in early Soviet medicine // Soviet medicine: Culture, practice, and science / Ed. by Bernstein F.L., Burton C., Healey D. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2010. -P. 49-70.

24. NakachiM. «Abortion is killing us»: Women's medicine and the dilemmas for postwar doctors in the Soviet Union, 1944-48 // Soviet medicine: Culture, practice, and science / Ed. by Bernstein F.L., Burton C., Healey D. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2010. - P. 195-212.

25. Pinnow K.M. Lost to the collective: Suicide and the promise of Soviet socialism, 1921-1929. - Ithaca: Cornell univ. press, 2010. - XI, 276 p.

26. Solomon S.G. Foreign expertise on Russian terrain: Max Kuczynski on the Kirghiz steppe, 1923-24 // Soviet medicine: Culture, practice, and science / Ed. by Bernstein F.L., Burton C., Healey D. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2010. -P. 71-91.

27. Soviet medicine: Culture, practice, and science / Ed. by Bernstein F.L., Burton C., Healey D. - DeKalb: Northern Illinois univ. press, 2010. - X, 294 p.

28. Starks T. The body Soviet: Propaganda, hygiene, and the revolutionary state. -Madison: Univ. of Wisconsin press, 2008. - XIII, 313 p.

29. Todes D.P. Pavlov's physiology factory: Experiment, interpretation, laboratory enterprise. - Baltimore: The Johns Hopkins univ. press, 2002. - XIX, 488 p.

30. Wanke P. Russian / Soviet military psychiatry, 1904-1945. - L.; N.Y.: Frank Cass, 2005. - X, 145 p.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.