5. Соколова В.К. Русские исторические предания. - М., 1970.
6. Новиков Ю. Мастера народной несказочной прозы: манера исполнения и диапазон варьирования текстов. URL:http://www.dvinaland.ru/culture/site/Publications/EoC/EoC2006-2/11.pdf
7. Намсарай бухэ (Силач Намсарай) (Текст) // Архив автора. Записано от Д.С. Малзурова, 1960 г.р., жителя с. Тагархай Тункинского района Республики Бурятия, 2009 г.
8. Буряад арадай туухэ домогууд / сост. В.Ш. Гунгаров. - Улаан-Удэ, 1990.
9. Уланов Э.А. Фольклор в контексте бурятского словесного творчества. - Улан-Удэ, 2001.
10. Бадмаев Б.Б. Буряад арадай уг гарбалай домогууд: гарбал ба XYгжэлтэ. - Улан-Удэ, 2004.
11. Мадасон И. Ф. Предания // ЦВРК ИМБТ СО РАН. Ф. И. Мадасона, Предания. № 109. Шударман.
12. Басангова Т.Г. Специфика жанра проклятий в фольклоре калмыков // Гуманитарные науки в Сибири - 2008. - № 4.
13. Общий фонд. № 2162б // ЦВРК ИМБТ СО РАН. Общий фонд. Тойн хубуун.
Малзурова Любовь Цыдыповна, доцент кафедры филологии и методики преподавания Бурятского государственного университета, кандидат филологических наук
Malzurova Lyubov Tsydypovna, associate professor, department of philology and methods of teaching, Buryat State University, candidate of philological sciences E-mail: [email protected]
УДК 398 (57) + 882 (092)
Н.Л. Новикова
Фольклорная символика в художественном пространстве повести В.Г. Распутина
«Живи и помни»
Рассматривается фольклорная символика, связанная с мифологическими представлениями о смерти как «потустороннем» мире, в художественном пространстве повести В.Г. Распутина «Живи и помни». Привлечение обширного фольклорного материала (преимущественно современного сибирского) позволяет выявить символический уровень прозы писателя, восходящий к универсалиям традиционного народного сознания.
Ключевые слова: мифологическое пространство, лес, река, онтологические оппозиции: свой/чужой, жизнь/смерть, видимый/невидимый, звучащий/молчащий.
N.L. Novikova
Folkloristic Symbolism in the Artistic Space of V.G. Rasputin’s Narrative «Live and Remember»
The article is concerned with the folklore symbolism in the artistic space of V.G. Rasputin’s narrative “Live and Remember” in the context of mythological concept of death as ‘the beyond’. The use of substantial folkloristic material (mainly modern Siberian) enables to show the symbolic level of Rasputin’s prose, ascending to folk consciousness universals.
Keywords: mythological space, forest, river, ontological oppositions: native/foreign, life/death, visible/invisible, vocal/silent.
Художественное пространство произведений В.Г. Распутина, как правило, многослойно по своей структуре: кроме лежащего на поверхности исторически конкретного бытового плана оно содержит и символический подтекст, восходящий к онтологическим категориям традиционного народного сознания. Одним из определяющих уровней художественного мышления Распутина является органично воспринятая писателем фольклорная картина мира с ее традиционной символикой и строго упорядоченной пространственной структурой, в основе которой
- система семиотических оппозиций, главными из которых являются жизнь/смерть и
свое/чужое.
Судьба героя повести «Живи и помни» -судьба отступника - обрекает его на полное
одиночество: родная деревня, «своя» сторона («атамановские поля и угодья испокон веку лежали на своей стороне, ... поэтому за реку плавали редко» [1]) навсегда становится для него запретным «чужим» пространством: «Он на чужой стороне. На чужой? Усмехнувшись, Гуськов согласился с собой: да, на чужой...». Но изгнание осмыслялось народным сознанием не только как «выключенность из общественной структуры» [2, с.110] - «исключенный из «мира» оказывался соотнесенным с потусторонним светом» [2, с.115]. А потому пространство, в котором пребывает Андрей Гуськов, - это «потустороннее» пространство не только в прямом смысле слова (по ту сторону Ангары), но и в символическом: «живые там, он - здесь». Семантика смерти, пронизывающая пространст-
венный текст Гуськова, прямо соотносится с традиционной фольклорной символикой, в основе своей мифологической.
Постоянное место нахождения героя - дальний лес за рекой (Настене со «своего» берега он видится как «едва различимый за островом мертвый угол») - «чужое» пространство, связанное с мифологическими представлениями о лесе как «ином» мире и реке — границе между мирами. Так, в народных легендах о загробной жизни ад отождествляется с лесом, стоящим за рекой: «За рекой виден лес, покрытый каким-то огненным инеем. Там тоже мучаются грешники» [3, с.952]. Подобные представления о «потустороннем» пространстве находят отражение и в современных мифологических текстах: «Лес становится такой суровый весь. Брод есть вот на этом месте, и люди переправляются на ту сторону, вот за Хору. <... > И вот в этих местах есть аномальная зона, про которую, значит, в общем, передают из уст в уста такие былички, что там происходят всякие таинственные случаи с людьми» (зап. К.М. Дронова в 2007 г. от Галины Ивановны Макагон, 1964 г.р., в с. Хор-Тагна Заларинского р-на Иркутской обл., м/л 306) . «Переплыли на другой берег.
<... > А там получается как-то очень интересно: в лес забежал шага два-три - и уже не просто лес, а глухая тайга. <... > Вековые стволы -не обхватишь, которые выше человеческого роста поросли лишайником. <... > И всё время, постоянно, там нет солнца и стоит туман. Атмосфера очень сказочная, совершенно необычная» (зап. А.Г. Бичевин в 2006 г. от Андрея Матвеевича Винокурова, 1963 г. р., в г. Иркутске, м/л 268).
Река как водная преграда, разделяющая «свое» и «чужое» пространство, является одним из древнейших мифологических символов. В волшебных сказках герой часто должен переправиться через реку, чтобы попасть в «иное» царство: «Ехал-ехал, ехал-ехал, открылась перед ним река. <... > Когда он переплыл реку, идет и видит: стоит медный дворец» [4, с.107]. В свадебном причете невеста обращается к покойной матери: «Уж мы где с тобой увидимся, /Да мы с тобой да переглянемся? / Мы через полюшко увидимся, / А через реченьку набаимся!» [5, с.187]. В сибирских мифологических рассказах
* Тексты, цитируемые в статье, хранятся в фольклорном архиве кафедры новейшей русской литературы факультета филологии и журналистики Иркутского государственного университета (разделы «Былички», «Заговоры»). Если имеется аудиозапись текста, указывается номер магнитофонной кассеты или аудиодиска.
леший переводит похищенных им людей через реку: «И приходит к нему этот самый - кто уж? - нечистый, черт ли, кто ли он? <... > А он его не сюды, а через реку (зимой было) перевел да на скалу посадил» [6, с.45]. В севернорусских плачах умершего ожидают в гости из-за реки: «Дожидаться буду, беднушка, /Я у струистой речки быстрою; / Не настойся-ко, ясён сокол, / Ты у рек за переходами, / А у ручьев за перебродами!» [5, с.426].
Реальная река Ангара в повести Распутина сохраняет древнее символическое значение -она бесповоротно разъединяет разные миры: «У тебя была только одна сторона: люди. Там, по правую руку Ангары. А сейчас две: люди и я. Свести их нельзя: надо, чтоб Ангара пересохла».
Место скитаний Андрея Гуськова - безлюдный, окоченевший от стужи «мертвый» лес: «. здесь было тихо и мертво - ни ветерка, ни собственного звука...» В фольклоре лес нередко отождествляется с потусторонним миром. В причитаниях оттуда является сама смерть («Как смерётушка неумная .../Лесом шла не заблудилася, / По горам шла не убилася...» [7, с.511]. В заговорах в лес отсылают болезни: «. Откуда пришла - туда иди. С ветра пришла - на ветер иди, с леса пришла - на лес иди» (зап. Н.Е. Ильина в 1998 г. от Веры Сергеевны Заикиной, 1931 г.р., в г. Шелехово Иркутской обл.). Лес ассоциируется с «чужим» пространством, которое можно увидеть во время гаданий: «Сидит одна девчонка, ворожит. И ей выпадает сперва туманно, потом разъяснило всё. В зеркале лес, а потом поляна, несут гроб...» (зап. О.А. Снегирева в 1986 г. от Светланы Николаевны Савиной, 1929 г.р., в с. Троицк Заларинского р-на Иркутской обл.). В Сибири с лесом нередко были связаны похоронные обряды: «У нас мертве-ца-то везут на лошади в лес. Там его-то и сжигают...» (зап. Т. Кокорева, М. Соколова, Л. Прудникова, Н. Покатнёва в 1984 г. от Григория Васильевича Копылова, 1915 г.р., в. с. Еланцы Ольхонского р-на Иркутской обл.). В быличках лес неожиданно может обернуться кладбищем: «Однажды шли две девочки по лесу. <...> Смотрят - кладбище, а на кладбище белок видимо-невидимо, и все чёрные. <... > Увидели они старую церковь и забежали туда. Крест взяли и держат. Кладбище исчезло. Потом люди рассказывали, что тоже видели это кладбище. Оно то появлялось, то исчезало» (зап. О.В. Захарова в 1998 г. от Станислава Фёдоровича Дорогоби-да, 44 лет, в г. Братске Иркутской обл.). Люди, заблудившись в лесу, оказываются на «том све-
те» («Пошёл он в лес. - Што ета, куды я?! Попалась ему тропочка. Он по ей пошёл. Пришёл он к райским воротам...» [8, с.51], встречаются с умершими: «Рассказывают, что в лесу появляется... Ну, как близкий человек, давно умерший, и начинает звать куда-то...» (зап. А.Г. Головизина в 2001 г. от Алексея Федоровича Корикова, 1977 г. р., в г. Иркутске, м/л 155); «Решил он переночевать в лесу. Лег и уснул. Просыпается ночью и слышит невдалеке вроде голоса. Тогда встал он и пошёл на эти голоса. Подошёл и видит: костёр горит, а вокруг мужики сидят, разговаривают. Приблизился он к ним и как глянул - а это всё мужики с их деревни, умершие в этом году» (зап. Т. Ступницкая в 1991 г. от Александра Ивановича Климана, 1910 г.р., в г. Часов Яр, Украина).
В мире людей обитатели «потустороннего» пространства в силу собственной «без-
образности» нередко неожиданно являются как нечто, не имеющее определенного облика - в ситуации «между сном и явью»: «Вижу, что рядом со мной стоит какая-то тень, чёрная тень просто. <... > И тут я поняла, что это <... > существо из потустороннего мира» (зап. Е.С. Пошина в 2001 г. от Екатерины Каратыгиной, 1983 г. р., в г. Иркутске, м/л 163); «При
свете луны-то, ясном таком, сидит чё-то такое чёрное-пречёрное, весь такой, знаешь, лохматый, и смотрит на меня» (зап. О.В. Каран-дашева в 1999 г. от Дмитрия Владимировича Косарева, 1977 г. р., в г. Иркутске); «Это был как будто мужчина. Лица не было видно -только тёмный силуэт...» (зап. А.А. Пальшина в 1999 г. от Галины Васильевны Харитоновой,
1949 г. р., в г. Черемхово Иркутской обл.). Именно такой, словно «пригрезившейся в дурном забытьи», оказывается первая встреча Настены с явившимся «откуда ни возьмись» мужем: «Дверь вдруг открылась, и что-то, задевая ее, шебурша, полезло в баню. <... > Большая черная фигура на мгновение застыла у двери.»; «Лица его в темноте она не могла рассмотреть, лишь что-то большое и лохматое смутно чернело перед ней.»; «Чуть различимая корявая фигура приблизилась к Настене»; «Она вдруг спохватилась: а муж ли? Не оборотень ли это с ней был? <... > Они, говорят, могут так прикинуться, что и среди бела дня не отличишь от настоящего».
Тема «оборотничества» в фольклоре связана с представлениями об «оборотности», являющейся «основным признаком хтонического мира
- от противоположного по фазе временного ритма (вместо дня ночь) до перевернутости зем-
ных норм, установлений и отношений» [9, с.135]. В мире, в котором оказался Андрей Гуськов с тех пор, как «перевернулась» его жизнь, «все <...> оказалось словно бы вывернутым своей обратной, изнаночной стороной»; «Все в нем сдвинулось, перевернулось. <... > Ехал ненадолго - застрял совсем, думал о Настене - оказался у Тани»; «Все у них теперь шиворот-навыворот: сроду человеку легче было возвращаться по своим следам, чем идти вперед, а у них - нет. Попробуй Андрей возвернуться туда, откуда он скосил свою жизнь!»
Подобно «потусторонним» существам, которые «в любом обличье несут на себе признаки инвертированного иного мира» [10, с.10], Гуськов вынужден вести «перевернутый» образ жизни. Поговорка о том, что у него теперь «все дни черные...» в числе других, в этой его жизни «исполнилась по своему прямому назначению»: «Показываться среди бела дня в деревнях он себе запретил, <...> а ночью, когда затихала жизнь, припускал со всех ног». «Он жил в эти ночные часы только чутьем и ни о чем не думал, чутье же вело его перед утром обратно в зимовье и окунало в сон». Свет солнца олицетворяет в народных представлениях жизнь, мир Божий -«белый свет», в то время как луна (месяц) часто связывается с «тем светом». Ср. типические формулы русских заговоров: «Днём, где красное солнце, где в царствии Божием оконце, смотрю за своим дитём...» (зап. П. Гармышева в 2004 г. от Анны Сергеевны Шумковой, 1938 г. р., в с. Смоленщина Иркутского р-на Иркутской обл.); «Месяц, месяц, где ты был? - Был я на том свете. - Что ты там видел? - Видел я там мертвецов. - Что они там делают? - Лежат они там окаменелые...» (зап. С. Гаврикова в 2003 г. от Марии Ивановны Глобенко, 1937 г. р., в г. Черемхово Иркутской обл.).
Привыкший к ночной темноте, Гуськов «слепнет» от солнечного света: «Он вышел на воздух и зажмурился - так неожиданно ярко и резко ударил в глаза свет»; «Он не заметил, как взошло солнце <... > Оно ударило прямо в глаза, заставив Гуськова зажмуриться .». В его мире светит луна, это «солнце мертвых»: «Он научился <... > проникать туда, куда человеку доступ закрыт: ему чудилось, что он слышит, как поет на льду лунный свет... »; «Лунные ночи стали беспокоить его, он просыпался <...> и уходил из зимовья. <... > В своем представлении, что будет на том свете, он видел луну - полную, нескончаемую, без восходов и закатов, неподвижную на низком и плоском, как потолок, небе и почему-то дымящуюся».
Представления о жизни и смерти в народном сознании устойчиво связаны и с другой временной оппозицией - «весна, лето / зима». Андрей Гуськов появляется в родных местах в крещенские морозы, когда «лес совсем помертвел, <... > в жестком и ломком воздухе по утрам было трудно продохнуть». В своей новой, «оборотной», жизни он оказывается «там же, где был, откуда начинал свой поход, но <... > тогда стояло лето, а сейчас глухая зима». Среди «глухой зимы» лето представляется Гуськову чем-то далеким, не вполне реальным и неизвестным: «Охота до лета дотянуть. Посмотреть напоследок, какое лето...». Чувствуя себя «своим» в безлюдном - замершем - зимнем лесу («Гуськов скользил по насту, как по льду, радуясь быстрому и свободному, приподнятому над землей движению»), он остро ощущает свою «чужесть» в пригретом весенним солнцем пространстве пробуждающейся жизни: «...валенки, <...> казалось, выдавали его, <... > их запоздалость, нелепость и непригодность словно разделяли его с землей, по которой он шагал» (ср. в повести «Последний срок»: «куст вдруг зашевелился и на землю с него, как привидение, спрыгнул какой-то незнакомый, страшный человек в зимней шапке с подвязанными наверх ушами, страшный уже одной этой шапкой в невыносимо душный летний день»).
«Последний недолгий срок его существования» между зимой и летом, эта его «обратная, спячивающаяся жизнь», представляется Андрею Гуськову и бесконечно долгой («Я за эти четыре месяца здесь прожил все сорок годов. Да тридцать своих»), и скоротечной: «Какой далекой она <...> казалась, и как скоро она совершилась!». Стараясь продлить свою «истаивающую», избывающую себя жизнь, Гуськов неосознанно пытается удержать зиму: «Чем ближе подступало лето, тем больше проявлялась в Гуськове страсть искать снег - те остатки зимы, которые еще сохранились в глухих, темных углах... Глядя на истаивающий снег, Гуськов ощущал в себе непонятную родственную связь с ним.». «Лето красное», время торжествующей жизни, когда все в природе «наберется и засветит, запылает - не остановить, не удержать никакими оглядками», для Гуськова -последний, смертный, рубеж: «грянет лето...» -«и сразу грянет какая-то новая, переломная судьба». Не случайно Настене «мерещилось, что сейчас, когда во всю свою красоту раскрывается лето, <...> Андрей может не выдержать и что-нибудь с собой сотворить».
Инвертированная символика присутствует не
только во временном, но и в пространственном тексте героя повести. Оказавшись после своего возвращения «уже не на правом, а на левом берегу Ангары», Гуськов держится левой стороны не только в пространстве («правую, ближнюю к Рыбной, сторону он обычно не трогал и сворачивал влево, где на добрые тридцать верст не было обжитого угла»), но и в собственном поведении: «Будто не я живу, а кто-то чужой в мою шкуру влез и мной помыкает. Я бы повернул вправо, а он нет - тянет влево!». Оппозиция «правый/левый» в мифологии и фольклоре часто соотносится не только с противопоставлением «того» и «этого» света, но и с противостоянием добра и зла. Согласно народным христианским представлениям, «с правой стороны Йордана находится рай, а с левой - ад» [8, с.51]. В духовных стихах о Страшном суде «праведные идут по правую руку, / А грешные - по левую» [11, с.240]. Наблюдая за собой, Гуськов замечает, как «переворачиваются» в его душе нравственные устои, воспитанные всем крестьянским жизненным укладом, стирается грань между должным и постыдным: рыбалка оборачивается воровством, охота - разбоем: «Еще совсем недавно он и подумать не смел, что способен позариться на чужое, а теперь вот докатилось уже и до этого... Работал он чисто и аккуратно, не оставляя за собой следов... Хорошо сказано - «работал», такую работу Андрей сам раньше называл пакостью».
Семантика смерти приписывается в традиционных ритуальных и фольклорных текстах молчанию. Человек, оказавшийся в ином мире или вернувшийся из него, теряет способность говорить: «... Смотрю: мужчина стоит, на меня смотрит. <... > И в одно мгновенье исчез. <... > И жалею, что не заговорила с ним, а молчала. Будто онемел язык» (зап. М.А. Лиханова в 2000 г. от Нины Михайловны Лихановой, 1919 г. р., в г. Братске Иркутской обл.). В легендах о Беловодье «побывавшие в сокровенной стране не могут поведать о ней, поскольку утратили дар речи» [3, с.905]. Этот мотив встречается и в рассказах о людях, похищенных лешим: «... Ребенок-то совсем одичал. <...> Он и не разговаривал совсем. Потом стал отходить. <... > Люди старые говорят, что его леший водил» [6, с.37]. Немота - один из основных признаков мифологических персонажей сибирских были-чек: «Мне она (бабушка. - Н.Н.) говорила так: “Увидишь мужика волосатого, лохматого - не бойся его, не ходи с ним никуда. <... > Он молчит, он немой мужик...”«(зап. В.В. Шангидаева в 2000 г. от Людмилы Юрьевны Мензелинцевой,
1955 г. р., в г. Иркутске, м/л 132); «Я поднял голову и увидел маленького старика, одетого в рубище. Страх сковал меня. Странный старик какой-то: всё молчал да смотрел...» (зап. Ю.П. Ластивка в 2004 г. от Якова Николаевича Попова, 1985 г. р., в с. Аршан Тункинского р-на Республики Бурятии); «Мама на коне ехала. “Заскочил, - говорит, - мне на телегу, сел. Сидит, молчит”. Она как коня понужнула, конь маху хватил. Он соскочил, так его и не стало. Лесной там был, лесной» (зап. Е.Ю. Щербакова в 2002 г. от Александры Николаевны Родниной, 1911 г. р., в г. Усолье-Сибирское Иркутской обл., м/л 174); «. Видит, идёт какой-то старичок,
странный такой, маленький, с седой бородой. Он идёт потихоньку и пальцем манит её за собой. Она спросила, кто он и как выйти, а он молчит и зовёт её за собой...» (зап. И.А. Баринова в 1999 г. от Любови Фёдоровны Шаминой,
1950 г. р., в пос. Селенгинск Кабанского р-на Республики Бурятии); «. Свеча горит на столе, вокруг стола сидят мужчины. Все молчат. И дед, в белой одежде, борода белая, волосы до плеч белые. <...> Самое что странное: он не помнит, о чём они говорили. Единственное - без звука, но он понял, что дед сказал ему: “Иди на берег, там и лодка твоя ”«(зап. А.А. Рачёва в 2010 г. от Надежды Ивановны Гундар, 1951 г. р., в г. Тайшете Иркутской обл., диск 12).
Не случайно Андрей Гуськов находит свое первое пристанище у Тани - «женщины, у которой бог отнял слово». Эта эпизодическая героиня так и остается загадкой не только для читателя, но и для героя повести: «Он <...> не мог все-таки освободиться от недоброго чувства, что Таня - не та, за кого она себя выдает». Наряду с возможными бытовыми мотивировками поведения героини здесь присутствует и мифологический подтекст: «... человек, отказавшийся от речи или же неспособный к ней, воспринимается как не-человек, как “чужой”«[12, с.265]. Отныне Андрей Гуськов обречен на «немоту», и в разговорах с Настеной «голос его <. > часто ломался <... > или от постоянного молчания, от одиночества, или от чего-то еще».
Лес, в котором вынужден скитаться Гуськов,
- молчащий, «глухой», лес, в котором не слышно пения птиц («птицы вообще в эти места без полей налетало мало»). Ср. описания «иного» мира в заговорах: «... тёмные леса, <... > где люди не ходят, птицы не летают» (зап. О.А. За-болотнова в 2004 г. от Галины Демьяновны Са-ватеевой, 1924 г. р., в с. Савватеевка Ангарского р-на Иркутской обл.); «Иди ж, рожа, по болотам, / По гнилым колодам, / Где пташки не за-
летают...» (зап. А.А. Рачёва в 2010 г. от Алеф-тины Александровны Ложкиной, 1938 г. р., в с. Таштып Республики Хакасия, диск 12). В бы-личках тишина также является одним из постоянных признаков мифологического пространства: «Ивсё куда-то провалилось, шум исчез, <... > и настала такая тишина, что как бы в ушах звенит от этой тишины» (зап. А.А. Пальшина в 1999 г. от Петра Николаевича Солоненко, 1925 г. р., в г. Черемхово Иркутской обл.); «... Он попал в аномальную зону. <...> Птиц там как раз не было...» (зап. К.М. Дронова в 2007 г. от Галины Ивановны Макагон, 1964 г.р., в с. Хор-Тагна Заларинского р-на Иркутской обл., м/л 306).
Однако сакральные локусы «иного» мира -затонувший град Китеж, далекое Беловодье или другие обетованные земли - предстают в легендах как звучащие, что неопровержимо свидетельствует о том, что они живы, но «сокровенны» до времени и доступны лишь праведникам: «Казаки доходили до одного озера, слыхали, как кочеты кричали, звоны звонили, собаки лаяли, люди говорили. Слыхали, как песни играли, а найти - не нашли города» [13, с. 194, 195]. С другой стороны, человек, оказавшийся во власти «чужого» пространства, также опознает «человеческий» мир, недоступный для него, как звучащий, наполненный голосами людей и домашних животных: «. взлаивали и умолкали собаки, доносились живые, идущие от людей звуки, изредка слышались голоса, но все это доплескивалось до Гуськова вялыми, невесть с чего берущимися волнами...» «Голоса тоже словно доносились откуда-то исчужа...» Ср. в сибирских быличках: «Пошли его искать. Нашли: он там ходит, а выйти не может. <. > Но самое большое два с половиной километра от деревни. Собаки лают, петухи поют - все слышно. А выйти не мог» [6, с.22]. «Ходишь кругами... Совсем близко к деревне: собаки лают, петухи кричат, а ты будешь ходить кругами и не выйдешь...» (зап. О. Яковлева в 2003 г. от Аллы Александровны Фортунатовой, 1922 г. р., в пос. Балаганск Иркутской обл.).
Семантика небытия связывается в народном сознании и с представлением о невидимости иного мира. «Невидимость - постоянный атрибут смерти, которая “не кажась” ходит» [14, с.129]. Невидимы и обитатели потустороннего пространства. В быличках о посещениях умершими родственников люди их слышат, чувствуют их присутствие, но не видят: «. И говорит: “Стару-у-ха!” Его голос. <... > Слышу -идёт, топчется. Гляжу - никого не вижу...»
(зап. О.А. Снегирёва в 1986 г. от Клавдии Захаровны Деревянкиной, 1920 г. р., в с. Троицк Заларинского р-на Иркутской обл.); «У одной женщины погиб племянник. <... >Несколько раз дочь просыпалась ночью, словно её будили, и было чувство, будто рядом стоит Саша, но она молчала об этом - мало ли что может привидеться ночью? Молчала женщина и о том, что чувствовала Сашин взгляд, <... > что однажды стало так жутко, что она вслух попросила: “Только не проявляйся, Сашенька, не проявляйся!” Чувство присутствия было полным» (зап. О.А. Климахина в 2003 г. от Зои Ивановны Воробьёвой, 1930 г. р., в с. Константиновка Высокогорского р-на Республики Татарстан).
В некоторых мифологических сюжетах (о проклятых, похищенных нечистой силой) обычные люди, оказавшись во власти «чужого» пространства, становятся невидимыми: «Вот это мать прокляла её, послала к черту, а черт это услышал, взял ее и забрал эту девочку. <... > Она в бане росла до восемнадцати лет, но только невидимая была» [6, с.120]. Нередки в быличках эпизоды встреч проклятых с родными, которым они пытаются открыться, но не в состоянии этого сделать, поскольку находятся в ином пространстве - «близко, а невидимо» [3, с.806]. Взгляд отца, направленный на Гуськова, упирается в пустоту (отец «поднял голову и посмотрел прямо перед собой на Андрея. Между ними едва было двадцать шагов. Андрей обмер. <...> Взгляд, направленный на Андрея, ослепил его.
<... > Как он его не заметил? - смотрел ведь прямо в глаза.»). В мифологическом подтексте этого эпизода - представление о «рубеже видимости», разделяющем два мира [9, с.140]. Здесь возникает и еще одна мифологическая ассоциация, связанная с поверьями об опасности взгляда, исходящего из «иного» мира: у многих народов существует запрет «смотреть на то, что классифицируется как принадлежащее иному миру» [15, с.205]. Находящийся «по ту сторону жизни» Гуськов не в силах выдержать взгляд отца, который «ослепляет» его, но безбоязненно, с каким-то «нездешним» любопытством наблюдает агонию подстреленной им косули: «...уже перед самым концом он приподнял ее и заглянул в глаза - они в ответ расширились, и он увидел в их плавающей глубине две лохматые и жуткие, похожие на него чертенячьи рожицы».
В мире живых людей «все, что имеет свой вид, во весь вид и живет», однако этот мир оказывается незримым для обитателей потустороннего пространства. Блуждая вокруг Атамановки, обреченный на одиночество Гуськов совершен-
но не замечает - «не видит» - людей (несмотря на то, что «порой ему до страсти, до злого нетерпения хотелось увидеть людей»), не замечает даже мельком или издали - об этом нет ни одного упоминания на страницах повести, за исключением загаданной заранее встречи с отцом. Живые люди, оставшиеся в «прежней, прожитой и законченной жизни», перестали для него существовать, в то время как погибшего друга он «видит» рядом с собой с пугающей достоверностью: «Андрея насторожило, как близко и точно представился ему сейчас Витя: лицо, голос, походка, жесты - все. Словно только что стоял рядом и отошел на одну минутку. “Интересно, - подумал Гуськов, - его нет, а я вижу и слышу его ”«.
Взаимная невидимость миров оборачивается их «недостоверностью» по отношению друг к другу. «Явление, которое воспринимается отсюда - из области действительного пространства -как действительное, оттуда - из области мнимого пространства - само зрится мнимым» (16, с. 82). Мир людей представляется Гуськову иллюзорным, «ему словно бы застило память, он отказывался верить, что был на войне и жил среди людей». Перевернувшая душу встреча с отцом уже через несколько минут «стояла перед ним как сон, легко проскользнувший в памяти». Скитаясь по пустынным местам на «своей» стороне и опасаясь, что «сюда вдруг вздумает заглянуть рыбак или какая другая неспокойная душа», он думает о людях как о чем-то не вполне реальном: «... в эту пору людям там делать нечего... Какие-нибудь неспокойные ноги <...> едва ли забредут». Но и он сам, временами мечтая «сделаться невидимкой», становится «ничем» для людей: «. и наплевать им на то, что он бродит поблизости, он тут для них не существует». «Но ведь тебя же нет! Тебя нет, Андрей, нет!..» - отчаивается Настена.
Реальный лес за Ангарой для Андрея Гусько-ва становится символическим пространством смерти, миром небытия, поскольку он безлюден, а мир жизни в народном сознании - прежде всего мир людей: «. само бытие человека (и внешнее и внутреннее) есть глубочайшее общение. <...> Быть - значит быть для другого и через него - для себя» [17, с.312]. Всячески избегая встреч с людьми, герой повести Распутина все глубже ощущает «невозможность одиночества, иллюзорность одиночества» [17, с.312]: «его существование так или иначе должно сказываться на других, иначе он мертвец, тень, пустое место».
В одном из сибирских преданий неуживчи-
вый человек, изгой по собственной воле, неспособный жить с людьми, тем самым обрекает себя на смерть: «Одному человеку житье худое. Пожил Бориска около озера немного и умер. Тут же его похоронили, а озеро Борискиным назвали. И теперь еще старые люди говорят: если с народом жить не можешь, то кочуй на Борискино озеро, там тебе без людей и жизнь недолга» [18, с.99].
«Отступивший от смерти», как ему поначалу представляется, герой повести Распутина обрекает себя на одиночество до конца дней: «. он отказывался верить, что <...> жил среди людей, а казалось, что всегда так вот один и шатался, не имея ни дела, ни долга». Такая «смерть заживо» - самое суровое с точки зрения традиционного народного сознания наказание:
«... лучше смерть, нежели зол живот».
Эта нравственная истина не декларируется
писателем - она утверждается всем ходом повествования и реализуется, в частности, в концепции художественного пространства повести. В основе этой концепции - система онтологических представлений о противостоянии жизни и смерти, добра и зла в мире и человеческой душе, составляющих корневую основу народного сознания. Традиционная картина мира целостна и устойчива: ее фрагменты постоянно воспроизводятся в текстах различных фольклорных жанров - быличках и волшебных сказках, легендах и духовных стихах, заговорах и причитаниях. Живая фольклорная традиция является для Распутина не столько материалом (писатель редко прибегает к цитированию или стилизации в этой области), сколько неотъемлемой частью художественного сознания, мировоззренческой основой творчества.
Литература
1. Распутин В.Г. Повести. - М., 1976.
2. Лотман Ю.М., Успенский Б.А. «Изгой» и «изгойничество» как социально-психологическая позиция в русской культуре преимущественно допетровского периода («Свое» и «чужое» в истории русской культуры) // Труды по знаковым системам. Вып. 15. - Тарту, 1982.
3. Криничная Н. А. Русская мифология: Мир образов фольклора. - М., 2004.
4. Русские сказки Забайкалья: сб. / изд. подгот. В.П. Зиновьев. - Иркутск, 1989.
5. Обрядовая поэзия: Кн. 3. Причитания / изд. подгот. Ю.Г.Круглов. - М., 2000.
6. Мифологические рассказы русского населения Восточной Сибири / сост. В.П. Зиновьев. - Новосибирск, 1987.
7. Русская народно-бытовая лирика: Причитания Севера в записях В.Г. Базанова и А.П. Разумовой / вступ. статья и комментарии В.Г. Базанова. - М.; Л., 1962.
8. Виноградов Г.С. Смерть и загробная жизнь в воззрениях русского старожилого населения Сибири. - Иркутск, 1923.
9. Неклюдов С.Ю. О кривом оборотне (к исследованию мифологической семантики фольклорного мотива) // Проблемы славянской этнографии: К 100-летию со дня рождения Д.К. Зеленина / под ред. А.К. Байбурина и К.В. Чистова. - Л., 1979.
10. Петрухин В.Я. Человек и животное в мифе и ритуале: мир природы в символах мира культуры // Мифы, культы, обряды народов зарубежной Азии. - М., 1986.
11. Стихи духовные / изд. подгот. Ф.М. Селиванов. - М., 1991.
12. Агапкина Т.А. Молчание // Славянская мифология: Энциклопедический словарь. - М., 1995.
13. Тумилевич Ф.В. Сказки и предания казаков-некрасовцев. - Ростов н/Д, 1961.
14. Седакова О.А. Поминальные дни и статья Д.К. Зеленина «Древнерусский языческий культ “заложных покойников”» // Проблемы славянской этнографии: К 100-летию со дня рождения Д.К.Зеленина / под ред. А.К. Байбурина и К.В. Чистова. - Л., 1979.
15. Байбурин А.К. Ритуал в традиционной культуре: Структурно-семантический анализ восточнославянских обрядов. -СПб., 1993.
16. Флоренский П.А. Иконостас // Священник Павел Флоренский. Избранные труды по искусству. - М., 1996.
17. Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. - М, 1979.
18. Байкальские легенды и предания. Фольклорные записи Л.Е. Элиасова. - Улан-Удэ, 1984.
Новикова Наталья Леонидовна, старший преподаватель кафедры новейшей русской литературы Иркутского государственного университета.
Novikova Natalia Leonidovna, senior teacher, department of modern Russian literature, Irkutsk State University.
Тел.: (3952) 336136, +79021783320; e-mail: [email protected]