Научная статья на тему 'Феномен Сибири в исторической памяти Ф. А. Степуна'

Феномен Сибири в исторической памяти Ф. А. Степуна Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY
104
12
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
СИБИРЬ / СИБИРЯК / РОССИЯ / ВОЙНА / ПАТРИОТИЗМ / ВЕРА / БРАТСТВО / SIBERIA / SIBERIAN / RUSSIA / WAR / PATRIOTISM / FAITH / FRATERNITY

Аннотация научной статьи по истории и археологии, автор научной работы — Мухина Г. А.

Выявляются представления Ф. А. Степуна, мыслителя и офицера, участника Первой мировой войны, о метафизике пространства России, о патриотизме солдат-сибиряков и об их отношении к войне, врагу. Показано влияние войны и боевого братства на самого автора.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The Phenomenon of Siberia is in Historical Memory of F. A. Stepun

Presentations of F. A. Stepun come to light in the article thinker and officer, participant of First world war, about metaphysics of space of Russia, about patriotism of Soldiers-Siberians and about their attitude toward war, enemy. Influence of war and battle fraternity is shown on an author.

Текст научной работы на тему «Феномен Сибири в исторической памяти Ф. А. Степуна»

Вестник Омского университета. Серия «Исторические науки». 2017. № 2 (14). С. 36-42. УДК 930

Г. А. Мухина

ФЕНОМЕН СИБИРИ В ИСТОРИЧЕСКОЙ ПАМЯТИ Ф. А. СТЕПУНА

Выявляются представления Ф. А. Степуна, мыслителя и офицера, участника Первой мировой войны, о метафизике пространства России, о патриотизме солдат-сибиряков и об их отношении к войне, врагу. Показано влияние войны и боевого братства на самого автора.

Ключевые слова: Сибирь; сибиряк; Россия; война; патриотизм; вера; братство.

G. A. Muhina

THE PHENOMENON OF SIBERIA IS IN HISTORICAL MEMORY OF F. A. STEPUN

Presentations of F. A. Stepun come to light in the article - thinker and officer, participant of First world war, about metaphysics of space of Russia, about patriotism of Soldiers-Siberians and about their attitude toward war, enemy. Influence of war and battle fraternity is shown on an author.

Keywords: Siberia; Siberian; Russia; war; patriotism; faith; fraternity.

Ф. А. Степун, этот «русский европеец» [1, с. 627], оказался в Сибири в конце лета -начале осени 1914 г. в связи с формированием 12-й Сибирской стрелковой артиллерийской бригады, в пятую батарею которой он был зачислен. Он вспоминал об этом: «То, что я по каким-то неизвестным мне мобили-зационно-политическим соображениям попал в иркутскую бригаду, представляется мне одной из больших удач моей жизни. И товарищей, за двумя, тремя исключениями, и солдат я до сих пор вспоминаю с любовью и благодарностью» [2, т. I, с. 265]. Более того, в цепи биографических событий поездку в Сибирь он относил к наиважнейшим: «Я знаю, перед смертью от всей суеты жизни останутся только несколько "вечных" минут. Среди них и тот печально-прозрачный утренний час, которым мы в тихой глубокой беседе в последний раз перед сломом старого мира мирно ехали в Москву... в Иркутск... на войну. в эмиграцию.» [Там же, с. 263264]. Десять дней он с женой Натальей, которая провожала его на войну, добирался из Москвы в Иркутск. В канун войны, с публичными лекциями изъездив города Поволжья

© Мухина Г. А., 2017

и добравшись до Коканда, Степун понял и политический, и метафизический смысл протяжённости страны: «Лишь набравшись воздуха наших экзотических окраин, я реально восчувствовал имперскую великодержавность России, которая до тех пор была для меня пустым звуком в громком титуле государя императора. Как это важно воочию увидеть: всё не виданное своими глазами неизбежно остаётся и недопознанным для нашего ума. Какое счастье дышать такими далями» [2, т. I, с. 197]. Движение на восток раздвинуло его горизонты восприятия родины: «Кто не дышал воздухом Сибири, тот никогда глубоко не дышал Россией. За шесть недель нашего пребывания в Иркутске я так крепко привязался к невзрачной прибайкальской столице русской Азии, что, и не разделяя идеологии евразийцев, чувствую себя чем-то связанным с ними: само слово Евразия будит во мне какие-то надежды и страсти. В Иркутске я понял, до чего эфемерна уральская граница между Европой и Азией. Ведь только бескрайние сибирские дали могут сдержать те обещания, что нам даёт восточная Европа, точнее европейская Россия» [Там же, с. 264].

Именно тогда в Иркутске философ признался, что «задолго до евразийства» понял и почувствовал неправоту Канта и германскую тщету: «Живи он не в Кёнигсберге, а в Сибири, он, наверное, понял бы, что пространство вовсе не феноменально, а насквозь онтоло-гично. На Байкале он, вероятно, написал бы не трансцендентальную эстетику, а метафизику пространства. Эта метафизика могла бы стать для немцев ключом к пониманию России. Безумно мечтать о победе над страной, в которой есть Сибирь и Байкал...» [3, с. 8].

Тогда с женой в пустом товарном вагоне добрались они до «священного» Байкала. В письме к матери от 14 сентября 1914 г. он написал: «А мир был так прекрасен в понедельник девятого сентября». Его поразило живописное великолепие дороги вдоль Ангары: светло-зелёные лиственницы, тёмно-зелёные сосны, желтеющие грациозные берёзы и красно-малиновый кустарник; вода в реке, то тёмно-синяя, то бледно-зелёная, прозрачная до дна. С приближением к Байкалу потянуло морскою бодрящею свежестью. Когда поднялись на гору, увидели: море и снежные горы, речную долину в лесистых холмах, над головой бесконечное синее небо, на земле -игрушечный вокзал [Там же, с. 6-7].

Там он на примере иркутской квартирной хозяйки убедился, как сильно Сибирь «захватывает и покоряет людей». Полька, вдова политического ссыльного поляка, она поклялась умирающему мужу вернуться на родину, чтобы там воспитать детей. С трудом добившись разрешения, «полная радости и надежды», уехала в Варшаву. Но вскоре «затосковала по царственным сибирским просторам и их беспредельной свободе» и через год вернулась в Иркутск, испросив у ксендза разрешение нарушить клятву, данную мужу [2, т. I, с. 264].

Он сам потом не раз открывал девятый том немецкого энциклопедического словаря Брокгауза 1928 г., где к статье «Иркутск» была приложена картинка - «типичная провинциальная улица Русского Севера»: непро-сыхающая лужа, вдали церковь. Среди бревенчатых двухэтажных домов, соединённых высокими воротами, нашёл одноэтажный домик, в котором он с женой и товарищем по бригаде жил в Иркутске перед выступлением на фронт. С лупой в руках он «подолгу рас-

сматривал столь знакомую глазу и милую сердцу улицу», по которой дважды в день ездил верхом на занятия в пятую батарею 12-й Сибирской стрелковой артиллерийской бригады [2, т. I, с. 264-265]. Бригада была второочередная и только ещё формировалась. Ежедневно пригонялись лошади и поступали новобранцы. Ему было поручено проводить с ними занятия верховой езды [Там же, с. 265]. В письме жаловался на ужасную дорогу: «. бесконечные дожди и глинистая почва». Но был горд собой: «Офицер я приличный, всё больше вхожу в службу, отношусь ко всему, не в пример лагерному сбору, серьёзно и внимательно и стараюсь вполне приготовить себя к той тяжёлой и ответственной роли, которая может в наши дни выпасть каждому из нас на долю» [3, с. 3-4]. Готовил к этому себя и своих сибиряков-батарейцев, узнавал их представления о войне. Поражали их «совершенно детские», но «серьёзно и глубоко поставленные вопросы»: «И с чего это немец нам войну объявил?»; «А далеко ли до немца ехать?»; «Крещёный ли немец народ или, как турки, нехристи?»; «Может быть, жить им тесно, так нельзя ли от них откупиться?» Хорошо помнил своего вестового - сорокалетнего рыжего бородача Злобина, скучавшего по своему дому, семье и силившегося понять, «с чего это вдруг стряслась война и за какие грехи он из своей честной жизни попал прямо на каторгу». Злобина особенно прельщала вероятность откупиться: «Если бы немцу примерно треть того отдать, во что война обойдётся, то, быть может, он бы и угомонился и государю императору не надо было бы зря народ калечить» [2, т. I, с. 269-270].

Испытывая глубокий стыд за «трафаретные ответы», которые давал «по долгу службы» своим сибирякам, Степун сумел составить мнение об их взглядах на войну -войну «правильную», «вроде крестового похода». Предполагал, что такое мнение могло сложиться под влиянием церковной молитвы о «благоверном императоре» и «христолюбивом воинстве», а также солдатских песен о турецких походах. С солдатским представлением о «враге-нехристе» Степун связывал ещё и представление о нём как об «обидчике, то есть нападчике». Узнав из беседы с ним, что немцы - христиане, а больше трети

из них - католики, солдаты совершенно сбились с толку, ибо это не вязалось с их взглядами о враге: турке и японце. А у него сложилось мнение, что у батарейцев-сибиряков не было никакого представления о России «как об империи и о геополитических законах её исторического бытия». Приходилось выступать против их «узкотуземной точки зрения» - зачем три недели на поезде немцу навстречу ехать: «Пусть к нам пожалует, тогда. дома-то мы его во как разделаем». Это не мешало ему признать сибирских крестьян патриотами: «Свою Россию они любили и, главное, крепко верили в её мощь, но их своеобразный крестьянский патриотизм носил скорее хозяйственный, чем государственный характер» [2, т. I, с. 270]. Вот и потом в Карпатах на полях сражений выявилось то же общесолдатское мнение: «Да зачем нам, ваше благородие, эту Галицию завоёвывать, когда её пахать неудобно». Он считал, что, несмотря на «гражданскую неподготовленность к войне», бригада «воевала на славу». Эти наблюдения потом навели на размышления о мироощущении уже советского бойца: «Не думаю, что оно будет очень отличным от того, под знаком которого воевали наши сибирские части. Солдатская вера как была, так и будет всё той же: царь приказал, Бог попустил, податься некуда, а, впрочем, на миру и смерть красна». Ф. А. Степун допускал: «Миросозерцательное содержание старой формулы от этого, конечно, изменится, но её эмоциональным корнем останется всё то же чувство: чувство зависимости человеческой жизни от высших сил, чувство невозможности сопротивляться и добровольная готовность соборного подчинения им до самой смерти. Там, где это чувство в народе исчезает, в конце концов исчезает и солдатская доблесть». Поэтому казалось, что «окончательная утрата французским народом, отчасти в связи с гарантиями Версальского договора, трагического ощущения жизни и её неизничтожимых опасностей является главною причиною непостижимого разгрома французской армии в 1940 году» [Там же, с. 270-271].

Война изменила отношение Степуна к мужику. Если простой народ в родительском доме ощущался «скорее частью деревенского пейзажа, чем расширением челове-

ческой семьи», то близкое общение с солдатами определило «не только деградирующий, но странным образом и возвышающий смысл этого "барского" отношения к "мужику"». Он пояснял это так: «Переходя из офицерской землянки в солдатские, я всегда чувствовал, что не только спускаюсь в мир необразованности, но одновременно и поднимаюсь на какую-то высоту. Очень далёкий по своему воспитанию как от православяно-фильского, так и от левоинтеллигентского народничества, я на войне всё же пришёл к убеждению, что "варварство" русского мужика много ближе к подлинным высотам культуры, чем среднеинтеллигентская образованность» [2, т. I, с. 281].

Созвучны этому суждению были его наблюдения о первой встрече с врагом, когда по пути на фронт на какой-то большой до-уральской станции сибиряки столкнулись с военнопленными австрийцами. Буфет первого и второго классов, где они собирались повкуснее пообедать, оказался так забит «голубыми австрийскими офицерами», что прибывшим не удалось пробиться. И на платформе пленные с жадностью скупали провиант у баб и подростков, особенно жареных кур и огромные бисквитные торты, которые специально пеклись для пленных, не любивших чёрный хлеб. Австрийцы платили за недоступную русскому солдату курицу 3040 копеек. Но никому из русских военных и в голову не пришло «попросить австрийцев очистить нам место и потребовать от буфетчика, чтобы в первую очередь кормили своих». Допуская какие угодно жестокости, Степун настаивал на одном: «Русский человек жесток только тогда, когда выходит из себя. в здравом разуме он в общем совестлив и мягок». Выявлял отличия: «В России жестокость - страсть и распущенность, но не принцип и не порядок. Иначе у немцев: быть может, немецкие офицеры. и жестоки не более нас, всё же они по разумной принципиальности никогда не потерпели бы, чтобы им у себя, в Германии, не хватило бы места и еды, потому что все места заняты врагами» [Там же, с. 272-273].

Время галицийского похода 1914-1915 гг. Степун вспоминал как самое светлое, несмотря на все неполадки в снабжении и руководстве, потому что дух армии был «так крепок

и светел», каким он никогда не был. При этом он различал настроения солдат и офицеров. Недостаточно объяснить этот дух «победоносностью нашего наступления», так как для солдат продвижение вперёд не играло большой роли. «Говоря о войне, наши сибиряки всегда говорили о бое, об его удали и его озлоблении, или о бабе (справится ли она с хозяйством, не забалует ли), или о Боге, т. е. о грехе войны». Их мало интересовало, «добудем ли мы Галицию, которую неудобно пахать». Настроение не менялось как при наступлении, так и при отступлении».

Другое дело - «приподнятое настроение» у офицеров, которое Степун объяснял «не столько лёгкими победами над австрийцами», сколько «вдохновением первого боевого крещения» в Рождество 1914 г. [2, т. I,

с. 285]. Он пишет об этом с упоением: «Охватывая душой и глазом всех этих вверенных мне людей, я испытывал новую, выросшую за ночь связь с ними, новую любовь к ним, своим батарейцам, и ответственность за них. Слыша в своей совести их немой вопрос мне: не выдам ли я их, не растеряюсь ли, - я твёрдо, без слов, но всем своим существом отвечал им: "Не выдам, справимся". <...> Сообщилась ли моя весёлость солдатам, или, поднявшись в их душах, она перелилась в мою, я сказать не могу. Знаю только, что первый бой остался у меня в памяти одною из самых звонких, весёлых и возвышенных минут моей жизни» [Там же, с. 286]. Скача после начала боя по обстреливаемому неприятелем шоссе к себе на батарею и обратно к своему взводу, он «кипел тем же неописуемым восторгом, в котором сто лет тому назад нёсся в свою первую атаку юный Петя Ростов». Казалось бы, в этом было нечто книжное. Но, по его мнению, это был «древний восторг боя, в котором кровь ревёт, как река в половодье, душа слышит нездешнюю песнь, а сердце блаженно замирает в кольце предсмертного холода, наполняет нас ни ненавистью к врагу, ни жаждою победы и даже не любовью к родине, а чем-то возносящим нас над жизнью и смертью» [Там же].

Он получил прозвище «геройский барин», хотя сам признавался: «"Геройство" моё всегда выражалось лишь в пассивной храбрости, в умении весёлостью ободрить солдат в опасную минуту и помочь скоротать

им тревожные часы ожидания боя». И считал себя офицером «весьма посредственным». Будучи начальником разведки, он руководствовался «больше глазомером, смёткой и доверием к охотничьим инстинктам» солдат-сибиряков. Сам вынес заключение: «Строго и очень серьёзно я относился только к духовно-нравственным и педагогическим задачам офицера; в сфере же своих профессионально-технических обязанностей я диле-тантствовал и сибаритствовал так, как это было возможно, вероятно, только в царской армии» [2, т. I, с. 288].

Но как ни поднимал он офицерскую роль, сам «в качестве философа, то есть человека лишь раненного вечностью, но не спасённого в ней», всё больше тяготел к батарейному «старцу» Шестакову, который «просто и твёрдо верит в своего православного Бога». Шестаков был «глубоко набожным сорокалетним "стариком", который Великим постом питался исключительно хлебом и водою, не теряя от этого ни бодрости, ни сил, ни светлого настроения». Степун говорил, что «что-то шестаковское было почти во всех солдатах», потому что, «проходя трудною полосою своей жизни, они все невольно уходили в глубину древней веры своих отцов и дедов», и этою верою «искони держится и своеобразно пассивный народный патриотизм: Бог не выдаст - свинья не съест». Вера же в то, что «Бог Россию не выдаст, была в крестьянской, а потому и в солдатской России всегда тверда». Этой же верой объяснялась для него и «непостижимая небрежность» сибиряков к своим обязанностям. На позиции все они неохотно окапывались и поясняли: «Нам, ваше благородие, ни к чему. Австрияк оттого и бежит, что хорошие окопы любит, из хороших окопов кому охота в атаку подыматься, а мы из наших завсегда готовы». По признанию мыслителя, «толстовски народное чувство, что война идёт своим собственным "верхним ходом" и не очень зависит от отдельных решений и распоряжений», было и в нём самом «подчас очень сильно» [Там же, с. 293-294].

В письме к матери (март 1915 г.) Степун описал рядового телефониста Шестакова как «высокого, благообразного, рябого выпрямленного человека в длинной бороде; старовер, не курит, не пьёт», сокрушается, что на-

до «передавать в эту чёртову машину, как лучше человека убить, и опять же христианина». Старший же телефонист Бетхер являлся воплощением цивилизации, он отстаивал эту машину и отрицал личную ответственность, подчиняясь начальству и профессиональному делу. Шестаков, напротив, являл собой отрицание цивилизации, чувствуя, что «каждый за всё и за всех виноват», и не связывал эту философию со своим прямым делом. Так для Степуна - свидетеля этого спора - «с редко типичной отчётливостью» представились русская и современно-немецкая точки зрения «на жизнь вообще и на войну в частности» [3, с. 53]. «Как ни наивны» были окопные беседы, он был им «очень многим обязан», отсюда убеждение, что «досадная бессодержательность большинства современных философских книг» идёт от игнорирования растущих «на жизненном корню» важных истин [2, т. I, с. 294].

Попав в лазарет, он писал на свою батарею: «Сколь бесконечно ценными кажутся мне отсюда месяцы, проведённые на фронте. Как первая любовь, вспоминаются первые осенние бои. Любовь и войну роднят ошеломляющая необычайность как той, так и другой и непосредственное отношение обеих к последней тайне жизни - к смерти. Как бы страшна ни казалась нам смерть, диалоги, что от её имени ведут с нами немецкие снаряды, всё же диалоги с вечностью. Высшего же наслаждения души смертных, очевидно, не знают, как прислушиваться "к песням небес"» [Там же, с. 296]. В письме к жене (декабрь 1917 г.) он снова вспоминал о том, как он нёсся галопом к позиции сквозь «розовые дымки рвущихся шрапнелей», и называл этот момент одной из «самых звонких и весёлых минут» своей жизни [3, с. 25].

Как не согласуется это пафосное философское рассуждение с состоянием ужаса, в которое повергло его самое начало войны, о чём он писал матери в сентябре 1914 г. Наряду с ужасом «материального плана» более всего страшила невероятная ложь беспамятства, когда предают «проклятию и отрицанию всё великое, что некогда было создано духом и гением» каждой враждующей стороны. Но более, чем вся эта ложь, его смущала и мучила «та тень правды, которая ны-

не, очевидно, лежит на всей этой лжи». Правда состояла в том, что «вражда к врагу рождает громадную любовь к своему народу, к своей родине», состояла в преодолении «косности, своекорыстия и эгоизма, о котором в мирное время даже и подумать было невозможно», в героизме, с которым «переносят раны, смерть и безвестную пропажу своих дорогих и близких. во всём настроении России, трезвой, сознательной и бескорыстной», в вечерней молитве солдат: «Спаси, Господи, люди Твоя», - в цветах, которые несут отправляющимся на фронт, в белых лентах, которыми завязаны эти цветы, в надписях на них: «Спаси вас Господь» [3, с. 5-6].

Находясь потом на лечении, он вновь обращался в мыслях к военному братству. Его до глубины души возмущало «неряшливое, нерадивое и глубоко неуважительное к званию воина отношение» и будило «живую тоску по фронту, по братскому духу и быту родной батареи» [2, т. I, с. 297].

Степун чувствовал себя «глубоко одиноким и неприкаянным» среди интеллектуалов: не видавших фронта писателей, философов, интеллигентов-политиков; их речи казались ему «сплошной инфляцией, мозговою игрою, конструктивною фантазией, кипением небытия», что делало его «особенно недоверчивым ко всякому мироустроитель-ному умствованию над творящимся в мире безумием» [Там же]. После войны у него с женой была мечта начать «новую, углублённую жизнь» - с вниманием друг к другу и ко всем людям. О том же мечтали тогда и солдаты. В записках сестры милосердия Софии Федорченко он нашёл «замечательные солдатские слова»: «Запиши ты твёрдо слово: наша жизнь такая теперь, что век её помнить надо. Коли ты эту жизнь нашу теперешнюю проспишь, так, значит, нас и трубе при Страшном суде не разбудить будет. Не только что помнить, а и век по новой по науке жить надо до смерти» [Там же, с. 298]. Революция, пережитая им, заставила вновь вспомнить войну, и если она «не оправдала войны», то всё же как-то очистила её в его памяти. Поражали свойства памяти, которая, «помимо нашего сознания и нашей воли, неустанно передумывает нашу жизнь». Этим он объяснял, что нынешний образ войны далеко

не во всём совпадал с её зарисовками в письмах с фронта. Ныне «громкие слова не звучат в душе», даже ему «как-то стыдно перечитывать их». Вот его объяснения: «Теоретически я не переменил своих взглядов, но душою я за истекшие годы настолько отвернулся от них, что меня с каждою новою весною всё сильнее и сильнее тянет в галицийские окопы» [2, т. I, с. 278-279].

«Не полюбив на войне войну», он «крепко привязался к армии, проникся её воинским духом». Осуждая войну, бессмысленность которой ещё не понята человечеством, он, однако, и позднее не мог избавиться «от пьянящего душу ощущения» - «лада древней военной игры», ибо воевать, значит, «вскипать на весь мир своими первозданными, утробными страстями». Но главное, война свела его с «лучшими людьми», которые были «по духу солдатами». Он чувствовал их «кровную связь с Россией. незлобивую готовность к кровавой борьбе и смерти. мудрое знание того, что мир лежит во зле, в беде, которых ни руками не развести, ни словами не рассеять», и «твёрдую веру в доброго Бога и Его праведный суд». Потому, как бы ужасна война ни была, он признавал её всё-таки человеческой, поскольку она обнаруживала в её участниках совершенно новое качество -боевое братство. Наконец, она была одним из факторов, который превратил его, по собственному признанию, из «близкокровного России полупруссака» в «подлинно русского человека» [Там же, с. 45, 57].

В письмах прапорщика нашлось место нескольким наброскам, позволяющим судить об облике солдата-сибиряка. Вот батарейный кучер Андриянов на тройке с бубенцами, распустя вожжи, «несмолкаемо пел свои таёжные» и «унылые» песни [3, с. 17]. Или Тихон Васильев, разведчик, в прошлом сибиряк-охотник, «куцый, корявый, коротконогий парень», но «весельчак, плясун, озорник и великий любитель "поразведать неприятельскую силу". Лицо у него стихийно уродливое: не лицо - рожа». А в ней - «светлые смеющиеся глаза», в которых - «ясная, простая детски-звериная душа, словно человек в открытом окне» [Там же, с. 51].

Если среди офицеров «лишь немногие действительно героические личности», то солдаты «прекрасны... все поголовно мыслят

войну как испытание и искушение, ожидая с часу на час правды и замирения». Они понимают, что «война, хотя и очень тяжёлая субъективно вещь, по существу обман и наваждение», а важно совсем другое - «их личное оставленное домашнее дело: луга, пашни, скот, недостроенные избы. В родной земле и в привычном труде они соборно и согласно чувствуют настоящую, высшую правду - реальность, а в войне они её не чувствуют и войны потому не уважают» [3, с. 78].

Для самого Степуна истина заключалась в победе над «всемогуществом зла». Без света христианства история человечества была бы «безвыходна». Оно призвало «всех нас, юных и старых, здоровых и больных, богатых талантами и нищих духом, к столь великому преображению мира, перед которым распадаются в прах самые смелые мечты о революционном переустройстве человеческой жизни» [2, т. I, с. 292-293].

Когда началась Февральская революция, он принял эту весть «радостно», почувствовал, что «над мрачным унынием» войны «воссиял свет какого-то ниспосылаемого России исхода». Он много говорил о ней с солдатами-сибиряками, которые хотели вернуться домой и зажить «на своей земле полными хозяевами, своей новой и вольной жизнью». В их душах «с неудержимой силой» вспыхнула «жажда "замирения"», и это было «прежде всего всенародно-творческим порывом к свободе». И найдись у революции вожди, способные вовремя осуществить этот запрос, была бы спасена «и правда революции, и честь России» [Там же, т. II, с. 312].

Степуна солдаты считали не только своим старым офицером, но новым защитником (он стал делегатом Юго-Западного фронта в Совете рабочих и солдатских депутатов), вместе с ними выступающим «за скорое замирение» [Там же, с. 336, 352].

История России, его родных, связанная с репрессиями, придала новое, трагическое восприятие Сибири. Он писал Марии и Густаву Кульман, что оба его брата, брат жены, жених его племянницы, как и многие знакомые, были «без малейшей вины» сосланы «в самые далёкие части Сибири, куда почта ходит два раза в год» [4, с. 149]. В письме к Г. Риккерту из Дрездена (8 июня 1932 г.) он писал, что брат был профессором Москов-

ского университета и научным экспертом в области советской экономики, но теперь у него «совсем маленькая должность» со скудным заработком и он не может помогать матери [4, с. 184].

Сквозь все испытания Ф. А. Степун, философ и православный, пронёс глубокую веру в справедливость и ценность жизни, которая в немалой мере проверялась войной и окопным братством.

ЛИТЕРАТУРА

1. Зандер Л. О Ф. А. Степуне и о некоторых его книгах // Степун Ф. А. Письма / [сост., ар-хеогр. работа, коммент., вступительные статьи к тому и разделам В. К. Кантора]. - М. : РОССПЭН, 2013. - ит_: http://www.hse.ru /риЬз/БЬ|аге/с11геС:/с1оситег^/103020598.

2. Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся / послесл. Ю. И. Архипова. - СПб. : Алетейя : Изд. группа «Прогресс-Литера», 1995. - Т. 1-11.

3. Степун Ф. А. Из писем прапорщика-артиллериста. - Томск : Водолей, 2000.

4. Степун Ф. А. Письма.

Информация о статье

Дата поступления 30 марта 2017 г.

Дата принятия в печать 17 апреля 2017 г.

Сведения об авторе

Мухина Галина Антониновна - канд. ист. наук, доцент кафедры всеобщей истории Омского государственного университета им. Ф. М. Достоевского (Омск, Россия)

Адрес для корресподенции: 644077, Россия, Омск, пр. Мира, 55а E-mail: [email protected]

Article info

Received March 30, 2017

Accepted April 17, 2017

About the author

Mukhina Galina Antoninovna - Candidate of Historical sciences, Associate Professor of the Department of World History of Dostoevsky Omsk State University (Omsk, Russia)

Postal address: 55а, Mira pr., Omsk, 644077, Russia

E-mail: [email protected]

Для цитирования

Мухина Г. А. Феномен Сибири в исторической памяти Ф. А. Степуна // Вестник Омского университета. Серия «Исторические науки». 2017. № 2 (14). С. 36-42.

For citations

Muhina G. A. The Phenomenon of Siberia is in Historical Memory of F. A. Stepun. Herald of Omsk University. Series "Historical Studies", 2017, no. 2 (14), pp. 36-42. (in Russian).

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.