ФЕНОМЕН «ОБЫВАТЕЛЬСКОЙ ФИЛОСОФИИ» В ПРОВИНЦИАЛЬНОМ СЮЖЕТЕ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
XIX ВЕКА
А.Е. Козлов
Ключевые слова: провинциальный текст, провинциальный сюжет, русская литература XIX века, вторичность и альтернативность.
Keywords: provincial text; provincial story; Russian literature of the XIX century, secondary-type of narration and presence of alternatives.
Провинция как концептосфера и сверхтекст, образующий и поддерживающий эту концептосферу [Меднис, 2003], представлена в художественной литературе устоявшимися вариантами. Кажется правомерным утверждать, что феномен русской провинции самоосновен и существует в культурном пространстве самостоятельно, вне западноевропейских аналогов1. В частности, большинство сюжетов западноевропейской литературы, независимо от своей типологической принадлежности, имеют ярко выраженный векторный характер; в то время как сюжеты русской литературы и отражающей ее беллетристики обычно лишены обязательной векторности и линеарности [Лотман, 1992]. Это является одним из многочисленных оснований для утверждения, что феномен русской провинции обладает особой семантической емкостью.
Рассмотрение провинциального текста в сюжетологическом аспекте позволяет установить ряд дифференциальных признаков на уровне фабульной комбинаторики, модальности и нарратива [Козлов, 2014]. Обращаясь к описанию провинциального сюжета в этом ракурсе, можно констатировать, что наиболее частотный тип организации его событийности построен на так называемом событии не-события. Этот термин, примененный М.В. Строгановым для характеристики специфического действия в гоголевских комедиях [Строганов, 2011], кажется возможным использовать в отношении рассматриваемой про-
1 Иной точки зрения придерживается М.М. Бахтин, выделяя общую разновидность «...флоберовского города, созданного, правда, не Флобером» [Бахтин, 2000, с. 182].
блемы. Поскольку внешнее разнообразие провинциальных историй является мнимым и легко опровергается при эмпирической проверке материала, большая часть сюжетов такого типа сводима к примитиву; почти каждое происходящее здесь событие квазисобытийно. Вместе такие квазисобытия образуют циклическую последовательность взаимно отменяющих эпизодов, представляющих время в провинциальном городе как дурную бесконечность всуе проживаемой жизни. Наиболее это характерно для беллетристики и т.н. «тиражной литературы» («Провинция в старые годы» Н.Д. Хвощинской, «Из галереи провинциальных портретов» Н.С. Соханской, «В стороне от большого света» Ю.В. Жадовской, «Портретная галерея» Н. Данковского, «Ольшанский молодой барин» И. А. Салова и пр.).
Как правило, провинциальное время не рефлексируется героем. В связи с этим в сюжете такого типа внутренний мир и «внутренний человек» редко становятся предметами художественного анализа. Животные, биологические интересы, соединенные с симуляцией и сублимацией большинства жизненных процессов, закрывают то, что касается внутреннего мира и горизонта познания героя. Это время, завершенное в самом себе, можно назвать по-хайдеггорвски инзистентным1 [Хайдеггер, 1991].
Кажется закономерным, что тип философствующего провинциала мало свойственен такому типу сюжета. В беллетристике конца 30-х -начала 40-х годов философствование в провинции приравнивалось к современному безумию («Сильфида», «История о петухе, кошке и лягушке» В.Ф. Одоевского, «Вакх Сидорович Чайкин» В.И. Даля, «Записки доктора Крупова» А.И. Герцена, далее - «Необычный поединок» А.Я. Кульчицкого и «Кулик» Е. Гребенки). С этого периода философствующий провинциал, как правило, представлен в комическом модусе (например, почтмейстер в «Мертвых душах»). Тем более специфичными становятся тургеневские герои, приехавшие в провинцию для просвещения местных жителей. И Рудин, и Базаров, и Нежданов, - все они являются носителями ущербной философии, дилетантский характер которой становится очевидным в провинции. Особенно иронически представлен Базаров: несмотря на серьезность своего намерения познакомить старшее поколение с брошюрой Бюхнера, он сам предстает навязчивым дилетантом, чрезвычайно поверхностно понимающим со-
1 «Инзистентен человек тогда, когда он обращен к ближайшей повседневности сущего» [Хайдеггер, 1991, с. 51].
временный позитивизм и придерживающимся вульгарного социологизма1.
Практически до Достоевского никто из писателей не показывал целостной философии провинциального героя. Однако Шигалев, Кириллов, Иван Карамазов мыслят вне пространства; их философия носит имманентный характер и в меньшей степени определяется декартовыми координатами. Анализируя художественное пространство «Бесов», Н.П. Анциферов констатирует: «Писатель, видимо, в этот раз создавал сознательно обобщенный образ губернского города...» [Анциферов, 2009, с. 289]. Хаос жизни, заново открытый и утвержденный Достоевским в романе, исключает возможность локализации мысли и идеи. Мизантропический коммунизм Шигалева, равно как и мазохистскую философию карамазовского страдания, можно рассматривать в непосредственной социальной обусловленности, однако на поверку она выполняет здесь пассивную функцию2.
Появившиеся одновременно с «Бесами» «Соборяне» Н.С. Лескова представляют целостное мировоззрение протопопа Савелия Туберозо-ва. Туберозов мыслит вне обозначенных топологических пределов; его онтологическая философия находит предельные и незыблемые основания в вере. Придерживаясь такой точки зрения, И.В. Мотеюнайте пишет: «...укорененность лесковского героя на земле не географична, он в большей степени детерминирован изнутри, Божественно заданной натурой, чем биологически или социально» [Мотеюнайте, 2013, с. 557]. Более того, можно утверждать, что Овцебык, Юстин Помада, Однодум и прочие «православные социалисты» Лескова наделены точно таким же герметическим сознанием. Эти герои как бы выпадают из дурной бесконечности провинциального времени. И бытие, и время образуют здесь две разные, нетождественные системы, вступающие в антиномические отношения.
В литературе конца XIX века, преимущественно в рассказах и повестях, эта традиция переживает значительные изменения. Незначимые, часто случайные события дают повод для переживаний и рассуждений. Именно такой повествовательный эффект наблюдается в рас-
1 Об этом в полемическом тоне пишет В. Набоков: «Отправляясь на ловлю лягушек, Базаров находит редкий, как он и Тургенев считают, экземпляр жука. Правильнее было бы сказать, вид, а не экземпляр, и этот водяной жук вовсе не редкий. Только невежда в биологии мог перепутать вид с экземпляром» [Набоков, 1999]. Несмотря на очевидную полемичность и демонстративную непримиримость с разночинским мировоззрением, Набоков довольно точно описал нарративную стратегию Тургенева.
2 Иными словами, локальный или провинциальный текст вторичны по отношению к «сильному» авторскому тексту.
сказах писателей чеховского круга: К.Н. Баранцевича, В.А. Тихонова, М.Н. Альбова. В частности, Тихонов и Баранцевич показывают, как фабульные (тривиальные на общей шкале) события супружеской измены и замужества становятся косвенной причиной глубинных размышлений героев. Так, накануне бракосочетания герой рассказа Тихонова задается вопросом, ведущим к поиску предельных оснований: «Эх, в сущности говоря, какой все это вздор! Ну, и к чему создавать себе всевозможные формы, условные отношения, бессмысленные обязанности?» [Тихонов, 1982, с. 238]. Итогом рассказа становится осознание невозможности переступить заданные пространством границы. Подобная обывательская философия представлена и в рассказе «Котел». Здесь рассуждения героя сопряжены с идеей поступка и действия: «Сотни тысяч людей — сытых и голодных, счастливых и обиженных судьбою, скученных в каменных стенах, людей с самыми разнообразными стремлениями, страстями, пороками, — казались брошенными в один громадный котел, который бурлил и кипел и будет кипеть бесконечное число лет, сколько бы ни сменилось в нем поколений» [Баранцевич, 1982, с. 218]. Знаменательно, что в обоих произведениях размышления героя имеют отвлеченный характер и не находят отражения в поступках и делах.
В этом контексте этапным становится рассказ В.Г. Короленко «Не страшное». Бытовой эпизод безобразной семейной расправы, положенный в основу произведения, служит своего рода опровержением категорических императивов И. Канта. Герои рассказа поступают вопреки трансцендентальной этике; не страшное здесь становится синонимом страшного: «Да, есть в этом обыденном, в этой смиренной и спокойной на вид жизни благодатных уголков свой ужас... специфический, так сказать, не сразу заметный, серый... Где тут, собственно, злодеи, где жертвы, где правая сторона, где неправая?. И так хочется, чтобы проник в этот туман хоть луч правды живой, безотносительной, не на чертах карандашом основанной, действительно разрешающей всю эту путаницу.,.у> [Короленко, 1984, с. 358]. Очевидным образом обращаясь к теме «темного царства», Короленко не только резюмирует литературный опыт, но и показывает неизменность утвержденной ранее идеи, ее органичность национальному сознанию.
Это состояние доводит до закономерного предела А.П. Чехов в рассказе «Обыватели», показывая, как раздражение отставного польского военного Ляшкевского распространяется не только на жителей провинциального городка, но и предметы, и вещи: «Засыпает он к полночи, и снится ему, что он обливает кипятком обывателей, Финкса, старое кресло...» [Чехов, 1976, с. 196]. Злая, обывательская философия
- редуцированная до предела мизантропия Шопенгауэра - вырастает из общей пошлости провинциального мира. Герой чеховского рассказа предельно негативно оценивает быт южного русского городка - отражающего в себе и Таганрог, и литературный город N. Разумеется, в контексте юмористического чеховского рассказа мышление героя подвергается пересмотру: Ляшкевский становится неотъемлемой частью ненавидимого им мира, хотя и не осознает этого.
Таким образом, к концу XIX века за провинцией закрепляется семантика особенного пространства, исключающего самую философию, а за провинциальным сюжетом - статус литературного клише, построенного на повторении нескольких, обычно многократно воспроизводимых эпизодов. На этом фоне особое значение приобретают три художественных текста конца XIX века, в которых по-разному реализована идея провинциального одиночества: «Филипп Филиппович» (или «На точке») М.Н. Альбова, «Поправка доктора Осокина» Д.Н. Мамина-Сибиряка и «Палата №6» А.П. Чехова. Три этих рассказа объединены общей сюжетной ситуацией: одинокий, часто не женатый провинциал затворяется от всего мира, углубляясь в научную или художественную работу.
В рассказе «На точке» перед героем Альбова открывается две альтернативы - раствориться в провинциальной жизни или уйти в науку. Повседневность, не освещаемая сколько-нибудь значимыми событиями, замыкает героя в несложном кругу повторяемых дел. Только ночью он чувствует себя свободным, обращаясь, втайне от всех, к созданию эстетико-философского трактата «Органическое происхождение идеала». Свидетелями ночной работы Филиппа Филипповича становятся портреты классиков русской и мировой литературы: «И носатый, со своей характерною, свесившейся на лоб прядкою Гоголь, и кокетливо выглядывающий в щегольском пиджачке седовласый Тургенев, и Пушкин, и Лермонтов, и великие мировые таланты: и ку-тила-красавец Шекспир, и застывший в меланхолической думе юноша Шиллер, и горбоносый, с лицом угрюмой старухи, увенчанный лаврами "божественный" Дант» [Альбов, 1982, с. 308]. В этом описании портретной галереи, несколько искаженной и окарикатуренной, практически дан прогноз дальнейшей жизни Филиппа Филипповича. Абсурдной выглядит идея создания трактата в провинциальном городе Пыльске, не менее абсурдной кажется и сама возможность завершения
такого трактата1. В конце рассказа мысли увлеченного работой героя, не зафиксированные на письме, но отраженные в его сознании, показывают выход на новый уровень обобщения: «Гибнут царства, мятутся народы, изобретаются и отбрасываются, как негодная ветошь, философские мнения, только оно одно — вечно и неизменно до скончания мира, то, что люди зовут Красотою. И пока мир не разрушился, ее всегда будут чтить, ей служить и стремиться к ней» [Аль-бов, 1982, с. 308]. Очевидное смешение архаики и бытового восхищения дискредитируют здесь как носителя знания, так и само знание2.
На наш взгляд, такой повествовательный тип обнаруживает характерный разрыв во внешне неделимом и бесконечном провинциальном времени. Именно с этими разрывами и связана эволюция провинциального сюжета конца XIX века.
Наибольшего внимания в этом ракурсе заслуживают рассказы Д.Н. Мамина-Сибиряка и А.П. Чехова. Основания для сравнения этих фигур, как и принципиальные моменты приблизительных и частичных тождеств, неоднократно отмечались исследователями. По справедливому замечанию Е.К. Созиной, «для обоих значимым был природно-географический локус, отличавшийся степным простором и равнинно-стью - для Чехова, складками и каменными швами лесистых гор - для Мамина. Что для молодого Чехова была степь, то для Мамина в течение всей его жизни были "милые зеленые горы". Свой природный ландшафт не просто характерен для творчества каждого из них; как специфический тип пространства он во многом определяет их художественное сознание и письмо» [Созина, 2010, с. 16]. К подобным выводам приходит и Л.П. Якимова: «разумеется, невозможно обойти вниманием такую важную особенность творческого поведения обоих писателей как несклонность к занятиям политикой, отторжение от непосредственно практической связи с каким-либо модным веянием общественной мысли, неверие в разного рода теории радикального переустройства мира и скородействующие рецепты исправления человека» [Якимова, 2010, с. 109]. Таким образом, выявленные критерии показывают взаимосвязь опыта переживания пространства с опытом письма и художественной рецепции.
Наиболее очевидный дифференциал в изучении этих фигур связан с типом художественного мышления. Вырастая из «мелочишки», написанной «на злобу дня» по существующему сатирическому канону,
1 Половина перечисленных Альбовым фигур представляет знак творческой незавершенности. Буквально от «Рая» Данте до «Мертвых душ» Н.В. Гоголя, незавершенность становится одним из факторов развития культуры.
2 Рассказ имеет подзаголовок «Очерк исчезнувшего типа».
проза Чехова большей частью обнаруживает тяготение к малой форме1. Мамин-Сибиряк, напротив, в первую очередь воспринимается как автор крупных романных произведений, стоящий наравне с П.Д. Боборыкиным, И.А. Саловым и Вас.И. Немировичем-Данченко.
Наряду с крупными художественными формами, как бы изоморфными глобальному локусу, к которому обращался Мамин-Сибиряк, довольно важную роль в его творчестве играют рассказы, которые могут быть условно объединены в так называемый «пропа-динский цикл». Уездный город Пропадинск - один из многочисленных вариантов провинции, восходящий к гоголевскому Грязеславлю и городу N14, отражающий не только нарративную традицию, но и актуальные для своего времени поиски новых художественный оснований2.
Наибольшее сходство в поэтике Чехова и Мамина-Сибиряка можно констатировать, обратившись к двум рассказам, опубликованным в журнале «Русская мысль» с небольшим интервалом - «Поправке доктора Осокина» (1885) и «Палате №6» (1892). Для любого читателя этих произведений, независимо от его квалификации, становятся очевидными многочисленные фабульные совпадения: 1) давно живущий в провинциальном городе доктор предается любимому делу (чтению / философии / науке), замыкаясь в себе; 2) неосторожное поведение доктора становится причиной распространения невыгодной для него сплетни; 3) доктор покидает провинциальное общество / сходит с ума. Несмотря на возникающее тождество фабульного уровня событийности, сюжет двух этих текстов организован принципиально по-разному3.
Из всех «пропадинских» рассказов Мамина «Поправка доктора Осокина» содержит наибольшие концептуальные обобщения. Город
1 Свидетельством этого является тот факт, что по прошествии ста лет никто не называет «Дуэль» или «Дневник неизвестного человека» романами. В то же время история литературы знает множество колебаний в идентификации жанра. Так, до сих пор дискуссионной является принадлежность большинства тургеневских романов жанру повести.
2 Являя качественную иную спациопоэтику, рассказы пропадинского цикла показывают провинциальный город в отстранении от его реальных свойств [Девятайкина, 2007]. Мамин-Сибиряк в этом случае игнорирует свой действительный опыт жизни в провинции, обращаясь к «фельетонным городам» на страницах внутренних обозрений. Определяющим свойством города, частью городской суггестии становится в пропадинских рассказах грязь. Этот мотив заставляет вспомнить сатирические публикации конца XIX века: «В Екатеринбурге столько накопилось этих "грязей ", что, когда задумали горожане немного почиститься и вывезли с городской площади несколько тысяч возов грязи, то под нею, к общему удивлению, оказалась совершенно целая мостовая, о существовании которой ходили в городе только мифические рассказы» [Летописец, 1888, с. 280].
3 К соотнесению фабульного уровня и сопоставлению топосов этих произведений обращается A.B. Куликова [Куликова, 2014].
«пропади дам», где многое делается «попросту» и через это даже инцесту альные связи брата и сестры воспринимаются как должное, отражает в себе традиционный для литературы конфликт ожидаемого и реального1. «Поправка доктора Осокина» представляет историю героя, который, оказавшись в Пропадинске (ср. с Пыльском М.Н. Альбова), утратил большинство жизненных идеалов, став циником и мизантропом, с пренебрежением относящимся к городским жителям. Как и Ляшкевский Чехова, герой «Поправки...» презирает среду, частью которой он является. Чтобы это подчеркнуть, Мамин вводит в повествование множество диалогов, которые, как и события в сюжете, преимущественно несут нулевую семантику и не могут сколько-нибудь раскрыть личность Осокина.
Формальной фабульной мотивировкой происходящего становится негативный жизненный опыт Осокина, связанный с несчастливым и скоротечным романом с местной актрисой Поленькой. В этих условиях и формируется его философия.
Ключом к фигуре доктора становится его монография. Обратившись к повседневности, Осокин ищет из нее выход, стараясь научно обосновать возможность альтернативы. Сама жизнь - фабула минувшего - не дает способов жить иначе, тогда и возникает потребность аргументировать эти возможности научным образом: «Полученная формула в полном своем объеме выражается так: настоящий запас циркулирующих и комбинирующих во вселенной сил и материи плюс весь запас органической жизни равняется всему запасу сил и материи, действовавших от начала мира и слагавшихся в необозримо пеструю амальгаму отдельных явлений. Запас силы и материи остается тот же, но этот длящийся в необозримом пространстве веков "плюс нарастающая органическая жизнь" с роковою силой прорывает заколдованный круг неизменного круговращения силы и материи; прогресс является именно в пределах этой разрастающейся органической жизни, а не в смене чередующихся комбинаций и развивающейся поступательно способности дифференцироваться» [Мамин-Сибиряк, 1958, с. 198]. Несмотря на то, что учение Осокина представляет явный пример псевдонауки, такая «поправка» означает поиск разрыва в инзи-стентном провинциальном времени. Герой не только пытается исправить сделанные ранее ошибки: в данном трехмерном пространстве он
1 См. сюжет «пропадинского рассказа» «Попросту». Здесь, становясь заложником провинциального уклада, герой невольно теряет ощущение собственного «я», соотнося себя с другим. Таким образом, малохарактерная для провинциального текста тема двойниче-ства находит здесь свое развитие: посредством этого показана постепенная деградация и редукция личности.
ищет иные измерения, дающие новые исходы уже осуществленных ситуаций. В этом отношении слова доктора о дочери, никогда не существующей для провинциальных обывателей, обретают силу, поскольку репрезентируют найденную в жизни альтернативу. То, что на фабульном уровне маркирует безумие Осокина, на уровне сюжета представляет открытие самой возможности иных миров и измерений.
Становится очевидным, что пропадь города, с одной стороны, и искания Осокина, фактически его поправка, вносимая в существующий порядок вещей, представляют антиномию.
В отличие от пропадинского доктора Осокина, Андрей Ефимович Рагин относится к иному характерологическому типу. В строгом смысле этого слова, чеховский доктор не является носителем сколько-нибудь оригинального философского знания (его мировоззрение a priori вторично и не может породить сколько-нибудь оригинальной концепции мира). Стоическая философия, привлекшая внимание доктора, парадоксальным образом соединяет в себе античный кинизм с бытовым цинизмом. Эта философия, застывшая, по выражению оппонента Рагина, «...две тысячи лет назад» [Чехов, 1977, с. 101], становится не основанием, а оправданием общего безразличия и социальной апатии.
Наряду с рассудочным, философским сознание доктора инфантильно апеллирует к иррациональному, что связано с неразрешимым для героя вопросом бытия и небытия: «Обмен веществ! Но какая трусость утешать себя этим суррогатом бессмертия! Бессознательные процессы, происходящие в природе, ниже даже человеческой глупости, так как в глупости есть все-таки сознание и воля, в процессах же ровно ничего. Только трус, у которого больше страха перед смертью, чем достоинства, может утешать себя тем, что тело его будет со временем жить в траве, в камне, в жабе... Видеть свое бессмертие в обмене веществ так же странно, как пророчить блестящую будущность футляру после того, как разбилась и стала негодною дорогая скрипка» [Чехов, 1977, с. 91]. Фактически тема бессмертия становится в сюжете произведения образующей и уникальной для рассматриваемого провинциального контекста.
Философия рождается в момент спора героев, когда Громову удается поколебать прочные основания жизни Рагина. Подлинный сократический диалог несет майевтический смысл, внося коррективы в монологическое сознание героя. Эти коррективы, или поправки, как и у Мамина-Сибиряка, означают постепенное разрушение существующего порядка.
Анализируя сюжет чеховского рассказа, А. Д. Степанов подчеркивает: «в степном просторе его герой "заключен" так же, как и в про-
винциальиом городе, усадьбе или палате №6. Гигантское открытое пространство парадоксальным образом оказывается эквивалентно узкому и замкнутому...» [Степанов, 2010, с. 23]. Несмотря на внешнее фабульное разнообразие, Андрей Ефимович остается «в плену» ранее построенной системы координат, а поиски бессмертия завершаются трагически. Накануне своей гибели Рагин внезапно формулирует мысль, которая очень точно описывает мировоззренческий кризис, не только провинции, но и всей страны: «В России нет философии, но философствуют все, даже мелюзга» [Чехов, 1977, с. 122]. Наряду с отказом от бессмертия и философствования как такового, наступает физическая гибель. Эмпирические доказательства «выбивают» те гносеологические основания, искусственным образом подведенные к обывательской жизни. Феноменология духа оказывается разрушенной из-за человеческих страданий и мучений плоти.
Некогда застывшее мышление античных философов парадоксальным образом отражается в судьбе Андрея Ефимовича Рагина. То, что главный герой сначала оказывается в палате для душевнобольных, а впоследствии - на кладбище, становится априорной иллюстрацией тезиса Анаксимена1.
Обращаясь к сюжетам Чехова и Мамина-Сибиряка, Е.К. Созина, замечает: «Несвобода чеховских персонажей обусловлена чаще всего экзистенциальными причинами, а в психологическом плане - инерцией и страхом, причем не страхом потери каких-либо благ, а скорее общим страхом перед жизнью (как в "Дяде Ване", "Трех сестрах", рассказе "Страх" и т.д.). Персонажей Мамина, относимых к людям «средней руки», чаще всего отличают социальные страхи и социальные же комплексы, которые лишь к концу повествования могут обрести экзистенциальный (бытийный) характер» [Созина, 2010, с. 23]. На наш взгляд, в обоих сюжетах социальный страх изначально закрывает более глубинный «кьеркегоров» страх, связанный с извечным страхом и трепетом [Кьеркегор, 2011]. Высвобождение этого страха, включающее введение обязательной мировоззренческой альтернативы, превращает бытовой сюжет в явление экзистенциального порядка.
Таким образом, можно констатировать, что два данных рассказа являют принципиально разные типы художественных обобщений, причем речь идет не о типах героя-философа, но именно философии, порождаемой провинциальным миром. И экзистенциальная философия Андрея Рагина, как будто существующая вне его, и философия относи-
1 «А из чего возникают все вещи, в то же самое они и разрешаются согласно необходимости» [Фрагменты ранних греческих философов, 1989].
тельиости Осокина, предвосхищающая открытия XX века в этой сфере, - становятся неожиданной частью и продолжением провинциального бытия. На этом уровне нивелируются два неизбежных вопроса: о первичности и вторичности избранной сюжетной схемы (в коммуникации Мамина-Сибиряка и Чехова) и о соотнесенности городов N и Пропа-динска с конкретными топосами России.
В заключение отметим, что сюжет об обывательской философии и философии в провинции уже в начале XX века находит неожиданное претворение в действительности: В.В. Розанов, Н.Ф. Федоров, К.Э. Циолковский - все эти выходцы из провинции с невозможными и неприемлемыми для современников идеями заявили о себе, радикальным образом изменив образ мышления XX века. По-видимому, существует неразрывная семантическая связь между фактами их выступлений и ветвящейся литературной традицией; однако это принципиально иной вопрос, не связанный с обывательской философией в провинциальном сюжете.
Резюмируя, отметим, что одним из очевидных источников семантического обобщения провинциального сюжета явилось рассуждение о бытии и жизнеспособности человеческого знания. На первый взгляд, исключая из своих содержательных структур подобные обобщения, провинциальный сюжет часто аккумулирует их, влияя не только на последующую литературную традицию, но и формы сознания и феноменологию самосознания в культуре и за ее пределами - в эмпирической действительности.
Литература
Альбов М.Н. На точке. Очерк одного исчезнувшего типа // Писатели чеховской поры: в 2-х тг. М., 1982. Т. 1.
Анциферов Н.П. Проблемы урбанизма в русской художественной литературе. Опыт построения образа города - Петербурга Достоевского - на основе анализа литературных традиций. М., 2009.
Баранцевич К.С. Котел // Спутники Чехова. М., 1982.
Бахтин М.М. Эпос и роман. Формы времени и хронотопа в романе. СПб., 2000.
Девятайкина Г.Л. Литературные двойники уральских городов в рассказах Д.Н. Мамина-Сибиряка // Литература Урала: история и современность: в 2-х ти. Екатеринбург, 2007. Вып. 3. Т. 1.
Козлов А.Е. Провинциальные сюжеты русской литературы XIX века. Новосибирск, 2014.
Короленко В.Г. Не страшное // Короленко В.Г. Повести, рассказы. М., 1984.
Куликова A.B. Динамика городского пространства в произведениях Д.Н. Мамина-Сибиряка и А.П. Чехова // Literaterra. Екатеринбург, 2014. Вып. 9.
Кьеркегор С. Страх и трепет: диалектическая лирика Иоханнеса де Силенцио. М.,
2011.
Летописец. Внутреннее обозрение // Колосья. 1888. № 1.
Лотман Ю.М. Происхождение сюжета в типологическом освещении // Лот-ман Ю.М. Статьи по семиотике и типологии культуры. Таллин, 1992.
Мамин-Сибиряк Д.Н. Поправка доктора Осокина // Мамин-Сибиряк Д.Н. Собр. соч.: в 10-ти тт. М., 1958. Т. 4.
Меднис Н.Е. Сверхтексты в русской литературе. Новосибирск, 2003.
Мотеюнайте И.В. Бытие или существование? К вопросу об изображении провинциального города // Сборник памяти А.И. Журавлевой. М., 2012.
Набоков В.В. Отцы и дети // Лекции по русской литературе. М., 1999.
СозинаЕ.К. Провинция в творчестве Д.Н. Мамина-Сибиряка и А.П. Чехова: топология судьбы // Известия Уральского государственного университета. Сер. 2. 2010. № 4 (82).
Степанов А.Д. «Сахалинский хронотоп» как основа поздней поэтики позднего Чехова// А.П. Чехов и Сахалин. Южно-Сахалинск, 2010.
Строганов М.В. Событие не-события в драматургии Гоголя // Пушкинские чтения - 2011. «Живые» традиции в русской литературе: автор, герой, текст. СПб., 2011.
Тихонов В.А. Весною // Спутники Чехова. М., 1982.
Хайдеггер М. О сущности истины // Хайдеггер М. Разговор на проселочной дороге. Избранные статьи позднего периода творчества. М., 1991.
Чехов А.П. Обыватели //Чехов А.П. Собр. соч.: в 30-ти тг. М., 1976. Т. 6.
Чехов А.П. Палата№6 //Чехов А.П. Собр. соч.: в 30-ти тг. М., 1977. Т. 8.
Фрагменты ранних греческих философов. От эпических теокосмогоний до возникновения атомистики. М., 1989.
Якимова Л.П. Чехов и Мамин-Сибиряк: точки пересечения // Сибирские огни. 2010. №7.