Научная статья на тему 'ЭВОЛЮЦИЯ ОСНОВНЫХ ИДЕЙ ФРАНЦУЗСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ НАУКИ XX в.'

ЭВОЛЮЦИЯ ОСНОВНЫХ ИДЕЙ ФРАНЦУЗСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ НАУКИ XX в. Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
271
29
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «ЭВОЛЮЦИЯ ОСНОВНЫХ ИДЕЙ ФРАНЦУЗСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ НАУКИ XX в.»

В.С. Черняк

ЭВОЛЮЦИЯ ОСНОВНЫХ ИДЕЙ ФРАНЦУЗСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ НАУКИ XX в.

Введение

Французская историография науки XX в. характеризуется рядом противоречивых тенденций. С одной стороны, она выдвинула плеяду блестящих историков науки, оказавших бесспорное влияние на современные историко-научные исследования в мировом масштабе. С другой стороны, существует ряд объективных факторов социально-психологического и экономического порядка, отнюдь не способствующих развитию во Франции исследований в области истории науки и техники. На эти трудности указывает, в частности, руководитель Национального центра научных исследований (НЦНИ) М. Кавень. По мнению Ж. Гусдорфа, причина пренебрежительного отношения к истории науки состояла в том, что ученые и политики, от которых зависела общая организация научных исследований, не были убеждены в том, что есть какая-либо связь между прошлым, настоящим и будущим науки. Этот парадокс объясняется убеждением в том, что научная истина, однажды найденная, сохраняет свою ценность раз и навсегда. «В то время как различного рода человеческая деятельность связана со временем и является дочерью своего времени, точные науки являются плодом непорочного зачатия разума» (18, с. 107).

Однако французская эпистемология и историография науки внесли очень важный вклад в современное развитие истории науки. Кроме всего прочего, это было связано с тем, что история науки во Франции осталась незатронута логическим позитивизмом. Более того, она явно носит антипозитивистский характер, что проявилось уже в ранних работах Э. Мейерсона. Но главное, что от-

личает ее, - это радикальный отход от традиционной кумулятиви-стской и континуалистской модели развития науки, резкая переоценка значения истории науки и по существу новое понимание ее предмета.

В 20-е годы XX в. Г. Башляр развивает свою философию, которую он считает адекватной современной науке, т.е. создает свою историческую эпистемологию. В ряде своих работ он развивает идею дискретного развития науки, вводит понятие «эпистемологический разрыв», «эпистемологическое препятствие», развивает интересные идеи диалектического развития науки. Правда, в силу различных обстоятельств (возможно, косвенно под напором позитивизма) он не признает влияния философии на науку, полагая, что сама наука должна выработать адекватную самой себе эпистемологию (см. 3).

Следует указать на классические работы Э. Мецжер, посвященные генезису науки. В частности, на примере анализа развития химических доктрин во Франции с начала XVII и до конца XVIII в. она, на наш взгляд, предвосхитила некоторые идеи Т. Куна относительно парадигмального развития науки.

Но особое значение для выработки современного понимания предмета историко-научных исследований имели, конечно, работы А. Койре, которые впоследствии Т. Кун назвал лучшим примером начинающейся революции в историографии науки. По существу, основные принципы, которые были взяты впоследствии на вооружение историческим направлением в философии науки, были разработаны и практически реализованы в работах А. Койре.

Позитивистская историография науки: П. Таннери, П. Дюэм

В целом классическая эпистемология во Франции в начале века имела явно позитивистский уклон и в значительной мере питалась идеями О. Конта. Позитивизм был официальной философией науки, о чем свидетельствует, в частности, вышедший в то время сборник статей ведущих французских ученых, посвященный проблемам метода в различных науках (7). В предисловии к этому сборнику говорится, что «философия наук, и в особенности методология, вызвала со времени Огюста Конта такое множество работ и приобрела такое значение, что программы самых различных наших учебных заведений должны были отвести ей особое место,

становившееся с каждой новой реформой все больше и больше» (7, с. 5-6). Позитивистская философия нашла свое преломление и в историографии науки, представленной такими выдающимися учеными, как П. Таннери и П. Дюэм.

Поль Таннери (1843-1904) является крупнейшим историком науки второй половины XIX - начала XX в., во многом способствовавшим профессионализации этой дисциплины. В идейном плане он считал себя последователем О. Конта и неоднократно подчеркивал, что предпринял изучение истории мысли, чтобы реализовать часть проекта своего учителя. «Когда-то я усвоил только одну философию - философию Огюста Конта, - писал он, -и именно его влияние стимулировало мои работы, цель которых была верифицировать и уточнить его идеи относительно Истории Наук» (31, с. 134).

Таннери посвятил Конту специальную статью, где он характеризует его как мыслителя, оказавшего глубокое воздействие на интеллектуальный мир не только французов, но и всего цивилизованного мира. В этом отношении он занимает такое же место, как Декарт, пишет Таннери. Это преувеличенно восторженное отношение к Конту помимо чисто психологических мотивов имеет, по-видимому, основания философского и методологического характера. Главную заслугу Конта Таннери видит в идее позитивного знания, которая отличает научный факт в собственном смысле от всего того, что, по мнению ученого, есть только гипотеза, выходящая за пределы истинно познанного (31, с. 199).

Отталкиваясь от этой контовской идеи, Таннери ставит крайне узкие границы науке. «До настоящего времени, - пишет он в программе, посвященной общей истории наук, - я понимал слово "наука" в достаточно точном смысле, который ему придают, когда говорят об Академии наук. Я, следовательно, имплицитно исключил науки моральные и политические, как их называют, различные доктрины, относящиеся к эрудиции, которым также дают имя науки, которое они в той или иной мере заслуживают» (31, с. 220). Таким образом, Таннери, оставаясь верным традиции, под наукой в собственном смысле понимает лишь точные науки и науки о природе, исключая из нее науки о человеке - историю, филологию, социальные дисциплины. Впрочем, он делает исключение для медицины, причисляя ее к науке, которая еще в древности первая составила «корпус научных знаний и способствовала прогрессу математики, астрономии, физики и химии. И хотя специальная история каждой науки может пренебречь этой универсальной

ролью медицины, общая история обязана подчеркнуть ее роль». (31, с. 205). «В том, что касается Философии, я глубоко убежден, что исторические методы радикально отличны от философских методов и что, следовательно, преподавание Истории Наук, в частности, должно быть абсолютно отдельно от того, что ныне более или менее точно называют Философией Наук» (31, с. 134).

В вопросе соотношения философии и науки в их историческом развитии Таннери обнаруживает колебания. С одной стороны, он считает необходимым изучать философские доктрины, чтобы иметь ясное представление об эволюции науки, так как всё знание о природе было составной частью философии не только в Античности и в Средние века, но и в течение XVII в. Поэтому невозможно формулировать мнение о великом мыслителе прошлого, если не учитывать все его ипостаси. Казалось бы, сам материал навязывает принцип единства мысли и особенно связи философии с наукой. Однако же Таннери буквально следующей фразой вносит обескураживающую поправку. «Но все полезное, что известно преподавателю, далеко от того, чтобы стать объектом обучения» (31, с. 135). История науки в XIX в. была бы, конечно, неполна без учета влияния на науку в Германии философии природы Шеллинга или во Франции философии Конта, пишет Таннери. Но это не является достаточным мотивом для того, чтобы излагать на кафедре общей истории наук доктрины Шеллинга или доктрины позитивизма. Таким образом, двойственность позиции Таннери состоит в том, что он считает необходимым учитывать взаимосвязь философии и науки в процессе исследовательской работы историка, одновременно игнорируя ее в процессе преподавания истории наук.

Разделяя общий дух контовской философии, Таннери как историк ясно чувствует ее неадекватность в процессе конкретного исследования. В частности, контовская априорная классификация эволюции наук, его схема трех стадий оказывается иллюзорной, когда речь идет об Античности и Средних веках. Так, прогресс астрономии ясно показывает, что каждый из ее этапов вплоть до Нового времени характеризуется одновременным присутствием теологических, метафизических и позитивных концепций, в то время как контовская схема предписывает строгую последовательность этих состояний мысли. «Мы видим, - пишет Таннери, -как метафизические идеи очень широко, даже более решительным образом способствовали прогрессу, чем концепции строго позитивные. Концепция разделения на три различные стадии явля-

ется упрощенной, представляющей крайне несовершенную историческую непрерывность» (31, с 214).

В программе курса истории наук в 1892 г. Таннери определил цель преподавания истории наук как достижение рационального порядка, связывающего эволюцию каждой из наук с эволюцией других наук и с эволюцией цивилизации в целом. Для каждого из указанных в программе периодов следует определить и сделать понятным порядок идей, истинных или ложных, которые доминировали в каждой науке, так же как и трансформации, которым подвергался этот порядок идей в течение данного периода. Было бы бесполезным ограничиться хронологическим порядком. Желательно, напротив, выделить общие контуры идей известного периода, с тем чтобы восстановить в прошлом зародыши новых великих идей или новых открытий, которые нельзя обнаружить, если исходить из другой эпохи. Кроме того, историческое изучение наук не должно быть жестко привязано только к линии прогресса человеческого ума в познании истины. Необходимо также напоминать о заблуждениях, поскольку разумная оценка этих заблуждений может дать подлинное понимание важности наук. Следует все время подчеркивать необходимость науки, которая одна лишь ведет к истинным концепциям как универсума, так и человеческого общества.

Таннери делает заблуждения человеческого ума предметом исторического исследования, исходя, конечно, не из заблуждений, которые диалектически содержат в себе элемент истины и нередко трансформируются в истину в процессе дальнейшего развития науки, а скорее из оценочных мотивов, имеющих целью подчеркнуть ценность науки как единственного источника истины.

Для характеристики предмета историко-научного исследования определенный интерес представляют качества, которыми, по мнению Таннери, должен обладать профессиональный историк науки. «История науки может быть по-настоящему понята только человеком, реально владеющим этой наукой полностью или, по крайней мере, способным самому углубиться во все научные вопросы, с которыми ему приходится сталкиваться в течение этой истории... к тому же ясно, что для того, чтобы быть историком науки, недостаточно быть ученым. Необходимо прежде всего желать посвятить себя истории, т. е. иметь к этому вкус, нужно развить в себе историческое чутье, существенно отличное от научного чутья, нужно, наконец, приобрести специальные, вспомогательные знания, обязательные для историка, между тем как они

абсолютно бесполезны для ученого, который интересуется только прогрессом науки» (31, с. 164-165). Именно этими специфическими требованиями к «ремеслу» историка науки Таннери объясняет, почему история науки, несмотря на всю важность для понимания общего интеллектуального и материального прогресса, так мало продвинулась по сравнению с другими историческими дисциплинами: число полезных работников в этой области всегда было недостаточным.

Французский историк, конечно, прав лишь частично, сводя дело только к способностям и подготовке исследователей. По существу же, причина отставания историко-научных исследований от других смежных областей коренится в общей интеллектуальной атмосфере, которая в значительной мере порождалась искаженным образом науки, кумулятивистским представлением о ней.

Весьма любопытным представляется различение Таннери двух стилей работы историка в зависимости от того, работает ли он в области, где история в основных своих чертах уже написана (проработана) и где таковой еще не существует. Примером первого рода является чистая математика. При этом Таннери вовсе не имеет в виду окончательной завершенности истории этой науки, которая сделала бы бесполезным дальнейшие усилия в этой области. История любого способа человеческой деятельности никогда не может быть завершена уже в силу того, что с течением времени открываются все новые документы и накапливаются новые материалы о прошлом, которые перестают принадлежать настоящему, не говоря уже об изменении исторической перспективы, ведущем к пересмотру прежней истории. И тем не менее, если история дисциплины уже проработана, то благодаря ей можно получить огромное количество полезных результатов, правда, частичных, но зато более достоверных, чем в областях менее исследованных. Примером такого рода могут служить, с точки зрения Таннери, фундаментальные исследования по истории математики Мориса Кантора. «Для каждой науки труд, подобный труду М. Кантора, -вот что нужно, чтобы суметь работать, не тратя время на библиографические лабиринты, где теряется нить Ариадны, не прилагая бесполезных усилий ломясь в открытую дверь или же сталкиваясь с непреодолимыми препятствиями. По правде говоря, история астрономии, пожалуй, еще одна относительно проработанная область. Нужно ли говорить о физике, химии, естественных науках? Если мы рассмотрим их в современном состоянии, они слишком юны еще для того, чтобы их история смогла реально быть создана.

Для каждой отрасли имеется современная дата, за чертой которой простираются заблуждения человечества, даже представленные через своих величайших мыслителей. Но начиная с этой даты, наоборот, исторический эскиз, не считая более полной работы, был бы, по крайней мере отныне, полезным. Не упуская из виду различные достойные уважения произведения и некоторое количество достаточно глубоких исследований относительно особенно важных вопросов, я считаю возможным утверждать, что основная работа еще впереди. В данный момент история этих наук сводится к некоторому числу дат, открытий и имен изобретателей, которые стали классическими, потому что их ввели в само преподавание наук, и которые традиция сохранила. Но, с другой стороны, эти сведения никогда не были подчинены необходимому контролю, -цепь открытий и обстоятельства каждого из них оставались слишком часто объектом серьезных сомнений; наконец, что особенно важно, недостатки селекции существующих материалов не позволяют ясно заметить, какие существенные проблемы следует поставить в истории каждой науки, так же как отсутствуют рамки для естественного упорядочивания исследований, касающихся деталей» (31, с. 16-17). Важно иметь в виду, что история науки не представляет для Таннери некоей самодовлеющей ценности, адресованной неизвестно кому. Она обладает ясно выраженными ценностными ориенталиями, которые заключены уже в двойственной природе историко-научного исследования, воплощающего в себе научное знание (нечто безусловное) и исторические условия его приобретения (нечто условное). При изучении истории науки преследуются две цели, пишет Танерри. «Ученого как такового привлекает в истории науки только та частная наука, которую он изучает; он требует, чтобы эта история была в наибольшей степени насыщена специальными деталями, так как именно: таким образом она может снабдить его полезными сведениями. Но, в первую очередь, он потребует изучения филиации идей и цепи открытий. Найти под ее оригинальной формой выражение истинной мысли своих предшественников, чтобы сравнить ее со своей собственной, углубить методы, которые использовали при сооружении здания данной доктрины, чтобы распознать, «с какой точки и в каком направлении можно пытаться совершить новаторское усиление, - таково его пожелание» (31, с. 166). Отсюда следует, что частные истории науки, имеющие по крайней мере хоть какую-нибудь ценность, предназначены для

специалистов и не годятся для преподавания, где необходимо учитывать уровень знаний, приобретенный студентами.

Чистый историк, которому недостает специальных научных знаний, не может использовать исследования по истории наук, дабы из них извлечь ценные указания, если он желает рассматривать под углом зрения науки картину интеллектуального движения такой-то цивилизации или такой-то эпохи. Философу требуются произведения, предназначенные широкой публике, но в том, что касается вопросов метода и описания эволюции идей, более квалифицированные, чем те, которые достаточны для чистого историка. Для удовлетворения потребностей историков и философов необходимо организовать преподавание общей истории наук в высшей школе. П. Таннери, таким образом, выдвигает проект создания нового типа истории науки, обращенного не столько к ученому-специалисту, сколько к широким кругам образованной публики. Имеется тенденция, пишет он (правда, только во Франции), организовать обучение, ориентированное прямо противоположным образом по отношению к специальному направлению, которому история наук следовала до настоящего времени. На вопрос: «Что есть общая история наук?» - нет никакого истинного ответа, пишет Таннери, так как этой истории в настоящий момент еще нет. Имеются одни лишь материалы - сырые или более или менее обработанные, однако они фигурируют или будут фигурировать по мере их открытия среди тех, которые уже используют специальные истории науки. Форма, в которой должен ставиться этот вопрос, согласно Таннери, такова: каким образом можно представить построение общей истории науки? На первый взгляд, кажется достаточным ответ: эта история должна быть синтезом частных историй наук. Однако такой ответ он считает неудовлетворительным. Необходимо в первую очередь дать себе ясный отчет о подлинном значении слова «синтез». Это слово этимологически идентично слову «композиция». Но первое из этих слов сообщает, в частности, согласно его употреблению, идею элемента, полученного посредством анализа или декомпозиции.

Элементы любой истории находятся в документах, и лишь путем анализа документов историк получает элементы, которые он желает использовать, следуя своей собственной точке зрения и пренебрегая другими. Объединение и координация элементов составляют синтез, который не воспроизводит прежний состав, бывший предметом анализа, а дает результат, существенно иной, а именно: новое историческое произведение.

В этом смысле всякая история, заслуживающая этого имени, является синтезом. Нельзя, однако, считать, пишет Таннери, что общая история науки должна быть синтезом историй особенных наук, которым вменялась обязанность обрабатывать и анализировать сырые материалы, извлеченные из документов, так как такая история в тот момент (начало XX в.) была бы невозможной. Тан-нери полагает, что в указанный период частные истории достигли определенной зрелости лишь в некоторых областях, таких, как чистая математика, астрономия и, пожалуй, рациональная механика и медицина. Но этого нельзя было сказать о физике, химии и биологических науках (напомним, что Таннери весьма узко понимает науку). Как же в этих условиях Таннери мыслит возможность синтеза наук? Для прояснения этого вопроса Таннери снова обращается к примеру Мориса Кантора, который проводил различие между «историей Математики» и «Историей математики», делая акцент то на одном, то на другом слове в зависимости от преобладания точки зрения математика или же историка. Согласно Кантору, «история Математики» в качестве филиации доктрин и научных идей является высшим типом истории специальной и абстрактной, в которую не входит никакой элемент, касающийся внешних обстоятельств. В противоположность этому «История математики» также представляет собой высший тип, но она нацелена не только на математика. Математика здесь представлена в рамках общей картины цивилизованной жизни и в свою очередь проливает на нее свой свет. Кантор считает, что этот высший тип не может быть реализован и что реально написанные истории занимают промежуточное положение между двумя идеальными типами, которые историк пытается описать. Дело в том, что совмещение двух идеальных типов в одном труде невозможно: чем больше удовлетворяются потребности чистого математика, тем больше ущемляются интересы историка цивилизации. Если, к примеру, взять чистую математику, то мы не имеем здесь дело с единой наукой. Скорее это группа доктрин, хотя и тесно связанных между собой, однако же и весьма различных. Они все более размножаются, специализируются, каждая ветвь математики нуждается в своей частной истории.

Труд Кантора, напротив, представляет собой полную или тотальную историю чистой математики, построенную по хронологическому принципу и доведенную до 1857 г. - даты, не превышающей уровня образования, полученного математиками к моменту появления этого труда. Полная история чистой математи-

ки Кантора - совокупность отдельных историй, посвященных различным областям чистой математики.

Очевидно, замечает П. Таннери, следует придать этим отдельным историям математики абстрактный и специальный характер, поскольку ее изучение - дело специалистов-математиков. Но если иметь в виду процесс обучения истории математики путем создания курсов в высших школах, то приходится считаться с уровнем подготовки слушателей и не превышать его. В этом случае целесообразно отказаться от полной (тотальной) истории математики и вместо нее ввести курс обшей истории математики, сохраняя и развивая в ней общие исторические элементы (такого типа произведений, как труд М. Кантора) и в то же время сокращая в ней второстепенные специальные детали.

«Именно эту программу я назвал бы общей историей математики, - пишет Таннери, - и я противопоставляю здесь слово "общая" слову "специальная", так же как слово "полная" (тотальная) слову "частная". И то, что я сказал о математике, рассматриваемой как группа различных доктрин, я применяю mutatis mutandis к множеству наук, общую или специальную историю которых собираются трактовать» (31, с. 175-176).

Исторический синтез начинается с использования элементов, непосредственно извлеченных из оригинальных или первичных документов. Эти элементы в истории наук бывают двух типов: 1) общие элементы, т.е. те, которые полностью понятны всем читателям, к которым они адресуются (широкой публике, например, если речь идет об общей истории); 2) специальные элементы, т.е. те, которые являются по-настоящему понятными только специалистам в той или иной отрасли науки.

Результатом синтетической работы историка являются произведения, представляющие либо частную историю какого-нибудь научного сюжета, построенного в хронологическом порядке, либо же, напротив, монографию, касающуюся определенной эпохи (например, истории ученого или группы ученых, или произведений данной эпохи). Частные истории имеют дело со специальными элементами, и их следует ориентировать, насколько возможно, в этом направлении. Однако специальных элементов, очевидно, недостаточно для полноценного исторического синтеза, и они нуждаются по крайней мере в частичном дополнении их общими элементами. Монографии, относящиеся к определенной эпохе, в равной степени имеют своим объектом как общие, так и специальные элементы. Легко понять, что можно ограничиться лишь об-

щими элементами, если иметь своей целью построение общей истории эпохи или определенной цивилизации. Если объединить согласно некоторому рациональному порядку частные специальные истории наук, то в результате получится, согласно Таннери, полная специальная история. «Было бы, очевидно, абсурдным стремление расчленить эти истории, чтобы тем самым расположить их элементы в хронологическом порядке» (31, с. 177). Если объединить посредством хронологического порядка общие истории для последовательных эпох одной и той же цивилизации, то мы будем иметь общую историю этой цивилизации. «Полная специальная история и полная общая история (охватывающая различные цивилизации) будут иметь своим объектом известное число общих элементов, однако они будут во всех других отношениях существенно различными как по предмету изучения, так и по форме» (31, с. 177-178).

Итак, каков же предмет общей истории науки? Она должна объединить все элементы, понятные широкой научной публике. Ей принадлежит прежде всего классификация документов, какие только можно использовать, и разумный список того, что содержат эти документы. Кроме того, к ней относится все, что касается биографии ученых, и все то, что относится к взаимодействию наук, влиянию интеллектуальной, экономической и социальной сфер на научный прогресс или стагнацию. Она должна, в частности, реконструировать вокруг ученых круг идей, питавших их, рассмотреть характеристические черты интеллектуальной среды, особенно те, которые отличают величайших гениев, и, наконец, сделать предметом изучения уровень образования для каждой эпохи и его градации, способ распространения научных идей.

В отличие от общей истории частная специальная история имеет своим предметом вопросы филиации научных идей и открытий, так же как и все то, что связано с этими вопросами: дискуссии и интерпретации документов, реконструкция доктрин, догадки об утерянных произведениях и т.д.

Если общая история следует хронологическому порядку, представляя последовательно картины различных эпох, то специальная история подразделяется согласно тематическому порядку и предназначена существенно специализированной публике, соответственно науке, которая относится к каждой из этих историй. Общая история и специальная история предполагают, таким образом, два существенно различных аспекта; однако они имеют также общую часть, и эта общая часть достаточно обширна. Однако ясно,

что эти общие темы могут быть истолкованы с очень различных точек зрения. Так, в общей истории математики трактовка систем счисления может ограничиться лишь наиболее существенными пунктами, тем, что реально может знать человек, владеющий общей культурой. Специальной истории следует быть более полной и входить в детали, которые привлекают любопытство эрудита.

Надо сказать, что Таннери, пытаясь охарактеризовать два способа трактовки истории наук, по существу имел в виду два идеальных типа. Большинство же работ современных ему историков науки следовали более или менее промежуточному направлению, пытаясь удовлетворить интересы того или иного круга читателей. Однако возникавшая при этом неопределенность адресата, к которому обращается историк, снижала их эффект и делала менее легкими для практического использования.

Выдвигая программу построения общей истории науки, Таннери отнюдь не считает, что одно из двух направлений должно быть принесено в жертву другому; он полагает глубоко ошибочным мнение о том, что специальные истории науки должны быть построены прежде общей истории наук. Напротив, именно общая история должна быть завершена в первую очередь, потому что именно она объединяет огромнейшую массу документов и ставит вопросы, могущие углубить специальную историю.

Может возникнуть вопрос: принадлежит ли идея общей истории науки исключительно Таннери или же она в какой-то форме высказывалась до него? Таннери возводит эту идею к Огюсту Кон-ту. Конт был первым мыслителем, который более или менее точно понял смысл общей истории наук, пролил свет на ее важность и попытался набросать ее план, очертить ее цель. В концепции Тан-нери идея двух типов истории, завладевшая им в последний период его жизни, по сути, становится центральной методологической установкой, определяющей общий характер его методологических воззрений.

Выше мы показали, что понимал Таннери под наукой в собственном смысле до выдвижения проекта общей истории науки. Это было достаточно узкое определение науки как строго позитивного знания. Идея общей истории науки в значительной мере расширяет философский и историко-научный горизонт французского историка. «В том, что касается области общей истории наук, - пишет он, - необходимо по крайней мере за словом "науки" сохранить смысл более широкий, чем мы ему придавали до настоящего времени» (31, с. 221). Это касается и проблемы «начала»

науки. Здесь не следует предписывать ей какое-то строго определенное начало, а скорее пытаться дойти до наиболее отдаленных ее истоков, какие только можно достичь. С одной стороны, бесспорно то, что наука построена на основе практических знаний, часть которых, по-видимому, предшествовала самым древним свидетельствам о существовании человечества. Ясно, что различие между знанием практическим и знанием позитивным (научным) не может быть установлено согласно строгим критериям. С другой стороны, имеется неоспоримо научное понятие, понятие числа, которым, кажется, всегда владело человечество.

Однако несмотря на это, Таннери считает необходимым выделить период преднаучный и признать, что формирование понятия науки было делом одного народа - эллинов, от которых оно перешло к другим. Хотя и невозможно провести четкую линию демаркации между знанием практическим и знанием научным, пишет он, тем не менее ясно, что это последнее предполагает по крайней мере сознание того, что оно есть научное знание, что, следовательно, на почве науки возникла известная идея. Таким образом, хотя самим грекам нравилось прославлять науку египтян и халдеев, совершенно ясно, что открытия восточной археологии в течение XIX в. нам показывают, что эти народы не достигли подлинно научного уровня и что нет никаких серьезных указаний, позволяющих предположить, что до контакта с греками их понимание когда-либо поднималось до абстрактной концепции чистой и незаинтересованной науки. К тому же эта концепция у греков не возникла внезапно, как Минерва из головы Юпитера. Она была разработана в течение продолжительного, более чем двухвекового периода и достигла своего полного расцвета только у Платона и Аристотеля. Само же начало науки, по Таннери, следует датировать VI в. до н.э., временем, когда математические, астрономические и физические знания приобретают у эллинов спекулятивный характер.

Определение начала подлинной истории науки вовсе не исключает необходимости анализа ее предыстории, которая представляет двойной интерес. Во-первых, она позволяет уяснить степень разработки понятий, которые послужат основанием наук, прежде чем сама идея науки отделится от идеи искусства (ремесла), и, во-вторых, показать, до какой точки и при каких условиях может быть развита цивилизация, которая при сооружении удивительных монументов использовала крайне простые технические знания и операции. Впрочем, замечает Таннери, эти два аспекта

скорее интересуют теорию познания (философию) и историю цивилизации, чем собственно историю наук.

Таннери считает возможным исходя из идеи двух типов ис-торико-научного исследования определить и верхнюю границу истории наук. Для специальной истории, особенно для частных вопросов, эта граница может быть доведена до настоящего момента с учетом того, что эта история предназначена специалистам, для которых важно иметь четкую демаркацию между современным состоянием вопроса и концепциями предшественников.

С общей историей науки дело обстоит иначе. С одной стороны, чтобы вынести окончательное суждение о научном произведении, необходимо известное отстояние во времени. Писать по следам непосредственных событий - значит поддаваться аффектам, задевая интересы живущих ученых и провоцируя ненужную полемику. Ведь речь идет в значительной мере о непосредственном социальном воздействии на историка науки. С другой стороны, написание современной истории предъявляет особые требования к историку, связанные не столько с профессиональными навыками, сколько с природным талантом. «Современная история... должна ясно отличаться от общей истории, подчиненной другим правилам» (31, с. 225). Дело в том, что помимо вышеуказанных трудностей существует еще одна, касающаяся использования особого документального источника относительно современной истории науки, а именно: информации и личных воспоминаний самого историка. Влияние, проистекающее от этого источника, накладывает свою собственную печать на любой труд, который не является чистой компиляцией. Это влияние, к тому же весьма значительное, с исторической точки зрения может оказаться скорее досадным, чем полезным, если информация и воспоминания автора не являются достоверными. Для каждого исследователя современная история имеет неодинаковые рамки и зависит от его возраста. Но если поставить условие - не углубляться в ходе анализа далее первых, имеющих важность работ ныне живущих ученых, то можно рассматривать в качестве современной истории период длительностью в 50-60 лет.

Говоря о заслугах Таннери, необходимо отметить помимо специальных историко-научных работ, сохраняющих свою непреходящую ценность и поныне, особо важное значение для современной историографии науки его программы построения общей истории наук. К сожалению, преждевременная смерть не позволила Таннери довести свой проект до стадии конкретной разработки.

Сохранился, правда, фрагмент конкретного воплощения этого замысла, найденный в бумагах Таннери и предназначенный для первой главы книги, которую он собирался опубликовать. Он посвящен предыстории наук и показывает со всей очевидностью, что именно Таннери впервые профессионально подошел к разработке социальной истории науки, рассматривая ее как часть цивилизации.

Этот фрагмент начинается с того, что предыстория наук не может ограничиться лишь литературными памятниками. Письменные документы недостаточны для исторических исследований. Чтобы понять их и критически проанализировать, необходимо в равной степени привлечь все памятники искусства или производственной деятельности человека исследуемой эпохи. Интерпретация этих памятников требует специальной подготовки и составляет компетенцию археологии. Предысторическая археология, чтобы интерпретировать свои открытия, должна прибегнуть к аналогиям, которые она черпает из нравов и обычаев диких племен, существующих еще и поныне, т.е. к некоторого рода антропологии, которая становится ее вспомогательным инструментом. Таким образом, можно сказать, что история знаний предшествующих времен и возникновения науки составляет компетенцию археологии и последовательно или попеременно прибегает к помощи антропологии, лингвистики и филологии (последней принадлежит доминирующая роль при интерпретации письменных документов).

Предыстория науки, составляющая компетенцию этих наук, складывается, грубо говоря, из трех последовательных периодов: предысторического (когда отсутствуют литературные памятники), мифического или легендарного (промежуточного) и собственно исторического. Эти периоды приближенно соответствуют трем этапам социальной организации: дикости, варварству и цивилизации. Таннери подчеркивает, что археология классическая и средневековая ныне имеют не меньшее значение для истории наук, чем археология примитивных обществ. Особое значение здесь он придает истории техники, касающейся, собственно, и науки, а также искусств и ремесел.

Таким образом, этот небольшой эскиз проливает дополнительный свет на проект Таннери в целом. По нему можно в значительной мере судить и о том, какое место французский историк отводил социальным и культурным факторам в периоды собственно научной деятельности человечества.

Надо сказать, что мировоззрение Таннери в последний период его жизни сильно эволюционировало, и хотя он продолжал

считать себя верным духу философии Конта, однако основную идею основателя позитивизма считал «слишком упрощенной» и догматичной. «Я извлек из своих исследований, - писал Таннери, - другое убеждение, а именно: в развитие науки входят другие факторы помимо последовательных состояний ума. Их рассмотрение, в частности, необходимо, чтобы объяснить случайности в ходе этой истории, чтобы учесть, например, огромные интервалы между этапами, которые нам кажутся почти смежными во времени. Этими факторами, последствиями которых, как мне кажется, ни в коем случае нельзя пренебречь, являются состояние политическое и состояние экономическое» (31, с. 218).

Можно сказать, что проект общей истории науки, разрабатываемый Таннери в последние годы его жизни, по существу имеет мало общего с основным контовским учением. Характерно и то, что, преодолев границы позитивной философии, Таннери оказался намного впереди и будущих наследников классического позитивизма - логических эмпиристов, резко противопоставлявших когнитивную и социальную историю науки. По сути, Таннери далеко опередил свое время, и его идея единства когнитивных и социальных аспектов развития науки является особенно актуальной для современного этапа историко-научных исследований. Надо сказать, что после Таннери никто не пытался осуществить его проект. Правда, были работы, которые претендовали на название «Общая история наук». Так, в частности, называется коллективный многотомный труд, изданный во Франции под руководством Рэне Тато-на и представляющий собой совокупность специальных историй. Однако, как верно заметил Ж. Гусдорф, было бы заблуждением считать, что общность может быть достигнута путем сложения специализированных историй. Таким образом, общую историю наук в смысле Таннери еще только предстоит написать.

Другим крупнейшим представителем французского позитивизма, влияние которого на Западе весьма заметно вплоть до настоящего времени, является П. Дюэм (1861-1916). Ему принадлежит особое место в философии и историографии науки XX в. С одной стороны, он принял эстафету господствующей в то время позитивистской философии науки и развил это направление дальше, предвосхитив ряд важнейших постулатов логического эмпиризма. С другой стороны, он подготовил почву для постпозитивизма, который взял на вооружение целый ряд фундаментальных идей Дюэма, касающихся теоретической нагруженности фактов, зависимости научных законов от теоретической системы в целом и т.д.

Концепция Дюэма внутренне противоречива, и это глубоко скрытое противоречие обнаружилось с полной ясностью в настоящее время, когда кризис позитивизма вызвал целую волну постпозитивистских концепций - Поппера, Хэнсона, Куна и т.д. Эти концепции заимствовали и развили дальше ряд принципиальных идей Дюэма, идущих вразрез с его позитивистским пониманием науки и ее истории. По существу внутренняя противоречивость дюэмовской концепции нашла свое внешнее выражение в существовании этих диаметрально противоположных направлений в западной философии науки.

Важным вкладом Дюэма в эпистемологию является переоценка отношений между философией науки и историей науки. Как подчеркнул М. Клавлен, Дюэм своей книгой «Физическая теория» (2) вводит подлинно новый способ рассмотрения истории наук; до него история наук была для философии науки не более чем источником примеров (за исключением, быть может, Уэвел-ла). Начиная с Дюэма она становится наравне с эпистемологией и методологией такой частью философского анализа науки, «которую ни один философ, размышляющий о науке, не может игнорировать без риска подменить реальную науку наукой фиктивной» (14, с. 379).

Философия науки Дюэма является ключом к логике его исторического исследования. Единицей методологического анализа является для него прежде всего теория. Первый вопрос, который ставит Дюэм в книге (2), состоит в определении цели физической теории. С его точки зрения, физическая теория не является объяснением группы экспериментальных законов, если под объяснением понимать скрытую под внешней оболочкой явлений материальную реальность. Ведь не имея возможности непосредственно наблюдать эту реальность, мы удовлетворяемся тем, что «все наши восприятия образуются так, как будто бы действительность была такой, какой ее объявляет теория. Такая теория представляет собой объяснение гипотетическое» (2, с. 11). Будучи наукой экспериментальной, физика имеет своим объектом лишь чувственные явления. Поэтому вышеуказанные гипотетические объяснения не укладываются в ее рамки и составляют предмет метафизики. Если же физическая теория есть объяснение, то теоретическая физика, согласно Дюэму, не является самостоятельной наукой, а подчинена метафизике со всеми вытекающими отсюда последствиями. Во-первых, такая ситуация означала бы перенесение в физику существовавших и поныне существующих метафизических спо-

ров, когда ни одна сторона не может убедить другую. Во-вторых, совершенно невозможно вывести из метафизической системы все те элементы, которые необходимы для построения физической теории.

Основная цель теории, согласно Дюэму, состоит в экономном и сжатом описании большого числа экспериментальных законов. Теория, таким образом, выступает в качестве инструмента классификации экспериментальных данных. В трактовке природы этого инструмента он проявляет, однако, колебания, когда вопреки своей исходной установке считает, что целью физической теории является превращение ее в естественную классификацию, «которая была бы отраженным изображением действительного порядка, характерного для реальностей, недоступных нашему восприятию» (2, с. 38).

В концепции физической теории Дюэма практически был заложен тот подход, который спустя некоторое время будут пропагандировать представители Венского кружка - М. Шлик, Р. Карнап, Г. Рейхенбах и др. Идея противопоставления науки и метафизики становится с тех пор центральной проблемой логического эмпиризма и близких к нему течений (в частности, поппе-ровской философии науки). Как известно, на раннем этапе логические эмпиристы развили тезис Дюэма о том, что предметом физической науки являются лишь наблюдаемые величины и что в конечном счете любую естественную науку, достойную этого имени, можно свести к протокольным высказываниям физического языка наблюдения.

Свой подход к физической теории Дюэм пытается обосновать, опираясь также и на историю физики, где он противопоставляет две традиции при рассмотрении теории: линию Декарта -Лапласа (теория как объяснение) и линию Паскаля - Ампера (теория как описание).

Однако в концепцию теории как описания Дюэм вносит существенное изменение, которое часто недооценивается или же просто не замечается. Он отказывается трактовать описание как индуктивное обобщение наблюдаемых данных и в этом решительно расходится как с предшествующими позитивистами, так и со своими преемниками - логическими эмпиристами. Он принципиально иначе понимает и природу научного факта. Если позитивизм трактовал факт как непосредственно данное в наблюдении, то Дюэм рассматривает его как символическую конструкцию, отнюдь не совпадающую с обычными абстракциями. Дело в том, что на-

блюдаемые события даны исследователю сквозь призму теоретических понятий, которые в математической физике имеют не качественный, а количественный характер. Физический факт поэтому «нагружен» теоретическим смыслом, сообщаемым ему теоретической системой в целом. То же самое можно сказать и об экспериментальных законах, которые представляют собой символические отношения.

Эти методологические принципы Дюэм положил в основу своей историографической критики так называемого индуктивного метода Ньютона и Ампера. Традиционно метод Ньютона интерпретировался как классический пример индуктивизма, чему немало способствовали высказывания самого Ньютона о применяемой им методологии. Методология Ньютона, положившая начало так называемому классическому эмпиризму, оказалась удивительно живучей и доминировала вплоть до кризиса логического эмпиризма. Лишь в последние два-три десятилетия большая часть западных специалистов в области философии науки постепенно пришли к пониманию того, что Ньютон на словах пропагандировал один метод, а на практике пользовался совершенно иным. Ныне критика Дюэмом индуктивизма расценивается как одно из его бесспорных достижений в области методологии и историографии науки. Дюэм сумел убедительно показать, что закон всемирного тяготения, к которому обычно апеллировали индуктивисты, не является индуктивным обобщением эмпирически установленных законов Кеплера и даже находится в противоречии с ними.

Аналогично дело обстояло и с Ампером - одним из наиболее рьяных проводников ньютоновской индуктивистской идеологии в области электродинамики. Дюэм показал, что «математическая теория электродинамических явлений вовсе не следует методу, предначертанному Ампером, что она вовсе не выведена исключительно из данных опыта» (2, с. 235).

Он показал, что опытные данные не сводятся к сырым фактам (ощущение цвета и т.п.), так как в таком случае к ним нельзя применить математику. В экспериментальной физике речь идет об измеримых величинах - геометрических фигурах, механических силах, бесконечно малых элементах электрического тока и т. д. Таким образом, подключение математического аппарата предполагает перевод основных опытных данных электродинамики на символический язык, заимствованный из целого ряда теорий, включая и теории механики. «Эта необходимость для физика дать экспериментально установленным фактам символическое выраже-

ние, прежде чем ввести их в свои теоретические рассуждения, делает совершенно непригодным чисто индуктивный путь, предуказанный ему Ампером» (2, с. 236).

Критика индуктивизма Дюэмом тесно связана с другим его тезисом, получившим впоследствии наименование тезиса Дюэма -Куайна, согласно которому верификации и фальсификации подлежат не изолированные теоретические положения, а теория в целом. Важным следствием такого понимания соотношения теории и опыта явилась переоценка Дюэмом роли решающих экспериментов в истории науки. На примере опыта Фуко, которому историки приписывали решающее значение в выборе между корпускулярной теорией Ньютона и волновой теорией Гюйгенса, Дюэм показывает ошибочность такого представления. Ведь речь идет не просто об изолированных гипотезах - корпускулярной и волновой, - а скорее о двух группах теорий, рассматриваемых как целое, между оптикой Ньютона и оптикой Гюйгенса.

В физике, считает Дюэм, не существует жестких альтернатив, поскольку возможны различные допущения, соответствующие определенной группе явлений. Последующее развитие событий в физике показало правоту Дюэма в том, что истинность физической теории не решается по методу «орел - решка». В частности, эволюция квантовой физики привела к синтезу корпускулярной и волновой теорий в понятии волн материи Луи де Бройля.

Своей критикой индуктивизма Дюэм фальсифицировал одну из наиболее влиятельных программ в историографии физики и в значительной мере способствовал новому пониманию самого предмета истории науки. В свете его критики многочисленные эксперименты, фигурирующие в курсах по истории физики и ставшие расхожими примерами в учебных пособиях, получили квалификацию фиктивных и даже просто абсурдных экспериментов. Такой фиктивный эксперимент является, как правило, следствием ложного методологического сознания - индуктивизма, понятого как глобальный принцип развития физики. Не желая расставаться с этим принципом, «физик придумывает эксперимент, который мог бы привести к требуемому принципу, если бы его удалось проделать и он удался бы... Неосуществленный эксперимент, эксперимент, который не может быть осуществлен с полной точностью, абсолютно неосуществимый эксперимент - все эти виды далеко еще не исчерпывают всех различных форм, которые

принимает фиктивный эксперимент в сочинениях физиков, желающих следовать индуктивному методу» (2, с. 241-242).

Возникает вопрос: согласуются ли аргументы, выдвинутые Дюэмом против индуктивизма, с его собственной трактовкой теории как описания? Современные исследователи отмечают противоречивость его позиции в этом вопросе, вытекающую из непоследовательности его концепции в целом. Так, М. Клавлен описывает эту ситуацию фразой: «Дюэм против Дюэма». Сам Дюэм, по его мнению, многочисленными примерами доказывает, что выбор и определение понятий, благодаря которым могут быть поняты физические феномены, зависят от теорий и что эволюция теорий приводит и к соответствующим изменениям понятий. «Концепт, долгое время считавшийся необходимым, может быть сведен к другому концепту, и эта редукция является прямым следствием изобретения новой теории. Именно благодаря теориям символические концепты, используемые при интерпретации физических феноменов, приобретают свое значение, и научные факты в собственном смысле этого слова являются фактами теоретическими» (14, с. 394-395).

То же самое относится и к законам. Законы Кеплера, помещенные в контекст ньютоновской динамики, определяемой понятиями силы и массы, полностью изменяют свой смысл. Переход от статуса законов экспериментальных к статусу законов, выведенных из группы теоретических положений, имплицирует фундаментальную модификацию их смысла и формы. В конечном счете у Дюэма имеют место две идеи физической теории: та, что утверждается эксплицитно, и другая, остающаяся имплицитной, для ясного осознания которой понадобилось историческое время. Несмотря на это внутреннее противоречие, Дюэм стремится внушить читателю, что задача теории состоит в описании, т.е. классификации экспериментальных законов. Все ценное в теории связано с описанием, все плохое и отрицательное - с объяснением. Отсюда делается вывод, что прогресс экспериментальной физики состоит в том, что ее описательная часть почти целиком входит в новую теорию, между тем как объяснительная часть отпадает, уступая место новому объяснению. «Эта непрерывность традиции застилается в глазах поверхностного наблюдателя непрестанным крахом объяснений, зарождающихся лишь для того, чтобы погибнуть», -считает Дюэм (2, с. 40). Благодаря описательной своей части развитие науки приобретает кумулятивный характер. Это особенно верно в отношении наук чисто математических, пишет Дюэм, где

однажды приобретенные истины вместе с их доказательствами не дают повода для каких-либо дискуссий. К этому идеалу весьма близко подходит и математическая физика, которая менее других наук отличается от алгебры и геометрии. Кумулятивистскую концепцию науки Дюэма отличает то, что она следует эволюционистской традиции, восходящей к Лейбницу и получившей название «истории предшественников». «В генезисе научной доктрины не имеется абсолютного начала, - пишет Дюэм. - Как бы далеко ни уходила в прошлое линия мыслей, которые подготавливали, подсказывали, предвещали эту доктрину, приходят всегда к мнениям, которые, в свою очередь, были подготовлены, подсказаны и предвосхищены. И если прекращают следовать этой цепи идей, которые предшествовали одна другой, это значит, что обнаружили не начальное звено, но что цепь уходит вдаль и исчезает в глубинах бездонного прошлого» (15, с. 7).

Континуалистское понимание истории науки естественным образом приводит к вопросу о соотношении науки и ненауки в различные периоды ее развития. В исторической перспективе Дюэм изображает развитие науки как процесс очищения от различных ненаучных элементов. Отмечая глубокое взаимное влияние физики и метафизики в каждую эпоху, он тем не менее считает, что современная ему физика, а тем более физика будущего, должна освободиться от трактовки метафизических элементов. Такой вывод прямо следует из его конвенционалистской трактовки физической теории. По мере того как станет все более ясной чисто символическая роль физических теорий, утверждает он, эти теории будут становиться все более независимыми от модных метафизических доктрин, и в то же время они откажутся от малообоснованной претензии привязать их к метафизике. Это соображение он подкрепляет аналогией с историей математического анализа. «Возникший на почве метафизических и теологических доктрин, касающихся отношений между конечным и бесконечным, природным и сверхприродным, математический анализ, в свою очередь, имел на метафизику и теологию значительное влияние, которое не всегда было свободно от тиранических претензий. Нужен был гений Лагранжа и усилия великих математиков его времени, чтобы понять, что математический анализ имеет свою собственную область, свои методы и что он не должен ни принимать суд метафизики, ни навязывать ей свой собственный» (цит. по: 18, с. 149). Эта идея Дюэма в дальнейшем была доведена до абсурда логическим

эмпиризмом, который не только отрицал роль метафизики в развитии науки, но и заклеймил ее как полнейшую бессмыслицу.

Особо следует остановиться на конвенционализме Дюэма, для обоснования которого французский ученый привлекал аргументы из философии и истории науки. Он, в частности, цитирует Посидония, Фому Аквинского, видевших цель астрономических учений в том, чтобы «спасти явления». Как писал Осиандер, нет необходимости в том, чтобы гипотезы были истинными или даже вероятными. Достаточно того, чтобы они находились в согласии с вычислениями, вытекающими из наблюдений. Конвенционализм явился причиной серьезных искажений в интерпретации Дюэмом важных этапов истории науки. Так, исходя из инструменталист-ской методологии, а также будучи убежденным католиком, он, к великому изумлению своих современников, в своей «Системе мира» (15) утверждал законность осуждения инквизицией Галилея. Известный итальянский философ и историк науки Ф. Энриквес, имея в виду этот труд, писал, что он «составлен с твердым намерением принизить значение Галилея и оправдать на почве истории приговор инквизиции. Но это намерение было замаскировано оболочкой объективной истории, целиком построенной на непредвзято собранных источниках, рассмотренных с колоссальной силой эрудиции» (цит. по: 18, с. 262).

Коперник, Кеплер, Галилей были убеждены в том, что их теории раскрывают подлинную природу вещей. Дюэм же считает такую позицию ошибочной и вредной. «Вопреки Кеплеру и Галилею, - пишет он, - мы считаем сегодня вместе с Осиандером и Беллармином, что гипотезы физики являются лишь математическим искусством, предназначенным "спасти явления"... Святая инквизиция смотрела на вещи правильно и дальновидно... Логика была на стороне Осиандера, Беллармина и Урбана VIII, а не на стороне Кеплера и Галилея; первые правильно поняли значение экспериментального метода, между тем как вторые обманывали себя» (цит. по: 18, с. 262).

Нужно обладать значительной долей исторической наивности, пишет Гусдорф, чтобы верить, что идеи 1908 г. в области физической теории были окончательно установлены и что они могли быть предугаданы людьми 1630 г., живущими в совершенно другом ментальном пространстве. «Более того, представляется очевидным, что осуждение Галилея везде, т.е. в сфере католического влияния, имело губительные последствия для научного исследования, которое тем самым оказалось парализованным. Этот злопо-

лучный процесс положил начало разрыву между католической церковью и современной культурой» (18, с. 263).

Данный пример хорошо иллюстрирует то, что историко-научные реконструкции во многом определяются методологическими и мировоззренческими установками историков. Эти установки у Дюэма, как уже отмечалось выше, крайне противоречивы и несовместимы друг с другом, что с полной ясностью обнаружилось несколько десятилетий спустя благодаря эволюции философии науки. С одной стороны, его инструменталистскую концепцию физической теории подхватил логический эмпиризм, представители которого смотрели на теорию как формальную систему, физический смысл которой обеспечивался правилами соответствия. Столь же рьяно они пытались разделить и противопоставить науку и метафизику, используя для этого узкоэмпирический критерий демаркации. В то же время они тщательно отгораживались от других идей Дюэма, касающихся системного характера теорий, их взаимной связи друг с другом, теоретической нагруженности научных фактов, критики индуктивизма и т. д.

С другой стороны, эти игнорируемые позитивизмом идеи были подняты на щит постпозитивизмом, который, в свою очередь, отвергал дюэмовское понимание теории как интерпретированной формальной системы. Таким образом, внутренняя несогласованность его концепции само собой обнаружилась у его преемников. Как заметил Клавлен, Дюэм, сам того не ведая, открыл путь совершенно иной концепции науки (14).

Антипозитивистская историография науки: Э. Мецжер, А. Койре, Ж. Симон

Элен Мецжер (1889-1944) предвосхитила некоторые идеи Т. Куна и была в числе тех выдающихся историков науки (А. Койре, Э. Мейерсон, А. Майер, Л. Флек), которые оказали на него сильное влияние. Основные работы Мецжер связаны с генезисом химических доктрин ХУП-ХУШ вв. (24; 25).

Предметом своего исследования Мецжер берет историю идей, не касаясь истории жизни ученых, элиминируя тем самым из своей работы биографические данные и психологию изучаемых авторов. Аргументом для такого понимания предмета историко-научного исследования она считает тот факт, что невозможно определить механизм связи эволюции доктрин, экспериментальных

открытий и технических изобретений химии с определенной эпохой, пока не будет проанализирована и изложена история идей. Следовательно, прежде всего необходимо установить эту историю почти независимо от истории тех или иных замечательных фактов. При этом можно только догадываться, к каким сюжетам или интерпретации явлений будет направлять ум ученого такая-то доктрина или такой-то способ мыслить. При случае Мецжер не упускает возможность показать реакцию лабораторных исследований на теорию. Но главное для нее - это показать формирование «самих основ теорий, их модификацию под давлением внутренней логики или же под давлением внешних влияний (социальных или научных)» (25, с. 11).

Она полагает, что именно таким образом удастся заполнить лакуну, существовавшую в те годы в истории химии, когда большая часть ее предшественников (исключая, правда, П. Дюэма), сводили свою работу к установлению авторства открытий, составляющих гордость науки. Для них важно было знать, какой вклад внес каждый ученый в объяснение или даже в констатацию неизвестной химической реакции. Они имплицитно считали, что этим-то и ограничивается их роль. Однако они, по мнению Мец-жер, выполнили лишь часть задачи, которая стоит перед историком. Ограничивая таким образом поле своих исследований, они были самим своим методом приведены к пренебрежению прежними теориями, ко все большему преуменьшению их роли и отказу от их ценности. Ратуя за позитивную констатацию и регистрацию фактов, такие историки предавали анафеме всякую доктрину, всякую теоретическую систематизацию, обнаруживая тем самым плохое знание доктрин прошлого.

Чтобы разрешить поставленную проблему, определить степень полезности теорий, необходимо, пишет Мецжер, восстановить теории, которые исчезли из науки, хотя и способствовали ее прогрессу. Эволюцию химии, начиная с мистических исканий Средних веков и вплоть до замечательных открытий Лавуазье, нельзя представлять в виде гомогенного процесса новых приобретений. Химия в течение этого периода являет собой «неожиданную равнодействующую» большого числа разрозненных, не связанных друг с другом работ, совокупность которых сформировала тот великолепный монумент, который кажется на первый взгляд столь современной конструкцией. Однако это здание, кажущееся столь законченным, постоянно пересматривалось.

Такова цель, которую поставила Э. Мецжер перед собой, надеясь тем самым оказать услугу философии, стремящейся узнать, путем каких процедур человеческий ум достигает знания явлений и законов природы. Уже в 20-х годах она считает крайне узким позитивистское изображение истории науки как перечня открытий (главным образом фактологических). Этой позиции она противопоставляет «некумулятивное»1 понимание истории науки.

Ниже мы остановимся на некоторых идеях Мецжер, в значительной мере предвосхитивших концепцию развития науки Т. Куна. Ей, в частности, принадлежит явно не сформулированная идея допарадигмальной стадии развития науки. Таковым является, в частности, период становления химии во Франции с начала XVII в. и вплоть до знаменитого «Курса химии» Н. Лемери2. При этом она не ставит задачу проследить, какие открытия были сделаны учеными в XVII в. или как их работа способствовала развитию их науки, а пытается выяснить, каков был характер мышления химиков и как он отражался на объяснении опытных данных к моменту появления книги Лемери. Для этого необходимо знать, каковы были в этот период традиции в химии, какие проявились расхождения между сторонниками различных школ и как они усиливались и усложнялись. Объектом своего анализа Мецжер делает учебники, которые имели в своем распоряжении студенты во второй половине XVII в. вплоть до появления «Курса химии» Лемери. Учебники показательны в том отношении, что они представляют химию такой, какой она преподавалась и являлась образованному человеку. Впрочем, Мецжер отнюдь не пренебрегает и химией, которая находилась в процессе своей разработки, благодаря чему можно было бы проникнуть в лабораторию мысли ученого. К середине XVII в. химическая наука не составляла никакой общепризнанной доктрины. В эту эпоху индивид считал возможным одним усилием своего разума достичь универсальных истин. Каждый химик представлял публике «полную» и «законченную» систему и совершенно не заботился о своих коллегах. «Множественность же химических трактатов, авторы которых постоянно ставили под вопрос как принципы, так и методы, не позволяла доминировать какой-либо одной классификации» (25, с. 26). Однако, отмечает Мецжер, более углубленное рассмотрение открывает общие черты этих метафизических спекуляций. Этим общим

1 Термины «кумулятивный» и «некумулятивный» она не употребляет.

2 Lemery N. Cours de chymie. - P., 1675. - 534 p.

выступали, прежде всего, идеи герметизма, питавшие веру огромного числа химиков XVII в. в единство мира и единство знания о нем. Большинство ученых стремились на самом деле открыть под бесконечным видимым разнообразием универсальный закон, знание которого снабдило бы их ключом к системе мира. При этом они не пренебрегали экспериментом. Однако не экспериментальный характер этой науки поражает в первую очередь внимательного читателя их произведений. Между результатами их исследований и систематизацией этих исследований химики вводили серию философских или геологических концепций, которые традиция, ныне мертвая, делала тогда доступными всякому и которые, напротив, делают понимание их науки очень трудным современному читателю.

Подводя итог рассмотрению состояния химии в XVII в. (до Лемери), Мецжер отмечает, что ни одна из многочисленных теорий не могла подчинить своему авторитету группу работающих исследователей. Эти дерзкие, нетерпимые и взаимоисключающие гипотезы предлагались в окончательной и совершенной форме. «Упорно сражаясь между собой, они взаимно ограничивали друг друга и затухали одна за другой. Точнее говоря, они не сражались, а красовались, игнорируя существование своих соперников; ученые тогда лучше владели искусством брани, чем дискуссией» (25, с. 148). Однако какими бы ни были на самом деле расхождения во мнениях между различными адептами «герметической философии», пишет Мецжер, можно связать их разнородные утверждения с фундаментальной «теоремой»: «Субстанции царства металлов имеют естественное стремление стать более совершенными» (25, с. 148).

Важно отметить, что указанные доктрины, часть которых в общих чертах проанализировала Э. Мецжер, обычно оставались вне поля зрения историков химии. Однако их анализ важен для историка: эти доктрины способствовали своими столкновениями рождению современной химии, хотя читатель может принять их за фантастические эклектические построения из элементов теологии, астрологии, философии, физики, химии, медицины. Разнообразие поднятых проблем, различие их интерпретаций, пишет Мецжер, «делают ощутимой для читателя интеллектуальную анархию, в которой проводили ученые свои дебаты в эпоху Возрождения» (25, с. 149).

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Подобное состояние в науке Кун впоследствии назовет, ссылаясь, в частности, и на работы Мецжер, «допарадигмаль-ным периодом», для которого «в особенности характерны частые и серьезные споры о правомерности методов, проблем и стан-

дартных решений, хотя они служат скорее размежеванию школ, чем достижению соглашений» (5, с. 73).

Итак, если использовать куновскую терминологию, допара-дигмальный период в развитии химии в XVII в. во Франции заканчивается внезапным триумфом «Курса химии» Лемери, который почти сразу покоряет умы ученых-химиков и слой «просвещенной публики». «"Химия" Лемери, - пишет Мецжер, - на первый взгляд кажется абсолютно оригинальным произведением, которое ничем не обязано предшествующим работам (выделено нами. - В. Ч). Она полностью проникнута корпускулярным подходом и свидетельствует, что новая механистическая философия имеет успех даже у специалистов, ранее противившихся ее влиянию. Успех этого курса быстро распространился за пределы небольшого ограниченного круга читателей, которым он вначале предназначался» (25, с. 95).

Находясь под влиянием картезианского метода, работа Ле-мери нашла признание у широкого круга образованной публики. «Если взять химию Лемери, совершенно ничего не зная о попытках его предшественников, можно подумать, что это классическое произведение родилось полностью в голове одного человека; мы не найдем, например, никакого намека на замысловатую и тонкую метафизику... никакого намека на работы предшественников или алхимиков Средних веков, доктрины которых в то время были приняты едва ли не всеми, или же, по крайней мере, серьезно дискутировались. За исключением Р. Бойля Лемери как будто не знает, что химия развивалась большим числом исследователей; он нам дает целую науку, которая самодостаточна и не нуждается ни в какой опоре» (25, с. 95). Терминология этого курса легко усваивается читателем без предварительной подготовки, лабораторные эксперименты не просто описаны, но объяснены с единой точки зрения - согласно принципам корпускулярной философии, которая имела некоторое родство с механической философией Декарта, но еще сильнее тяготеет к теории Гассенди. «"Курс химии" Лемери нам показывает, таким образом, что победоносная корпускулярная философия завладела этой наукой» (25, с. 97).

Этот триумф, однако, был подготовлен длительными усилиями физиков, медиков, фармацевтов, подчеркивает Мецжер. Победитель сначала находился в состоянии борьбы с другими весьма различными системами, часть которых исчезла при своем контакте, чтобы позднее возродиться трансформированными и неузнаваемыми; другая часть, по-видимому, была разрушена. Чис-

то корпускулярная гипотеза таким образом ассимилировала традицию и исторически оказалась продолжением теорий, не имеющих никакой связи с ней. Причем, как неоднократно подчеркивала Мецжер, произведение Лемери на первый взгляд кажется абсолютно независимым от научной среды, которой оно обязано своим рождением.

В противоположность прежним авторам, которые приписывали химическим субстанциям мистические свойства, Лемери желает прежде всего дать «интеллигибельные объяснения», основанные на механистически-корпускулярной философии. «Видимо, с пришествием картезианства в химию в ней произошла глубокая революция», - пишет Мецжер (25, с. 289). Прежние доктрины новая философия находит абсурдными, она их поражает без особой борьбы.

Одна из причин триумфального обращения в новую веру состояла в том, что прежние химические доктрины, представляющие собой смешение астрологии, алхимии и парацельсизма, достигли такой степени сложности, что они казались скорее продуктами неуправляемого воображения и фантазии, чем рациональным развитием фундаментальных принципов. Они не приносили больше помощи экспериментам. «Падение прежних философий, которым механицизм Лемери не оставил шанса на выживание, произошло как бы само собой, без всякой атаки извне» (25, с. 423-424).

Мецжер отмечает далее, что механическая философия после короткого периода борьбы достигла господства в химии и изменила ее вид. Этого она добилась двумя путями. В форме картезианского корпускуляризма она сперва была принята медиками, которые применили ее к теории человеческого тела и его болезням, затем она перешла к фармацевтам, которые интерпретировали на ее языке лечебный эффект лекарств; распространяясь далее, она стала основой объяснения всякой химической реакции, полученной в лаборатории. Она незаметно вошла в сознание образованной публики. Эта публика была, таким образом, подготовлена к благоприятному приему механической философии, когда Роберт Бойль применил ее к интерпретации всех материальных феноменов. Благодаря ей он, не встречая сопротивления, вытеснил прежние доктрины, между которыми разделились сторонники его предшественников. Он шумно возвестил, начиная победоносную полемику, что эти прежние теории отжили, что они не имели никакого значения, что они были неспособны служить основой по-

нимания химических реакций и что лишь корпускулярная философия обладает объяснительной силой.

Таким образом, Э. Мецжер трактует процесс овладевания механицизмом химической наукой как победоносное шествие новой установки, не встречающей никакого сопротивления1.

Описывая дальнейшую судьбу механицизма в химии, Мец-жер пишет, что ученые, не теряя времени на дискуссии относительно принципов и методов, посвятили себя единственно выводу всех следствий из корпускулярной доктрины и открытию для нее новых областей применения. Они пытались уточнить подробности, которые их предшественники оставляли в тени, или желали исправить некоторые ошибочные с их точки зрения утверждения Бойля или Лемери, касающиеся фигуры или твердости некоторых материальных частиц. «Атомизм, - утверждает Мецжер, - таким, каким он был понят к концу XVII в., казался не гипотезой, но неоспоримой реальностью. Корпускулярное толкование опыта, вместо того чтобы восприниматься в качестве более или менее правдоподобной догадки, выдавалось за неоспоримую истину... Однако химики, однажды овладев корпускулярной доктриной, нисколько не заботились об уточнении ее оснований, оставляя неопределенным решение важных проблем, которые они не думали даже поставить. Тех, например, которые интересовали прежде всего философов...» (25, с. 432). Каковы размеры частиц, являются ли они малыми или бесконечно малыми? Какова степень их твердости? Изменяют ли они свою форму под давлением или они являются абсолютно твердыми? Видимо, считает Мецжер, ни один химик не предполагал, что эти молекулы могут иметь свойства, отличные от тех, которые они должны были объяснить, и они мыслили их по модели обычных объектов, как бы малы они ни были. Они просто не знали иной механики, чем механика обыденного, повседневного опыта. В целом же ученые-химики, за редким исключением, целиком и полностью разделяя принципы механической философии, обладали полным произволом в выборе частной гипотезы при объяснении химических реакций.

Мы старались как можно ближе к тексту воспроизвести идеи Мецжер относительно эволюции химических доктрин во Франции XVII в. Непредубежденного читателя, по всей видимости, не может не поражать близость методологических установок Мецжер к

1 Данная трактовка значительно упрощает реальный процесс становления механистической парадигмы в химии. - Прим. ред.

идеям Т. Куна о структуре научной революции (ср: 4, с. 30-31). Состояние химии во Франции в первой половине XVII в. соответствует тому, что Т. Кун впоследствии охарактеризовал как допара-дигмальную стадию науки, предшествующую научной революции и появлению парадигмы.

Новая парадигма, в изображении Мецжер, появляется внезапно, как гром среди ясного неба, в лице корпускулярной механической философии и после короткого периода борьбы производит «глубокую революцию» в химии. Причем новая концепция обретает свою живую плоть в многочисленных последователях, которые вербуются нередко из числа ее бывших противников, обращенных в новую веру. Но дело не ограничивается материализацией новой философии в среде сообщества ученых, укреплению ее влияния способствует успех в глазах образованной публики, подготовленный медиками и фармацевтами, которые интерпретировали свое искусство на языке «механической философии». Благодаря этому революционная теория без всякой революции овладела массой образованной публики, после чего провозглашение Лемери корпускулярной философии в качестве универсальной объяснительной доктрины произошло без особого сопротивления. Таким образом, победу новой химической доктрины Мецжер тесно связывает с ее широкой социализацией.

Любопытно отметить, что новая парадигма принимается не в силу каких-то рациональных оснований и не вследствие глубокого критического анализа ее предпосылок, а в качестве символа новой веры. Например, ни сам Лемери, ни его последователи даже не думали о том, как оправдать (обосновать) эту доктрину. В принятой парадигме никто не сомневался в силу ее очевидности, и в нее просто верили. Оставив принципы новой теории вне всяких сомнений и дискуссий, ученые свою основную и единственную задачу видят в разработке ее следствий и в открытии новых областей применения.

Применяя терминологию Куна, можно сказать, что принятие новой парадигмы подобно в некотором смысле гештальт-переклю-чению, совершенно новому восприятию мира. Однако Мецжер различает восприятие новой химической доктрины учеными той эпохи, которым казалось, что она полностью порывает с традиционными воззрениями, и свою собственную трактовку этого вопроса. Действительно, часть прежних доктрин разрушается и бесследно исчезает, другая же часть исчезает, чтобы позднее возродиться трансформированными до неузнаваемости. В целом же новая док-

трина не порывает полностью с традицией, а, скорее, ассимилирует ее и исторически является продолжением теорий, не имеющих никакой связи с ней.

Как пишет Мецжер, атомизм в XVII в. воспринимался не как гипотеза, а как «неоспоримая реальность». Данный этап развития теории Кун назвал «нормальной наукой», суть которой состоит в расширении области применения парадигмы и решения различного рода частных задач - «головоломок». Именно в процессе этого «нормального» развития стали обнаруживаться трудности и аномалии, которые в конце концов привели к кризису корпускулярной теории, к размножению соперничающих теорий и в конечном счете - к необходимости отказаться от корпускулярной (механической) философии.

Смене парадигмы, пишет Кун, как правило, «предшествует период резко выраженной профессиональной неуверенности. Вероятно, такая неуверенность порождается неспособностью нормальной науки решать ее головоломки в той мере, в какой она должна это делать. Банкротство существующих правил означает прелюдию к поиску новых» (5, с. 95).

Вот как Мецжер описывает разложение корпускулярно-механической парадигмы. Как только принципы этой философии, пишет она, триумфально (в течение одного-двух десятилетий) овладели сознанием химиков, огромная часть ученых стали теряться в необозримых деталях, каждая из которых была гипоте-тичнее другой, и все они придавали системе весьма романтический характер. Как и доктрины, которые она вытеснила, механическая философия стала недостаточной для ученых, которые упрекали ее в примешивании гипотетических догадок к достоверным фактам наблюдения. И так же как эти прежние доктрины, она обрушилась под тяжестью собственных разрастаний и совершенствований. «Механическая химия, ослепленная необычной славой своих успехов, с наивным доверием стремилась проникнуть полностью, с первого взгляда, в причины всех реакций, с юношеской дерзостью спешила объяснить наиболее любопытные из наблюдаемых в лаборатории феноменов» (25, с. 450).

Развитие науки выявляло аномальные факты. И для их связи с общей теорией выдвигались искусственные и сложные предположения; химик не мог их игнорировать, и механическая философия дробилась на множество мелких частных доктрин, часто несовместимых друг с другом, среди которых ум ученого не находил более удовлетворения.

Таким образом, постепенно механическая теория теряла свой престиж (хотя ее убежденные сторонники не адресовались прямо к ней), возникали новые философии материи и стремились ниспровергнуть ее. Жерар Гори всего четверть века спустя после появления знаменитого курса Лемери, а именно в 1702 г., заявил, что никакая метафизическая спекуляция не заменит наблюдения и экспериментирования в медицине, фармакологии и химии. Он утверждал, что новые физики говорят только слова, когда они нам говорят о частицах. Такого рода критика спровоцировала не столько механическую философию, слишком неопределенную в целом, чтобы от нее отказаться путем сопоставления фактов и теорий, сколько специальные приложения - слишком точные, слишком наивные и сложные, чтобы внушить доверие. Именно эти приложения станут впоследствии объектом насмешек химиков. Здесь сталкивались несовместимые в данном случае установки: эмпиризм и догматизм спекуляций защитников атомизма. Корпускулярная система, сведенная к общим принципам, была неуязвима для критики. Но такая система является недостаточной, когда ученый желает разобраться в конкретных явлениях; он вынужден тогда апеллировать к вспомогательным гипотезам, которые не противопоставляются системе, но которые также и не способствуют развитию этой системы. Эта система, сохраняя пока достаточное число адептов, мало-помалу утрачивала, помимо своей ценности, свое практическое значение. Вместо того чтобы быть работающим принципом и методологической основой всякой теории, каким он был у Декарта или Гассенди, Бойля или Лемери, механицизм их последователей трансформировался в риторику.

Экспериментатор, сознавая почти бесконечную сложность химических явлений, не стремится больше достичь одним усилием небольшого числа первичных факторов, различные комбинации которых могли бы объяснить систему мира. Он считает, что горделивые попытки синтеза, которые принадлежат предшественникам, являются слишком наивными и упрощенными. Именно это по крайней мере выразил Гоффман, когда он дискутировал о теориях растворов, предложенных Бойлем и Лемери. В итоге многие химики, такие как Бургаве, пришли к выводу, что механический принцип хотя и необходим, но недостаточен для объяснений в химии. Он нуждается в дополнении другими принципами. К середине XVIII в., отмечает Мецжер, ученые, нападавшие на механическую философию и далекие от того, чтобы отрицать принципы этой философии, сохранили их, корректируя их недос-

таточность путем добавления новых принципов, которые должны были позволить проникнуть в тайны природы.

Мы видим, таким образом, что картина разложения корпускулярной механической философии в химии, нарисованная Мец-жер, весьма близка к тому, что Кун впоследствии назовет кризисом парадигмы, для которого характерным является резкое увеличение аномалий, не поддающихся объяснению средствами данной парадигмы, и соответствующее размножение теорий, стремящихся справиться с ними.

Конечно, можно при желании обнаружить и несовпадения, связанные с тем, что Мецжер предлагает нам идеализированную методологическую схему, облеченную в конкретный живой материал истории химии, относящийся к тому же периоду ее генезиса. Кун же предлагает абстрактную и в достаточной мере эксплицированную - вплоть до концептуальной номенклатуры - методологическую схему, претендующую на универсальный характер. Стремление к абстрактности так или иначе ведет к семантической неопределенности вводимых терминов, что, впрочем, отмечалось критиками Куна, когда речь шла об экспликации центрального понятия его методологии - парадигмы. Мецжер оперирует фактически лишь с одним понятием парадигмы, которое отождествляется с «метафизическими принципами», тогда как у Куна понятие «парадигма» семантически неоднородно. Ясно, что метафизические принципы иначе - по крайней мере более опосредованно -связаны с опытом, чем научные теории типа, скажем, ньютоновской механики. Если научные теории напрямую подвержены атаке аномальных фактов, то метафизические принципы в силу их удаленности и относительной независимости от опыта не являются прямой мишенью для контрпримеров (как в случае с корпускуляр-но-механической философией в эпоху ее кризиса в химии) и потому могут сохраняться и существовать в чисто декларативном плане, подвергаясь медленной трансформации путем модификации некоторых их частей, что и показала Мецжер в заключительной части своей книги.

Конечно, любое историографическое представление логики науки всегда будет отличаться от ее концептуального представления, как конкретное от абстрактного. Вместе с тем сближение рациональной реконструкции истории химии во Франции XVII в. Мецжер с моделью Куна представляет помимо всего прочего философский интерес в плане ведущихся ныне споров о том, что первично - логика или история науки. Данный пример может слу-

жить хорошей иллюстрацией того, как история науки, точнее, ее реконструкции, может давать пищу для дальнейших методологических абстракций. Поэтому два аспекта развития науки - логика и история - тесно взаимосвязаны и в процессе работы постоянно меняются местами.

Историко-научная концепция А. Койре

Александр Койре (1892-1964) - крупнейший современный историк и философ науки, один из главных духовных отцов революции, происходившей в конце XX в. в западной эпистемологии и историографии науки. Его влиянию во многом обязана современная немарксистская историография науки, включая и набирающее в настоящее время силу культурно-историческое направление. Несмотря на ряд ошибочных установок, связанных главным образом с недооценкой влияния социальных факторов на развитие науки, А. Койре внес огромный позитивный вклад в разработку проблемы генезиса классической науки, научной революции XVI-XVII вв., в исследование творчества Ньютона и других мыслителей этой эпохи.

В творчестве А. Койре понятия истории науки и истории философии неотделимы друг от друга, и Койре сознательно осуществляет этот синтез, так что жанр, в котором он работает, не без оснований называют философской историей науки. Органическое единство интересов А. Койре как философа и историка науки является не просто свойством его творческой личности, а вытекает из природы самого объекта исследования. Он глубоко убежден в единстве человеческой мысли, особенно в единстве ее развитых форм. Это убеждение, трансформированное затем в принцип исследования, привело А. Койре к более глубокому пониманию средневековой и современной мысли.

Однако вскоре он убедился в том, что нельзя пренебрегать и структурой научной мысли. Влияние научной мысли на философию и обусловленное ею видение мира легко обнаруживается не только у таких мыслителей, как Декарт, Лейбниц, Кант, которые прямо опирались на науку, но также в доктринах, которые на первый взгляд чужды научному духу. В качестве примера Койре ссылается на мистическую доктрину Я. Беме, которую, по его мнению, трудно понять вне связи с новой космологией, созданной Коперником.

Впрочем, никто не оспаривает влияния научной мысли на философию. Но в отношении влияния философии на эволюцию научной мысли дело обстоит намного сложнее. Указывая на это, Койре имеет в виду представителей позитивистской историографии, влияние которой вплоть до 60-х годов было преобладающим в западной эпистемологии. Обычным для позитивистской историографии является мнение, будто причина бесплодности античной и средневековой науки состояла в доминировании философии над наукой и лишь в эпоху научной революции XVII в. началось постепенное освобождение науки от догматических оков метафизики. Хотя некоторые историки науки и не отрицали взаимного проникновения философии и науки в прошлом, однако отказывались признать это взаимодействие в современную эпоху. Так, Дюэм писал, что по мере понимания того, что научные теории представляют собой чисто символические конструкции, предназначенные для удобства классификации наблюдаемых данных, эти теории становятся все более независимыми от метафизических доктрин, признанных обосновать их онтологический статус.

А. Койре решительно возражает против подобной позитивистской трактовки истории науки, полагая, что: 1) научная мысль никогда не была отделена от философской мысли; 2) великие научные революции всегда определялись переворотами или изменениями философских концепций; 3) научная мысль никогда не развивается в вакууме, но всегда находится в рамках идей, фундаментальных принципов, аксиоматических очевидностей, принадлежащих собственно философии (4, с. 12-26).

Принцип единства человеческого познания значительно расширяет для Койре границы «внутренней» истории науки. То, что для радикального интерналиста позитивистского толка принадлежит к внешней истории и в свете его методологии составляет сферу иррационального, для Койре является элементом имманентного развития научной мысли и тем самым предметом рационального объяснения. Так, коперниковскую революцию А. Койре связывает прежде всего с наличием в системе Птолемея явного разрыва между астрономией и физикой. «Я думаю, - пишет А. Койре, - что Птолемей решился на подобный разрыв между астрономией физической и астрономией математической потому, что он верил в астрологию и что с астрологической точки зрения было бесполезно знать, как физически планеты достигают данного места на небесном своде» (21, с. 79).

Для Коперника именно невозможность физического, механического объяснения движения планет в системе Птолемея казалась совершенно недопустимой. Но это лишь часть объяснения, которое предлагает А. Койре. Важно при этом иметь в виду общий духовный климат рассматриваемой эпохи, который в немалой степени определяется философией и религией.

Койре считает, что одним из решающих факторов, определяющих великую астрономическую революцию, были эстетические и метафизические соображения. Гелиоцентризм Коперника объясняется тем, что великому астроному Солнце казалось разумом, управляющим миром и в то же время создающим его. Влиянием экстранаучных факторов А. Койре объясняет также астрономические открытия Кеплера, к которым, по его собственным словам, «побуждало» восхитительное соответствие между Космосом и Божественной Троицей. А. Койре по этому поводу замечает, что не следует этому удивляться, ибо ход человеческой мысли, даже мысли научной, редко следует законам, предписанным чистой логикой. Хотя кеплеровские концепции могут показаться странными, «тем не менее бесспорно то, что именно любопытное уподобление... сферы мира Божественной Троице руководило его мыслью и что именно эти мистические спекуляции привели его к тому, чтобы сделать Солнце центром Космоса (столь же динамическим, сколь и архитектоническим) и тем самым внести в систему Коперника свое первое и очень важное изменение» (23, с. 154-155).

Рассмотрение науки в ее творческом имманентном движении, естественно, связано с различными коллизиями человеческого ума, с фантазиями, ошибками и заблуждениями, причудливым переплетением различных сфер человеческого сознания. В этом контексте заблуждения уже не являются чем-то внешним для истории науки или чем-то по крайней мере второстепенным. Теперь они входят в качестве необходимого звена в уникальный творческий механизм поиска истины.

А. Койре так формулирует свою теорию истории: история не является «хронологией открытий или, наоборот, каталогом заблуждений... но историей необычайных приключений, историей человеческого духа, упорно преследующего, несмотря на постоянные неудачи, цель, которую невозможно достичь, - цель постижения или, лучше сказать, рационализации реальности. История, в которой в силу самого этого факта заблуждения, неудачи столь же поучительны, столь же интересны и даже столь же достойны уважения, как и удачи» (цит. по: 19, с. 95).

По существу, такой целостный подход к истории мысли совершенно иначе ставит проблему демаркации - противопоставления науки и ненаучных форм знания, хотя и не снимает ее. Демаркация становится относительной, а традиционное метафизическое противопоставление истины и заблуждения, на котором, собственно, и базируется кумулятивистская модель науки, в значительной мере лишается смысла.

Другая основополагающая идея А. Койре состоит в том, чтобы представить ход научной мысли в его подлинном аутентичном значении. При этом он решительно отвергает попытки некоторых историков «прояснить» «темную и смутную» мысль наших предшественников посредством перевода ее на современный язык. Он считает, что подобный перевод способен лишь деформировать научную мысль. Главное для историка - это выявлять в научной мысли способ, посредством которого она себя сознавала, противопоставлять тому, что ей предшествовало, и тому, что ей сопутствовало.

С этой точки зрения несомненный интерес представляет анализ А. Койре гипотезы и эксперимента у Ньютона (4, с. 175-203), где анализируются различные высказывания Ньютона относительно роли гипотез в научном познании. Трудности семантического анализа ньютоновских текстов не могут, однако, скрыть того факта, что в действительности имело место расхождение между словами Ньютона и его реальной практикой.

Важный вывод, который вытекает из анализа А. Койре, состоит в том, что презумпция полного и абсолютного отождествления текста с авторской мыслью на самом деле ничем не обоснована. В тексте всегда имеются скрытые предпосылки (неявное знание), которые не сознаются его автором и раскрываются лишь в процессе исторического развития знаний. В силу этого сознание историка ориентировано диалектически противоположным образом: с одной стороны, ему нужно «вжиться» в мысли своих предшественников, понять их, а с другой - ему необходимо «дистанцироваться», отойти от прошлого, чтобы более полно раскрыть его смысл и значение.

Вышесказанное можно резюмировать словами А. Койре: «Историк проектирует в историю интересы и шкалу ценностей своего времени, и только в соответствии с идеями своего времени - и своими собственными идеями - он производит свою реконструкцию. Именно поэтому история каждый раз обновляется, и ничто не меняется более быстро, чем неподвижное прошлое» (21, с. 353-354).

Совершенно ясно, что подобная точка зрения диаметрально противоположна кумулятивистскому образу истории.

«Хронология открытий», или «каталог заблуждений» - так Койре определяет характер описательной, насквозь эмпирической позитивистской историографии науки. Важным достижением Койре является то, что ему удалось поднять историю науки на теоретический уровень путем выявления тех глубинных, устойчивых структур общественного сознания, которые определяют логические условия возможности тех или иных научных идей. В качестве таких устойчивых структур мышления у него выступают философские категории, такие как «античный и средневековый Космос» или «пустое бесконечное пространство». Именно в рамках подобных глобальных структур и совершается движение научной мысли.

Ныне этот метод глобальных предпосылок является едва ли не самой главной чертой современных некумулятивных моделей роста знания. В различных концепциях эти предпосылки квалифицируются как «парадигмы» (Т. Кун), «идеалы естественного порядка» (С. Тулмин), «исследовательские программы» (И. Лакатос), «тематические понятия и гипотезы» (Дж. Холтон), «эпистемы» (М. Фуко).

А. Койре, а вслед за ним Т. Кун рассматривают смену этих предпосылок как революцию в науке. Отбросив идею кумулятивного характера развития науки, Койре приходит к выводу, что история физики представляет собой скачкообразную смену метафизических парадигм, или типов мышления, возникновение которых он образно называет мутациями человеческого интеллекта. Такого рода «мутацией» - одной из наиболее важных, если не самой важной со времени изобретения греками понятия Космоса, -была научная революция XVI-XVII вв., которая нашла свое выражение в глубоком интеллектуальном преобразовании классической физики.

По мнению Койре, классическая наука стала возможной благодаря двум главным условиям - математизации физики и «разрушению Космоса». Причем математизация физики шла рука об руку с экспериментом, в проведении которого главную роль играла теоретическая концепция ученого.

Концепция научной революции XVI-XVI вв. впервые была подробно изложена Койре в его широко известных ныне «Этюдах о Галилее» (20), вышедших в 1939 г. Этой книгой Койре положил начало новому направлению в истории науки - материализ-

му, который пытается объяснить историю науки имманентными законами человеческого духа.

Интерналистская концепция А. Койре нашла свое отражение в решении целого ряда вопросов, и в частности вопроса о понимании соотношения науки и техники. Существенную особенность классической науки Койре видит в том, что «не только действительные эксперименты основаны на теории, но даже средства, которые позволяют их осуществить, являются не чем иным, как воплощенной теорией» (21, с. 278). Речь идет прежде всего об измерительных приборах. Для Койре проблема создания измерительных инструментов составляет элемент «внутренней» истории науки. Почему? Потому что вне науки, вне физики немыслимо создание точных приборов. С другой стороны, развитие науки немыслимо без использования точной измерительной техники. Новая наука, отмечает Койре, с самого начала находится в довольно странной и даже парадоксальной ситуации. Она берет точность в качестве принципа и утверждает, что реальность, по существу, является геометрической и подлежащей, следовательно, точному измерению. Она открывает и формулирует математические законы и в то же время не способна их использовать, потому что не располагает никакими средствами для определения времени и измерения скорости. Но без этих измерений законы новой физики остаются абстрактными и пустыми.

Проблема взаимосвязи науки и техники едва ли не самая сложная - проблема интерналистского объяснения истории. Койре высказывает мысль, что тесная связь науки и техники представляет собой существенно новый феномен, характеризующий лишь современную эпоху научно-технической революции. Поэтому неверно рассматривать с этих позиций античную и средневековую науку, а также научную революцию XVII в. Тому, что техническая мысль не зависит от мысли научной, из которой она может, однако, абсорбировать некоторые элементы, включив их в здравый смысл, что она может развиваться, изобретать, адаптировать к новым потребностям прежние открытия и даже делать новые, что, ведомая и стимулируемая опытом и действием, удачами и неудачами, она может преобразовать технические правила, что она может даже создавать и развивать и орудия, и машины, - всему этому блестящее подтверждение дает история Средних веков (4, с. 109-127).

Разумеется, Койре прав в том отношении, что техническая мысль может в известных случаях развиваться относительно независимо от мысли научной. С этим трудно спорить. Проблема за-

ключается в доказательстве того, что эта независимость не могла привести к существенному прогрессу технической мысли.

Суть интерналистской программы А. Койре состоит в том, что он отрицает связь между социально-экономической и политической структурой общества, с одной стороны, и состоянием науки того или иного времени - с другой. «Мне кажется тщетным, -пишет Койре, - желание вывести греческую науку из социальной структуры городов... Афины не объясняют ни Евдокса, ни Платона. Тем более Сиракузы не объясняют Архимеда или Флоренция -Галилея. Я считаю, что то же самое верно и для Нового времени и даже для нашего времени, несмотря на сближение чистой и прикладной наук... Вовсе не социальная структура Англии XVII в. может объяснить Ньютона, и тем более не социальная структура России времен Николая I может пролить свет на творения Лобачевского» (21, с. 355).

Конечно, было бы нелепо выводить содержание науки непосредственно из форм производства, как это делают экстерналисты и вульгарные материалисты, ибо эта связь опосредована многими звеньями, в числе которых - философия и мировоззрение. В процессе исследования генезиса и развития науки историку науки приходится обращаться к проблемам социальной детерминации научной деятельности, находить соответствие между фундаментальными категориями мышления, определяющими конкретный способ реализации идей, и социальными структурами общества, идеологическим отражением которых выступают те или иные формы общественного сознания. Такой подход к освещению истории науки в той или иной форме, с теми или иными модификациями медленно, но верно пробивает себе дорогу в современной западной историографии, о чем свидетельствуют многие работы, появившиеся в последнее время.

Концепция А. Койре на первый взгляд кажется противоречащей этим современным тенденциям, тем более что мнение самого французского историка относительно проблемы связи науки и общества совершенно однозначно. И тем не менее антипозитивистский пафос его творчества, стремление представить развитие науки в тесной связи с идеологией, мировоззрением и прежде всего с философией во многом способствовали утверждению современного социокультурного подхода к истории науки.

Творчество А. Койре, несомненно, в силу своих исходных принципов оказало влияние на современную историографию нау-

ки, которая идет нередко по пути углубления и детализации целого ряда идей французского историка.

В частности, можно указать на Ж. Гусдорфа, Ж. Симона и др. Так, Ж. Симон развивает далее идеи Койре о целостной и исторической уникальности духовной культуры каждого периода науки и о единстве человеческой мысли. «Мне бы хотелось на основе примера, взятого из истории науки, поставить вопрос о скрытой телеологии, довольно часто определяющей наше видение истории разума и культуры, заставляя нас интерпретировать события прошлого так, как будто бы они имели тот же смысл, какой наше настоящее или менее отдаленное прошлое может им ретроспективно придать. Телеология вызывает два последствия: во-первых, она мешает нам понять, почему события произошли так и тогда, а во-вторых, она скрывает от нас самих то, что имеется специфичного и несводимого в нашей собственной современности. Хронологическая непрерывность грозит также скрыть от нас радикальную культурную гетерогенность и затушевать то обстоятельство, что революционные интеллектуальные события характеризуются взрывом новаторства» (8, с. 15).

С этой целью Ж. Симон обращается к примеру Кеплера, который он более подробно разобрал в своей книге «Астроном-астролог Кеплер» (29). Традиционная позитивистская историография, пишет он, не видит в открытиях Кеплера ничего необычного. Она представляет их как индуктивное обобщение наблюдаемых данных. «Такое ретроспективное видение, - пишет он, - мешает нам по достоинству оценить ту интеллектуальную революцию, которую Кеплер должен был совершить для того, чтобы прийти к двум своим первым законам» (8, с. 16). Дело в том, что здесь имеет место незаконная операция отождествления кеплеровской рациональности с нашей собственной. Между тем речь здесь идет об «эпистемологическом разрыве», связанном с мировоззрением, отвергнутым последующей наукой. Следуя в этом отношении за А. Койре, Ж. Симон отмечает, что исследования Кеплера стимулировались не только несовершенством математических расчетов его предшественников, но также религиозными и метафизическими соображениями. Реформация породила живую потребность изучения подлинных источников, передающих в чистоте Слово Божье и принадлежащих, как правило, раннехристианской эпохе. Считалось, что существует два таких источника: Библия, где Бог возвестил истину на языке людей, и великая книга Природы, написанная на языке математики. Способ мышления и употребляемые Кепле-

ром понятия совершенно чужды нам и кажутся совершенно неправдоподобными. Здесь и отождествление космоса с Божественной Троицей, и наделение планет душой и умом, и вера в алхимию, астрологию и т.п.

Оптика и астрономия Кеплера неотделимы от психологии или астрологии, которые он совмещает в каждом своем произведении. В то же время Кеплер не лишен критического духа. Он считает, например, необходимым реформировать традиционную астрологию в духе тех же принципов, каким он следует в астрономии: вместо описания феноменов он рекомендует восходить к причинам явлений. «Но что компрометирует в наших глазах критический дух, доказательство которого неоднократно дает Кеплер, - так это его априорная решетка представления реальности -способ, каким он спонтанно классифицирует вещи и интерпретирует факты. Некоторые важные штрихи повседневного опыта играют роль универсальных категорий, несмотря на их очень конкретный характер. Он продолжает считать теплое и холодное, сухое и влажное фундаментальными принципами всего сущего» (30, с. 58).

Эти и подобные категории позволяют нам понять, как функционировала рациональность кеплеровской эпохи, и постичь внутреннюю логику порождаемых этой рациональностью ходов мысли. Разумеется, речь здесь идет не о жесткой детерминации, а лишь об условиях возможности логических путей мышления Кеплера.

Основываясь на этих аргументах, Симон предостерегает от двух заключений, к которым так или иначе приходила традиционная (большей частью позитивистская) история науки. Первое из них состояло в полном отрицании эвристического значения различного рода мифологических, религиозных, метафизических, астрологических и т.п. аспектов мысли Кеплера и вместе с тем в утверждении «хорошей логики», соответствующей современным стандартам мышления. Второе, прямо противоположное заключение, хотя и отдавало дань эвристическому значению «мифологической истории», приписывало его необъяснимому чуду кеплеров-ского гения. «И то, и другое заключения представляются нам упускающими из виду самое существенное как в отношении метода истории науки, так и в более общем плане - в отношении сколько-нибудь строгой рефлексии о познании: они предполагают инвариантность разума, тогда как нам нужно признать культурную эволюцию норм рациональности» (8, с. 21). Историчность разума, пишет далее Ж. Симон, состоит в том, что ученый располагает

теми интеллектуальными ресурсами, которые ему предоставляет в распоряжение современная ему культура. Он ставит и решает проблемы своего времени, за рамки которого никто не может выпрыгнуть. Можно, например, удивляться тому, что Кеплер, решая технические проблемы астрономии, черпает интеллектуальные ресурсы из столь далеких от нее областей, как музыкальная гармония, психология, метафизика света или Священное Писание. Однако это впечатление гетерогенного хлама, которое бросается в глаза при первом прочтении кеплеровских работ, постепенно рассеивается, как только начинают понимать, что слово «астрономия» в те времена означало отнюдь не то же самое, что понимают под ним сегодня. Астрономы считали себя математиками, сферой интересов которых традиционно считались не только арифметика и геометрия, но и музыка, оптика и астрономия. В качестве астрономов они в равной степени были астрологами, что требовало также медицинских и алхимических знаний. А как эксперты по составлению календаря они нуждались в помощи священной истории.

Отсюда можно сделать вывод, что неправомерно переносить в прошлое дисциплинарную структуру современной науки и что следует отличать понятие науки, сложившееся ныне, от понятия науки в прошлом. Поэтому при реконструкции каких-либо открытий необходимо учитывать общее состояние знаний той или иной эпохи и соответствующую систему категорий. Иначе говоря, мы должны ввести открытие в контекст культуры данной эпохи. Часто эта культура переживает периоды крупной ломки, что выражается в двойственности применяемых мыслителем средств. Так, у Кеплера соседствуют два типа каузальности, один из которых впоследствии вытеснит другой. С одной стороны, имеет место каузальность через влияние, основанное на предполагаемой иерархии между вещами, обладающими общими первичными качествами (влажность, теплота). На этом типе каузальной связи основывается астрология и алхимия. С другой стороны, Кеплер пользуется каузальностью через непосредственный контакт, которая имеет свой источник в механической технике. Новое, конечно, состоит не в их сосуществовании, которое имеет тысячелетнюю традицию, но во введении второго типа каузальности в область, дотоле зарезервированную в общем за первым (30, с. 60-61).

Подобный культурологический подход выдвигает проблему метода историко-научной реконструкции, когда необходимо учитывать целостность мысли в ту или иную эпоху, ее вписанность в систему определенной культуры. Особенно важно делать это в

отношении эпох, которые предшествовали рождению современной физики, осознавая, что и ощущение понимания «изнутри» людей второй половины XVII - XVIII в. также часто бывает иллюзорным. «Вот почему, - пишет далее Ж. Симон, - макроистория математики, физики, химии, биологии и т.д. очень быстро с необходимостью становится анохроничной и телеологичной, реорганизуя прошлое так, как если бы оно извечно должно было ставить проблемы и подготавливать решения нашего настоящего или менее отдаленного прошлого. То же самое можно продемонстрировать и применительно к истории философии, неотделимой от истории науки» (8, с. 24).

Какой же выход предлагает Ж. Симон? Предмет макроистории наук он видит в том, чтобы, исходя из состояния современных знаний, установить хронологию великих открытий прошлого, определить радикальные технические или концептуальные перевороты, выявить экономические, социальные, институциональные или политические факторы, объясняющие расцвет или упадок научных школ. Но эти компоненты мало что дают нам, как только переходят к микроистории, т. е. способу, каким на практике совершается открытие. «Даже если отстаивают определяющий характер инфраструктур, в конечном счете это всегда лишь программа, так как прежде чем исследовать, почему вещи изменяются, нужно предварительно определить, что именно в них изменяется... Речь идет о событии совершенно неповторимом, происходящем в технико-теоретической сфере общества и обретающем свой смысл в оригинальной конфигурации и мимолетности этой сферы с ее собственными уровнями и перепадами. Несомненно, можно обнаружить от одной эпохи к другой аналогии и даже регулярности - например, между протоисторией науки об электричестве в XVIII в. и протоисторией небесной механики в начале XVII в. ... но при этом своеобразие (неповторимость) остается. Таким образом, первая задача - это установить факты. Задача не такая легкая, как кажется. Ведь факты наиболее очевидные не являются с необходимостью наиболее важными...» (30, с. 58). Факты обретают свой смысл в сетке априорных структур разума, заданных определенным типом культуры. При этом учет различных уровней познавательной деятельности устраняет дилемму дискретного и непрерывного в развитии мысли. По существу, эпистемологический разрыв на более поверхностном уровне предполагает глубинную непрерывность более фундаментальных слоев мышления.

Структуралистская историография науки

Структуралистская концепция науки была очень влиятельной начиная с 40-х годов и вплоть до 70-х годов XX столетия. Сначала она конкурировала с логическим эмпиризмом, затем (в 70-х годах) были предприняты попытки некоторого рода слияния с исторической школой. В частности, Д. Снид и В. Штег-мюллер предприняли попытку формализовать модель Куна и более точно (на структуралистской основе) эксплицировать ее основные элементы.

Генезис идей структурализма имеет более чем 50-летнюю историю и связывается с работами Ф. де Соссюра, трудами немецкой культурно-исторической школы в области этнологии и рождением гештальтпсихологии. Структурализм получил наибольшее распространение во Франции и вызвал массу работ как методологического, так и прикладного характера. В частности, предпринимались попытки интерпретировать историю науки в духе структуралистской методологии. Методологические постулаты структурализма широко обсуждались во Франции в 60-70-е годы. Их можно свести к следующим положениям.

1. «Первое определение структурализма, - пишет Ж. Пуйон, -состоит в противопоставлении его атомизму, который изолирует элементы, считая их совокупность лишь рядоположенностью. Структурализм же состоит в отыскании отношений, дающих элементам, которые они объединяют, "позиционные" значения в организованном ансамбле... Структурализм заключает в себе, таким образом, две идеи: идею целостности и идею взаимозависимости» (26, с. 770-771).

2. «Структурализм как таковой начинается тогда, когда принимают, что разные множества могут быть сближены не вопреки, а в силу их различий... Лингвист упорядочивает противопоставления, вместо того чтобы группировать по сходствам», - пишет Ж. Пуйон (26, с. 771).

3. «Всякая структура представляет собой отношения противопоставления, и особенно бинарных противопоставлений, в которых отношения элементов между собой состоят в дополнительности» (27, с. 66).

4. Структурализм «отбрасывает эмпирическую точку зрения, согласно которой структура постигается на уровне непосредственных связей между явлениями, и, например, утверждает, что струк-

тура должна быть сконструирована научным разумом по ту сторону видимости и в случае надобности вопреки ей» (27, с. 67).

5. Наконец, одним из важнейших для структурализма является принцип, согласно которому нужно строго различать синхроническую точку зрения, т.е. рассмотрение состояния системы и ее функционирования в данный момент, и точку зрения диахроническую, т.е. рассмотрение истории системы, ее развития от стадии к стадии.

Проблема соотношения синхронии и диахронии, пожалуй, наиболее сложная и неоднозначно трактуемая в структурализме. Основатель структурной лингвистики Ф. де Соссюр рассматривал синхронию в качестве статического аспекта языка, исключающего всякое вмешательство времени, а диахронию - как эволюцию языка во времени. При этом противопоставление - двух точек зрения - синхронической и диахронической - совершенно абсолютно и не терпит компромисса, подчеркивал Соссюр (9, с. 92-98). Это единство синхронии и диахронии глубоко диалектично. Как подчеркивает Леви-Строс, структурная диалектика апеллирует к историческому детерминизму и является для него новым инструментом исследования. «При анализе синхронических структур приходится постоянно прибегать к истории. Только изучение истории, показывая преобразование социальных установлений, позволяет выявить структуру, лежащую в основе многочисленных своих выражений и сохраняющуюся в изменчивой последовательности событий» (6, с. 281).

Проблема структуры и истории ставится в статье М. Годелье «Система, структура и противоречие в "Капитале"» (17), где он обосновывает тезис о приоритете изучения структуры перед изучением ее генезиса и эволюции. М. Годелье полагает, что без этого принципа нельзя понять архитектуру «Капитала». Аргументация его вкратце такова. Произведение К. Маркса начинается не с теории капитала, но с теории стоимости, т.е. с определения группы категорий, необходимых для изучения любой системы производства (т.е. рабовладельческой, феодальной, капиталистической). Располагая теоретически необходимыми инструментами, К. Маркс приступает затем к анализу специфической системы производства капитализма. Лишь к концу первого тома К. Маркс анализирует проблему генезиса капиталистических производственных отношений, исследуя проблему первоначального накопления. Изучение генезиса структуры может совершаться только на основе предварительного знания этой структуры, заключает М. Годелье. Иде-

альный, т.е. логический, генезис не является отображением реального генезиса системы и не замещает его. Экономическая теория, не смешиваясь с экономической историей, дает последней руководящую нить исследования. В подкрепление своей позиции Годелье ссылается на известное высказывание самого Маркса, который писал, что было бы недопустимым и ошибочным брать экономические категории в той последовательности, в которой они исторически играли решающую роль (1, с. 734).

Хотя синхроническая точка зрения имеет абсолютный приоритет при изучении системы, нельзя пренебрегать и диахронической точкой зрения. Диахрония, согласно Годелье, является продуктом разрешения противоречий, но категория противоречия должна быть интерпретирована совершенно иначе, чем у Гегеля. Фактически мы намерены доказать, пишет Годелье, что диалектика К. Маркса не имеет ничего общего в своих фундаментальных принципах с диалектикой Гегеля. По мнению Годелье, исторический материализм покоится на двух понятиях противоречия: 1) противоречие внутри определенной структуры и 2) противоречие между структурами. К внутреннему противоречию относится противоречие внутри структуры производственных отношений, которое является также и первоначальным в том смысле, что данное противоречие обнаруживается с самого начала и до конца капиталистической системы. Таким образом, противоречие между рабочими и капиталистами является первоначальным и внутренним. К внешнему противоречию относится противоречие между двумя «несводимыми» друг к другу структурами: производительными силами и производственными отношениями. Данное противоречие хотя и не является первоначальным, тем не менее фундаментально, так как оно должно объяснить эволюцию капитализма и необходимость его исчезновения. Это противоречие появляется лишь на определенной стадии развития капиталистической системы. Первое противоречие (внутреннее) не содержит внутри самого себя совокупности условий для своего разрешения. Материальные условия его разрешения находятся вне этого противоречия, поскольку производительные силы являются реальностью, полностью отличной от производственных отношений, и несводимы к этим последним. Разрешение второго противоречия (внешнего) состоит в изменении структуры производственных отношений, чтобы они могли соответствовать производительным силам. Противоречия классов в недрах производственных отношений могут «кипеть», но они не смогут быть разрешены, пока не будет разре-

шено внешнее противоречие между структурой производственных отношений и структурой производительных сил.

Позиция Годелье вызвала критику ряда марксистских авторов, например Люсьена Сэва (27). Сэв возражает против утверждения Годелье, что эволюция социальной системы происходит через преодоление противоречий между структурами. Во-первых, с точки зрения диалектической концепции противоречие не является внешним препятствием, которое необходимо преодолеть, но внутренней движущей силой развития. Во-вторых, нельзя рассматривать структуры производительных сил и производственных отношений как полностью отличные и «несводимые» одна к другой. Помимо их различия необходимо видеть диалектическое единство этих структур. Сэв не согласен с идеей Годелье, которая состоит в отбрасывании всякого приоритета исторического изучения системы над изучением ее структуры. Он признает, что порядок категорий в «Капитале» далек от того, чтобы соответствовать в каждом случае реальному историческому порядку, и что в этом смысле критика историцистской концепции совершенно обоснованна. Однако вместе с тем Сэв полагает, что движение абстрактной мысли может во многих случаях соответствовать исторически реальному процессу. Не отрицая научной ценности структурального метода, Сэв рассматривает его как некоторого рода не-диалектическую логику «внутренних конфигураций, сложившихся форм и стабильных функционирований», которая может быть успешно развита в областях, «где диалектический эффект может рассматриваться в первом приближении как ничтожный, т. е. где можно без абсурда абстрагироваться от всего того, что в недрах самой структуры предвещает неизбежные качественные изменения...» (27, с. 89).

На возражения Л. Сэва М. Годелье ответил новой статьей «Диалектическая логика и анализ структур» (16). В ней он отклоняет обвинение Л. Сэва в понимании структур не как процессов, а как статических инвариантов. М. Годелье понимает под «инвариантным элементом» капиталистического способа производства структуру процесса образования прибавочной стоимости и накопления капитала.

Часто смешивают совершенно разные вещи: принцип приоритета изучения структуры над изучением ее генезиса с принципом приоритета синхронического анализа над диахроническим. Согласно Годелье, синхроническое и диахроническое изучение есть анализ различных состояний структуры, соответствующих

различным моментам ее эволюции и их сравнению. Причем диахронический анализ системы ограничивается изучением изменений, совместимых с воспроизведением ее инвариантных элементов, т.е. с сохранением структуры процесса. Отсюда ясно, что открытие инвариантного элемента капиталистических производственных отношений, их сущности было для К. Маркса совсем иной вещью, чем изучение «состояния» капиталистической системы: мануфактурного капитализма во Франции XVIII в. или индустриального капитализма в Англии XIX в. Это совсем иная вещь, чем результат серии синхронических исследований, рассматриваемых затем в диахроническом аспекте, чтобы выделить инвариантные элементы. Именно это отличие и отделяет экономическую теорию от экономической истории и объясняет, почему знание сущности капиталистических производственных отношений было достигнуто К. Марксом, тогда как исторический генезис этих отношений оставался недостаточно изученным, а эволюция самой системы была далека еще от своего завершения.

Какие выводы можно сделать из этих дискуссий? Во-первых, необходимо избежать смешения таких понятий, как «структура» и «система». Структура выступает инвариантным элементом при всех изменениях данной системы. Во-вторых, синхрония представляет собой не структуру процесса, а некоторое фиксированное в какой-то момент состояние системы. Диахрония же представляет собой последовательную серию таких состояний, фиксирующих эволюцию данной системы. Глубокие же качественные изменения данной системы связаны с разрушением ее инвариантного ядра, т.е. с изменением самой структуры данной системы.

Список литературы

1. Маркс К. Введение: (Из экономических рукописей 1857-1858 гг.) // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. - 2-е изд. - Т. 12. - С. 709-738.

2. Дюэм П. Физическая теория: Ее цель и строение. - СПб., 1911. - 392 с.

3. Зотов А.Ф. Концепция науки и ее развития в философии Г. Башляра // В поисках теории развития науки. - М., 1982. - С. 78-118.

4. Койре А. Очерки истории философской мысли / Общ. ред. и предисл. Юшкевича А.П.; Послесл. Черняка B.C. - М., 1985. - 286 с.

5. Кун Т. Структура научных революций. - М., 1975. - 287 с.

6. Леви-Строс К. Структурная антропология. - М., 1983. - 535 с.

7. Метод в науках. - СПб., 1911. - 302 с.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

8. Симон Ж. Культурная историчность разума / Прим. Кеплера // Разум и культура. - М., 1983. - С. 15-24.

9. Соссюр Ф. Курс общей лингвистики. - М., 1933. - 459 с.

10. Фуко М. Слова и вещи. - М., 1977. - 487 с.

11. Черняк B.C. История. Логика. Наука. - М., 1986. - 372 с.

12. Barbut M. Sur le sens du mots structure en mathématiques // Temps mod. - P., 1966. - A. 21, N 246. - P. 790-814.

13. Caveine M. L'histoire des science et de techniques // Science de l'homme et de la soc. en France. - P., 1984. - P. 281-301.

14. Clavelin M. Duhem et la theorie physique // La passion de la raison. - P., 1983. -P. 379-406.

15. Duhem P. Le systeme du monde. - P., 1954. - Vol. 1-10.

16. Godelier M. Logique dialectique et analyse des structures // Pensee. - P., 1970. -N 149. - P. 3-28.

17. Godelier M. Systeme, structure et contradiction dans «Le Capital» // Temps mod. -P., 1966. - A. 21, N 246. - P. 829-864.

18. Gusdorf G. De l'histoire des science a l'histoire de la pensee. - P., 1977. - 336 p.

19. Jorland G. La science dans la philosophie. - P., 1981. - 372 p.

20. Koyre A. Etudes galileenes. - P., 1966. - 342 p.

21. Koyre A. Etudes d'histoire de la pensee scientifique. - P., 1966. - 369 p.

22. Koyre A. Etudes newtonienues. - P., 1968. - 356 p.

23. Koyre A. La revolution astronautique: Copernic, Kepler, Borelli. - P., 1961. - 522 p.

24. Metzger H. Newton, Stahl, Boerhaave et la doctrine chimique. - P., 1930. - 332 p.

25. Metzger H. Les doctrines chimiques en France du debut du XVIIe а la fin du XVIIe siecle. - P., 1969. - 496 p.

26. Pouillon J. Presentation: Un essai de definition // Temps mod. - P., 1966. - A. 21, N 246. - P. 769-790.

27. Séve L. Methode structural et methode dialectique // Pensee. - P., 1967. - N 135. -P. 63-93.

28. Séve L. Reponse a Maurice Godelier // Pensee. - P., 1970. - N 149. - P. 3-28.

29. Simon G. Kepler, astronome et astrologue. - P., 1979. - 438 p.

30. Simon G. Kepler on les le3ons d'un contre-exemple en epistemologie // Pensee. -P., 1977. - N 191. - P. 43-61.

31. Tannery P. Memoires scientifiques. - P., 1930. - T. 10. - 498 p.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.