А. О. Зиновьев
ДИСКУРС И ГОСУДАРСТВО
I
Важная проблема, встающая перед исследователем дискурса в политике или влияния идей на публичную сферу, — выделение «политических» дискурсов и условий, необходимых для успешности влияния тех или иных идей и идеологий на публичную политику (и на политику не публичную). Необходимо очень внимательно и серьезно изучать социальный контекст идей и идеологий, причин понимания некоторых дискурсов как «политических» их современниками. Любой дискурс может быть «политическим» при определенных социальных условиях, но большинство дискурсов явно не воспринимаются как политические, хотя в конечном итоге можно показать их принадлежность к политике. Но исследователю важно выделить «более политические» дискурсы и дискурсы «пока еще не политические», найти причины превращения некоторых идей в основу политических идеологий, причины выведения ряда идей из актуальных политических идеологий нашего времени, например попытаться понять причины «взлета и падения» политической идеологии либерализма в современной российской политике. На наш взгляд, для решения этих проблем необходимо обратиться к сложному феномену государства (и создаваемой им публичной сфере) как к социальному явлению и процессу, в котором дискурс и институты как устойчивые структуры социального процесса тесно переплетены.
Дискурсы, которые включены в процесс управления государством или могут по той или иной причине на него влиять, следует отнести к «политическим» в самом прямом, первичном смысле. При этом понятно, что теоретически любой дискурс может при некоторых обстоятельствах оказать влияние на процесс функционирования государства (вступить во взаимодействие с институтами), поэтому невозможно точно отделить политические дискурсы от неполитических, то есть любой дискурс потенциально является «политическим», но не любой является им «актуально».
В дальнейшем будем придерживаться «социологического» понимания государства или, точнее говоря, концепции государства, созданной в работах М. Вебера, Н. Элиаса, Э. Гидденса, П. Бурдье и Ю. Хабермаса, акцентируя идеи последнего. Это означает не столько отрицание метафизических и юридических концепций государства, сколько их систематическое «переписывание» в концептах «социологического» понимания государства. Как писал П. Бурдье, «пытаться осмыслить, что есть государство, значит, пытаться со
© Зиновьев А. О., 2008.
своей стороны думать за государство, применять к нему мыслительные категории, произведенные и гарантированные государством, а, следовательно, не признавать самую фундаментальную истину государства» (Бурдье, 1999, с. 127).
Выделение Юргеном Хабермасом (Habermas, 1995) двух типов рациональности, о которых подробно речь пойдет далее, — стратегической рациональности и коммуникативной рациональности, позволяет дополнительно разделить политические дискурсы на стратегические и коммуникативные, оцениваемые в контексте теорий Юргена Хабермаса и Мишеля Фуко. Исходя из современного понимания политики как публичной и непубличной, можно ввести деление «политических» дискурсов на публичные и непубличные. Данное деление предполагает существование публичных стратегических дискурсов, публичных коммуникативных дискурсов, не публичных стратегических дискурсов, не публичных коммуникативных дискурсов в политике. Подобная классификация, как любая классификация в общественных науках, должна восприниматься как условная и не точная (а иногда просто вредная), как полезный (на наш взгляд) аналитический инструмент в духе «идеального типа» по Максу Веберу для анализа функционирования дискурсов в политике.
II
Имя Макса Вебера отсылает к важности проблематики «эпистемологии истории» в изучении феномена государства в рамках концепции коммуникативного государства. Все эмпирические данные, которые доступны исследователю рациональности государственного управления, являются историческими (это хорошо показано в работах Чарльза Тилли и Сеймура Файнера), поэтому необходимо понимать, что представляют собой эти данные (Finer, 2003). Французский историк Поль Вейн в работе «Как пишут историю» (Вен, 2003) поднял очень важные вопросы относительно соотношения истории и социологии в изучении «прошлого». Суть размышлений Вейна сводится к утверждению о том, что социология — это «лишняя наука», появление которой связано с неготовностью историков писать «полную историю» в духе Фернана Броделя. В противовес данной точки зрения нужно указать на принципиальную важность «настоящего», то есть современности как того жизненного мира, из горизонта которого исходит наше понимание «прошлого»; эту мысль высказывает Альфред Шюц в своей работе «Смысловое строение социального мира»; (см.: Шюц, 2004, с. 950-962). История всегда существует только как «взгляд из современности», поэтому тезис Вейна следует «перевернуть». История (например, в работах
И. Валлерстайна и сторонников мир-системного анализа) все более становится частью социологического исследования, то есть более уместно говорить о «полной социологии», которая должна включать в себя критический (в смысле Канта) анализ исторических данных, на которых организуется концепция коммуникативного государства.
Многие из этих требований выполняют социологические исследования государства (Э. Гидденс, П. Бурдье, Ч. Тилли, С. Файнер и др.), из которых мне наиболее перспективной видится теория, созданная в работах Юргена Хабермаса. Как выше было показано, Хабермас выделяет два типа рациональности. Они носят дискурсивный характер, то есть проявляются в дискурсах, в которых и происходит «социальное конструирование» государства. И этот процесс «социального конструирования» государства, который носит постоянный характер, многое определяет в тех дискурсах, которые выше были определены как «политические» (то есть которые современники событий принимали за «политические»). «Многое определяет» (уже в смысле Мишеля Фуко) посредством дискурсивных формаций, примерно так, как это описал в своей работе «Национализм» американский исследователь Крэйг Калхун (2006).
Стратегическая рациональность, по Ю. Хабермасу, опирается на применение по отношению к человеку инструментального действия, которое изначально применяется по отношению к вещам. Наиболее полно стратегическая рациональность описана как «рациональность» в работах Макса Вебера, в ее основе лежат расчет и «управление» людьми. Само название этой рациональности отсылает к «стратегии», то есть к искусству победы над противником. Стратегическая рациональность выражается в практиках политиков, ориентированных в своей деятельности на стратегический расчет. Противоположная ей коммуникативная рациональность опирается на структуры жизненного мира и направлена на «понимание» происходящих социальных процессов, на взаимопонимание участников социальных взаимодействий. Очень важным социальным «маркером» коммуникативной рациональности в политике выступает «справедливость» как интерсубъективная категория. Другим «маркером» проблематики коммуникативной рациональности является понятие «легитимность» в работах Макса Вебера. Коммуникативная рациональность может выражаться и в практиках политиков, для которых важными являются сохранение сообщества, достижение политического консенсуса и одобрение их деятельности. Использование понятий «стратегическая рациональность» и «коммуникативная рациональность» вместо понятий «стратегическое действие» и «коммуникативное действие», которые использует Хабермас, по-
зволяет, как мы полагаем, отразить интерсубъективность формирования и функционирования этих двух типов рациональности.
В деятельности государства в том социальном процессе, который мы называем «государством», две вышеуказанные рациональности тесно переплетены. Государство является диалектикой стратегической и коммуникативной рациональности в том смысле, как это описано выше. В метафорическом смысле можно сказать, что государство — это диалектика «войны» и «справедливости». Например, Энтони Гидденс (01ЬЬепэ, 1985), анализируя государство в истории, наиболее часто анализирует роль войны в функционировании государства, но много внимания уделяет и «рефлексивному мониторингу деятельности», который частично содержит в себе проблематику коммуникативной рациональности. Государство не может успешно существовать без согласования с «жизненным миром» и процессами достижения взаимопонимания, без использования коммуникативной рациональности. Очевидно, что акцент на «войне» в анализе государства как процесса имеет веские эмпирические основания.
Суть представленной здесь точки зрения заключается в необходимости анализировать любое государство (прежде всего государство в современной России) с учетом высказанных соображений. Это позволит, как нам представляется, соблюсти необходимый баланс теоретического анализа соотношения государства и рациональностей, которые выражаются в различных «политических» дискурсах, с «практическим» анализом государства в многообразии его исторических проявлений, с анализом государства как «исторического» явления, где «история» и есть «эмпирическое исследование» феномена государства. Стратегическая и коммуникативная рациональности являются двумя «идеальными типами» рациональности в духе Макса Вебера и его замечаний о том, что в исторической действительности «идеальных типов» нет, а они — лишь инструменты анализа. Реальное «историческое» государство всегда является очень сложной диалектикой стратегической и коммуникативной рациональности.
Например, в деятельности афинской демократии в определенный временной период и в определенном историческом контексте, два вышеуказанных идеальных типа находятся в состоянии диалектического взаимодействия, то есть в состоянии политической борьбы, которая образует единство под названием «афинская демократия». Политические лидеры древних Афин руководствовались двумя типами соображений (рациональности) (в трактовке концепций «ограниченной рациональности» Герберта Саймона и «дискурсив-
ной формации» Мишеля Фуко (см.: Фуко, 1996; Саймон, 1995)). Они руководствовались стратегическими соображениями, которые частично были воплощены в афинские политические институты. Но при этом они придерживались коммуникативных соображений, как минимум, старались достичь согласия среди жителей Афин по поводу целей своей стратегии, стремились легитимировать свою политику. Например, стратегов выбирали ежегодно, а не назначали по жребию, то есть они должны были ежегодно подтверждать свою легитимность. Габитус (в смысле П. Бурдье) оказывал существенное влияние на приверженность стратегическим или коммуникативным соображениям агентов; те политики (агенты), которые были ближе к торговле, были более стратегически ориентированы, а землевладельцы обладали габитусом, который был ближе к коммуникативной рациональности. Но выбор ориентации на конкретные соображения при проведении своего политического курса всегда требовал учета двух типов рациональности от любого афинского политика, а их выбор доминирования одной из них был связан с текущей политической ситуацией (см.: Бурдье, 2001).
III
Трактат китайского военного теоретика Сунь-цзы начинается со слов: «Война — это великое дело для государства, это почва жизни и смерти, это путь существования и гибели. Это нужно понять» (Цит по: Конрад, 1995, с. 26). Далее Сунь-цзы разъясняет, что он понимает под словом «путь» («Дао»): «Путь — это когда достигают того, что мысли народа одинаковы с мыслями правителя, когда народ готов вместе с ним умереть, готов вместе с ним жить, когда он не знает ни страха, ни сомнений» (Там же, с. 26). Из этой цитаты ясно, что для успешности реализации военной стратегии в войне необходимы условия, которые достигаются посредством коммуникативной рациональности с помощью обеспечения взаимопонимания внутри государства. Для Сунь-цзы это обеспечивается посредством лидерства (если говорить современным языком), то есть посредством коммуникативной рациональности, воплощенной в фигуре правителя. Для большинства государств в истории (при понимании термина «государство» максимально широко) война действительно являлась «почвой жизни и смерти», поскольку государство создавалось для войны и уничтожалось посредством войны. То, о чем пишет Сунь-цзы, является «рефлексивным мониторингом деятельности» по Э. Гидденсу, той деятельности, которую Льюис Мамфорд в своей работе «Миф машины» обозначил образным названием одной из глав — «Владыки как перводвигатели». Война как социальная реальность и порождаемая ею стратегическая рациональность посто-
янно требовали выделение фигуры «рационального актора», то есть навязывали принцип единоначалия в области политического управления. Этому «сценарию» воздействия войны на политическое управление можно найти массу исторических примеров. Условия войны всегда выделяли стратегическую рациональность как основную форму рациональности в ущерб коммуникативной рациональности (Мамфорд, 2001).
Интересно отметить, что специалист по Китаю Владимир Малявин выступает против идей Хабермаса об отдельном существовании стратегического и коммуникативного действия. По его мнению, «коммуникация и стратегия отнюдь не исключают друг друга, а соотносятся между собой, скорее, как поверхность и глубина единой реальности человеческого существования, соответствующей полю «“междучеловеческого” бытия» (Малявин, 2003, с. 225). Отчасти эти возражения основаны на слишком «буквальном» прочтении Хабермаса, который на самом деле не отрицает взаимосвязанности стратегического и коммуникативного действия, а только аналитически их различает. Но в данном возражении интересно другое: Владимир Малявин защищает ценность стратегической рациональности и подчиняет ей коммуникативную рациональность в точном соответствии с исторически сложившимися традициями политического управления в Древнем Китае, где в центре всегда находилась фигура правителя. Именно правитель нес ответственность за создание политического «консенсуса» с населением, был основным носителем и стратегической, и коммуникативной рациональности. Важно подчеркнуть, что любой правитель живет в определенном культурном контексте, который разделяет со всеми иными жителями своего государства. Именно на этом контексте базируется легитимность его господства.
Другая сторона диалектики стратегической и коммуникативной рациональности выражена в высказывании древнегреческого философа Гераклита: «Народ должен сражаться за попираемый закон как за стену [города]» (Фрагменты ранних, 1989, с. 247). В этом высказывании соединяется в одной фразе проблематика войны и справедливости. Но проблематика справедливости связывается уже не с фигурой правителя, а с понятием «закон». И это не случайное высказывание для всей эпохи античности. Законы имели для греков и римлян большое значение как основа совместной жизни в полисе, именно законы обеспечивали свободу гражданам греческих городов. Аристотель начинает свою «Политику» с утверждения о том, что сущность государства заключается в общении, и это было, по всей видимости, «общим местом» для греческого полити-
ческого мышления или греческого «рефлексивного мониторинга деятельности» в области государственного управления (Аристотель, 1983, с. 376). Законы принимались Народным собранием в результате «общения» между гражданами, то есть посредством коммуникативной рациональности, которая базировалась на жизненном мире античного полиса. Агора или Форум действительно были ключевым местом для процесса политического управления в античности (см.: Видаль-Наке, 2001, с. 41; Иеэк, 2006). Иначе говоря, как минимум, для греков, а вероятно, и для римлян эпохи республики процессы достижения общественного согласия, то есть проявления коммуникативной рациональности, играли более важную роль, чем стратегическая рациональность политического расчета. Хотя политический расчет присутствовал в политическом управлении в Древней Греции, базировался он на принципах политического согласия, достигнутого в ходе обсуждения. Именно поэтому античные историки отводили много места «речам» политических деятелей, хотя эти речи были чаще всего плодом творчества самих историков. Рациональная аргументация именно в Древней Греции, а потом и в Древнем Риме стала важной частью процесса государственного управления.
Именно в античности Ханна Аренд обнаружила основания для своей концепции публичной сферы. Античное понимание публичной сферы было близким к современному пониманию, поскольку также было связано со свободой слова и с участием населения в принятии политических решений, но были и различия (Арендт, 2000, с. 32-103). Греки принимали политические решения и участвовали в политическом «общении» в ситуации «лицом к лицу», а не благодаря средствам массовой информации, как это имеет место в современном мире. Кроме того, феномен афинской демократии несколько искажает перспективу, поскольку именно тогда античный вариант публичной сферы достиг своего наивысшего развития, и именно он описан в работах Аристотеля. Но афинская демократия существовала лишь незначительную часть истории Античности, большую часть истории публичная сфера существовала в менее совершенных вариантах, как это было в Древнем Риме, где основную роль в управлении играли обсуждения в аристократическом Сенате. По мнению Т. Парсонса, наследие Древнего Рима сыграло большую роль в становлении современной Европы, но в Риме роль демократии резко сократилась (Парсонс, 1998, с. 52-54). В Риме произошло изменение классических типов управления в античности, переход власти к «стратегическому актору» — императору. Тацит в «Диалоге об ораторах» показывает процесс сокращения роли публичной
сферы в императорском Риме (Тацит, 1993). Именно это сокращение публичной сферы институционально перешло в Средние века.
Переход от античности к Средним векам остается предметом споров как историческое явление1. Этот переход является серьезным эмпирическим возражением против всех теорий прогресса человечества, поскольку имел место явный регресс в целом ряде областей общественной жизни. Упадок публичной сферы не связан напрямую с переходом к Средним векам, но этот переход сделал этот упадок уже необратимым, поскольку произошло резкое сокращение городской жизни вообще, сократилась ее роль в политике. Демократия и публичная сфера в Афинах базировались на социальной реальности греческого полиса, то есть на общении «лицом к лицу». Рим, несмотря на огромные территории, сохранил эту социальную основу, хотя и с огромным трудом. В Средние века эта социальная основа была разрушена, между социальными структурами города и деревни образовались существенные различия, которые проанализировал М. Вебер. Иначе говоря, античная схема функционирования публичной сферы стала просто невозможной (см.: Вебер, 1994). Новая конфигурация публичной сферы складывалась вокруг фигуры монарха, что являлось продолжением тенденций Римской империи, политической программы Октавиана Августа. Но из-за социального разрыва между городами и сельской местностью на протяжении всего Средневековья фигура монарха была выражением не только «стратегического актора», носителя стратегической рациональности, она была также выражением политического единства страны, сохранения общей публичной сферы на некоторой территории, которую больше ничто не объединяло в общий жизненный мир. Монарх стал единственным носителем справедливости в королевстве, то есть коммуникативной рациональности (см.: Гофф ле, 2001). Публичные сферы в Европе и Китае стали весьма похожими.
Особым образом развивалась ситуация в Северной Италии и нынешней Бельгии. В этих зонах города подчиняли себе сельскую местность и отчасти воспроизводили античную ситуацию. Хотя эти два региона сыграли большую роль в формировании капитализма в Европе, они потерпели поражение в соперничестве с феодальными державами (см.: Арриги, 2006). К началу Нового времени эти регионы находились под властью Испанской империи, которая превратилась из феодальной монархии в военно-фискальное государство
1 Дальнейшее изложение опирается на исследовательский обзор Перри Андерсона, изложенный в двух его работах (Андерсон, 2007; Апс1егвоп, 1979 (1974)).
268 _____________________________________________________________________
(см.: Glete, 2002). Феодальные государства в Европе постепенно формировали на своей территории единый жизненный мир и переходили на национальные языки в сфере административного управления.
В разных государствах Европы собираются сословнопредставительные органы, наиболее известным из которых стал парламент в Англии. Эти собрания также способствовали созданию единого жизненного мира на случайно собранных территориях, в Европе происходил процесс формирования наций-государств, в мире которых мы пока продолжаем жить (см.: Хелд, 2004). Символической точкой этого процесса (естественно, очень условной) принято считать Вестфальский мир, которым закончилась Тридцатилетняя война в Центральной Европе. В новых нациях-государствах начала складываться новая форма публичной сферы, которая базировалась уже не на ситуации «лицом к лицу», а на деятельности средств массовой информации, на особом социальном пространстве государственных столиц типа Парижа или Лондона (см.: Сеннет, 2003), на множестве других социальных механизмов, которых не существовало в античности.
Хабермас описал два типа взаимодействия этой новой публичной сферы и единого жизненного мира со старым типом публичной сферы, построенной вокруг фигуры короля. Первый способ был характерен для Англии, где этот процесс шел довольно долго. Второй способ был характерен для Франции, где новая публичная сфера, основанная на едином жизненном мире, заменила «репрезентативную» публичную сферу в ходе Великой Французской революции (Habermas, 1995а, 1995б). Формирование новой публичной сферы означало образование новых институциональных форм для диалектики стратегической и коммуникативной рациональности в процессах государственного управления. Новая публичная сфера стала снова, как и в античности, местом согласования войны и справедливости; ключевая роль монарха в выстраивании стратегической и коммуникативной рациональности, то есть в процессе управления государством, исчезает в большинстве ведущих стран. Восстанавливается характерная для афинской демократии связка между публичной сферой и демократией (см.: Тили, 2007).
Глобализация ведет к новому повороту в соотношениях между стратегической и коммуникативной рациональностью и между публичной сферой и демократий. Новым носителем стратегической рациональности становятся транснациональные корпорации, государство приходит в упадок как военная и фискальная сила, военнофискальное ядро современного государства находится в состоянии глубокого кризиса (см.: Бек, 2007). В кризисе находится также отно-
шение между национальными публичными сферами и демократией. Новым носителем коммуникативной рациональности становится мировое общественное мнение, формируется глобальная публичная сфера на базе Интернета и на более традиционных (но уже мировых) СМИ. Можно говорить о переходе диалектики стратегической и коммуникативной рациональности на надгосударственный уровень. Короче говоря, история «совершает» очередной «поворот», и чем он закончится, пока совершенно непонятно (см.: Вал-лерстайн, 2003).
В России вышеописанные исторические социально-
политические процессы шли очень сложно и медленно. Фигура монарха играла в процессах диалектики стратегической и коммуникативной рациональности ключевую роль до самого конца Российской империи, хотя процесс формирования новой публичной сферы активно шел в течение всего «Петербургского» имперского периода российской истории. После прихода к власти большевиков во главе с Лениным снова начал складываться очень сложный и уникальный механизм государственного управления, в котором стратегическая и коммуникативная рациональность проявлялись в доктрине «демократического централизма», на деле превратившегося в своеобразную «монархию» Сталина. Публичная сфера существовала на двух уровнях — внутри КПСС и на уровне всей страны.
Существовало множество существенных отличий от типичных западных демократий и публичной сферы в условиях нации-государства. Все это делало процесс государственного управления и государство в СССР совершенно «загадочным», поскольку уровень развития общественных наук в СССР с трудом позволял понимать даже «типичные» схемы диалектики стратегической и коммуникативной рациональности в странах Запада. После развала СССР в новой России были установлены механизмы, более характерные для «типичных» в современном мире демократических способов государственного управления, в которых демократия сочетается с публичной сферой. Но этот процесс снова начал «осложняться» в «эпоху Путина» за счет возращения к ключевой роли фигуры «стратегического актора» и явном преобладании стратегической рациональности над коммуникативной рациональностью в процессах «рефлексивного мониторинга деятельности» российского руководства. Например, когда новый президент Дмитрий Медведев говорит о необходимости построения в России инновационной экономики, очень трудно понять, какие именно социальные механизмы позволят ее создать в условиях отсутствия полноценных демократии и публичной сферы, то есть при отсутствии того институ-
ционального контекста, который необходим для всех существующих в мире инновационных экономик (в Саудовской Аравии или в Ливии инновационной экономики нет). Это создает в современной России особую форму соотношения дискурса и государства.
IV
В отношении современной России можно сделать ряд теоретических выводов.
Во-первых, кризис государства в современном мире означает, что любое современное государство более не способно решать проблемы, вытекающие из диалектики стратегической и коммуникативной рациональности; напряжение между государством как организацией и государством как жизненным миром становится все более острым и неразрешимым. В этой ситуации любое авторитарное государство оказывается в очень сложном положении, поскольку его неспособность быть просто «нормальным» государством будет постоянно возрастать, а давление со стороны внешнего мира постоянно усилиться. «Риторика антиамериканизма» в сочетании с демонстраций американских фильмов и телевизионных проектов, построенных в логике жизненного мира США («Фабрика звезд»), то есть трансляцией «американского образа жизни», является не просто комической, она показывает, насколько проблематичным является для современной России реальное дискурсивное противостояние с США даже в области собственной внутренней политики в области культуры.
Во-вторых, в области международной политики наличие у России ядерного оружия превращает ее в потенциальную угрозу для США, что делает для руководства Америки (исходя из диалектики стратегической и коммуникативной рациональности) необходимым установление в России демократии, поскольку диктатор в России способен фактически шантажировать американское руководство угрозой ядерного удара. Поэтому неизбежным и рациональным, с точки зрения руководства США, является постоянное вмешательство в российский политический процесс, но оно, естественно, будет затруднять стратегическую рациональность политиков в России. Кроме того, существует зависимость жизненного мира в современной России от жизненного мира в современных США (американское общество является символически привлекательным для большинства образованных жителей России), что также будет отражаться на коммуникативной рациональности политиков и продуцироваться в соответствующих дискурсивных практиках. Эта ситуация, если воспользоваться представлениями И. Валлерстайна, отражает периферийный характер российской государственности по отношению к
государственности стран ядра капиталистической мир-системы (Валлерстайн, 2001).
В-третьих, хорошим примером проблем с коммуникативной рациональностью и с жизненным миром в современной России является проблематика права и правового государства. В современном государстве правовая система «как единство первичных и вторичных правил» (см.: Харт, 2007) основана на такой «морали права» (см.: Фуллер, 2007), которая требует демократического устройства, и в этом состоит основное отличие от традиционного государства и причина путаницы в теориях права. К тезису Ю. Хабермаса «о внутренней взаимосвязи правового государства и демократии» (Хабермас, 2001, с. 401-413) необходимо относиться с большей серьезностью, чем принято в России. Если право в традиционном государстве базировалось на устойчивой концепции справедливости, которая вытекала из стабильного жизненного мира, то для современного права (которое гораздо сложнее) нужны другие условия. Современное право базируется на идеях справедливости, которые сами создаются посредством публичной сферы. Как отмечает Э. Гидденс, современная повседневность (современный жизненный мир) демократична, и это позволяет публичной сфере в диалектике стратегической и коммуникативной рациональности создавать и легитимировать современную правовую систему как справедливую и толерантную, то есть воспроизводить правовое государство (Гидденс, 2004, с. 191-202).
В современной России этот социальный механизм находится в состоянии распада. Это связано и с советским наследием, в котором правовое государство носило специфический характер и было, как минимум, неполным. Но главной причиной краха правового государства в России является «сокращение демократии» и превращение публичной сферы в «репрезентативную», то есть характерную для традиционных государств. Это грозит нашей стране не только отсутствием «нормальной» правовой системы, но и дальнейшим регрессом жизненного мироустройства в сторону традиционного общества, то есть грядущей фундаментальной социальной «несовременностью» России.
В обоснование этой точки зрения можно вспомнить выявленную в работах Д. Норта и Эрнандо де Сото зависимость экономических процессов от их правового регулирования (см.: Сото, 2007). Как показал на примере Перу Э. де Сото, несовершенная правовая система государства ведет к искажению экономических процессов, к развитию «неформальной» экономической деятельности, к экономической отсталости общества. Именно эти последствия отказа от
построения в России правового государства мы и наблюдаем в настоящие время.
Литература
Андерсон П. Переходы от античности к феодализму. М.: Территория будущего, 2007. АрендтХ. VITA ACTIVA, или О деятельной жизни. СПб.: Алетейя, 2000. Аристотель. Сочинения: В 4 т. Т. 4. М.: Мысль, 1983.
Арриги Дж. Долгий двадцатый век. М.: Территория будущего, 2006.
Бек У. Власть и ее оппоненты в эпоху глобализации. М.: Прогресс-Традиция, Территория будущего, 2007.
Бурдье П. Дух государства // Поэтика и политика. СПб.: Алетейя, 1999.
Бурдье П. Практический смысл. СПб.: Алетейя, 2001.
Валлерстайн И. Анализ мировых систем и ситуация в современном мире. СПб.: Университетская книга, 2001.
Валлерстайн И. Конец знакомого мира. М.: Логос, 2003.
Вебер М. Город // Вебер М. Избранное. Образ общества. М.: Юрист, 1994.
Вен П. Как пишут историю. Опыт эпистемологии. М.: Научный мир, 2003. Видаль-Наке П. Черный охотник. М.: Ладомир, 2001.
Гидденс Э. Трансформация интимности. СПб.: Питер, 2004.
ГоффлеЖ. Людовик IX Святой. М.: Ладомир, 2001.
Калхун К. Национализм. М.: Территория будущего, 2006.
Конрад Н. И. Синология. М.: Ладомир, 1995.
Малявин В. В. Искусство управления. М.: Астрель, 2003.
Мамфорд Л. Миф машины. М.: Логос, 2001.
Парсонс Т. Система современных обществ. М.: Аспект пресс, 1998.
Саймон Г. Теория принятия решений в экономической теории и науке о поведении // Теория фирмы. СПб.: Экономическая школа, 1995.
Сеннет Р. Падение публичного человека. М.: Логос, 2003.
Сото де Э. Иной путь. Челябинск: Социум, 2007.
Тацит К. Диалог об ораторах // Тацит К. Сочинения: В 2 т. Т. 1. СПб.: Наука, 1993. Тилли Ч. Демократия. М.: Институт общественного проектирования, 2007. Фрагменты ранних греческих философов. М.: Наука, 1989.
Фуко М. Археология знания. Киев: Ника-центр, 1996.
Фуллер Л. Мораль права. М.: ИРИСЭН, 2007.
Хабермас Ю. Вовлечение другого. СПб.: Наука, 2001.
Харт Г. Л. А. Понятие права. СПб.: Изд-во СПбГУ, 2007.
Хелд Д. и др. Глобальные трансформации. М.: Праксис, 2004.
ШюцА.. Избранное. М.: РОССПЭН, 2004.
Anderson P. Die Entstehung des absolutistischen Staates. Frankfurt-am-M.: Suhrkamp, 1979 (1974).
Finer S. E. History of Government. Oxford: Oxford University Press, 2003.
Giddens A. Nation-State and Violence. Cambridge: Polity Press, 1985.
Glete J. War and the State in Early Modern Europe. London: Routledge, 2002. Habermas J. Strukturwandel der Oeffentlichkeit. Frankfurt-am-M.: Suhrkamp, 1995а. Habermas J. Theorie des kommunikativen Handelns. Band I-II. Frankfurt-am-M.: Suhrkamp, 1995б.
Hesk J. Deception and Democracy in classical Athens. Cambridge: Cambridge University Press, 2006.