Научная статья на тему 'Динамика слова в дискурсе СМИ и лексикографии как следствие и воплощение экстралингвистических факторов'

Динамика слова в дискурсе СМИ и лексикографии как следствие и воплощение экстралингвистических факторов Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
433
148
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Динамика слова в дискурсе СМИ и лексикографии как следствие и воплощение экстралингвистических факторов»

Васильев А. Д.

Красноярск

ДИНАМИКА СЛОВА В ДИСКУРСЕ СМИ И ЛЕКСИКОГРАФИИ КАК СЛЕДСТВИЕ И ВОПЛОЩЕНИЕ ЭКСТРАЛИНГВИСТИЧЕСКИХ ФАКТОРОВ

Лексико-фразеологический уровень языка несомненно является наиболее информативным, например, для лингвокультурологических и политлингвистических изысканий. М. М. Бахтин, считая, что «язык, слово - это почти все в человеческой жизни», аргументировал свое мнение, в частности, тем, что слова выступают аббревиатурами высказывания, мировоззрения, точки зрения и т. п.; поэтому заложенные в слове потенции и перспективы, в сущности, бесконечны [Бахтин, 1986: 313,316]. Особенно отчетливо и динамично это обнаруживается в периоды социально-политических катаклизмов, причем не только войн и революций в их исторически традиционном понимании, но и относительно новых феноменов - таких, как информационно-психологическая война, или информационная, которую метафорически определяют как «целенаправленное обучение врага тому, как снимать панцирь с самого себя» [Расторгуев, 2003: 14]. Впрочем, тот же автор полапает, что «информационная война не есть детище сегодняшнего дня. Многие приемы информационного воздействия возникли тысячи лет назад вместе с появлением информационных самообучающихся систем - история обучения человечества это и есть своего рода информационные войны" [Расторгуев, 2003: 15]. По-видимому, лишь недавно подобные операции и процессы стали подвергаться тщательному научному исследованию. Следует исходить из того, что информационная война, кроме применяемого оружия, ничем от обычной не отличается: «.. .Для потерпевшей поражение стороны в той или иной степени характерны: гибель и эмиграция части населения; разрушение промышленности и выплата контрибуций; потеря части территории; политическая зависимость от победителя; уничтожение (резкое сокращение) или запрет на собственную армию; вывоз из страны наиболее перспективных и наукоемких технологий. Побежденная система как бы встраивается в общий алгоритм функционирования победителя. Таким образом, особой разницы для потерпевшей поражение системы от того, в какой войне - ядерной или информационной -она проиграла, нет» [Расторгуев, 2003: 155-156].

Один из основных сценариев конфликта, перенесенного с поля «горячей» или «холодной» войны за стол переговоров, гипотетически сводится к тому, что «одна из сторон, навязав оппоненту военное перемирие, продолжает добиваться своей победы иными, «ненасильственными» действиями. Экономическая экспансия или блокада, массированное насаждение своего образа жизни на территории вчерашнего врага - «это всего лишь иные, невоенные способы добиться от противника капитуляции», что позволяет без использования насильственных (в прямом понимании этого слова) подойти к победе, «достигаемой не мытьем, так катаньем, не мощью оружия, так мощью экономической или мощью интеллектуальной. Победа здесь равнозначна утрате противником его идентичности, отказу от собственной системы основополагающих жизненных ценностей» [Перцев, 2003: 31 ] - скажем, ее замене на «общечеловеческие».

Можно согласиться с мнением, согласно которому вследствие появления и развития СМИ в XX веке наступил «период проектируемой истории»: «человек попал, пожалуй, в самую страшную форму рабства - информационную» [Филатов, 2000: 212]. Статус подчиненности, подвластности, формирование такой зависимости - одна из целей, которым служат манипуляции сознанием, выражающиеся и в языковом манипулировании. Под ним понимают, например, «манипулирование, осуществляемое путем сознательного и целенаправленного использования тех или иных особенностей устройства и употребления языка» [Остроушко, 2000: 90].

Способность языковых единиц, прежде всего - лексико-фразеологического уровня, выступать в качестве инструмента воздействия на индивидуальное и общественное сознание обнаруживается в различные периоды. Хотя «слова языка ничьи», но «всегда есть какие-то словесно выраженные ведущие идеи «властителей дум» данной эпохи, какие-то основные задачи, лозунги и т. п.» [Бахтин, 1986а: 283].Эти лексические феномены сменяют друг друга по мере необходимости, определяемой их творцами и проводниками, распорядителями манипулятивных дискурсов. Особенно заметны подобные явления при радикальных политических, экономических, культурных и прочих трансформациях социума. Следует учитывать, что слова - мифогены не просто манифестируют революционные катаклизмы, но и оказываются одновременно их импульсами и стимуляторами. Столь же важно иметь в виду специфику таких слов: они, как правило, обозначают референты, либо заведомо отсутствующие в реальной действительности, либо воспринимаемые и оцениваемые разными носителями языка и их группами настолько различно, что это подчас заставляет усомниться в наличии обозначаемых понятий. Мощнейшие факторы, поддерживающие бытование этих слов в дискурсе, - настойчивость штатных пропагандистов и иных распространителей семантических пустышек, с одной стороны; с другой - активно поощряемая вера в них аудитории, то есть совершенно некритическое, малоосмысленное отношение к навязываемым вербальным символам.

Проблемы манипулятивных технологий, методов воздействия на индивидуальное и общественное сознание рассматриваются специалистами в разных аспектах, среди которых, на наш взгляд, главным является анализ особенностей употребления лексикофразеологических элементов в соответствующих дискурсах средств массовой информации (используем пока - в силу распространенности - это обозначение). В каком-то отношении подобный подход весьма традиционен: эффективность информационнопсихологических операций основывается прежде всего на активизации именно вербальных единиц и их блоков, вне зависимости от сменяющих и/или дополняющих друг друга форм и способов хранения и передачи информации (устная речь, письменность, книгопечатание, звукозапись, радио, телевидение). И если в прошлом считалось, что «никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда» [Пушкин, 1978: 206], то сегодня революционно-деструктивные катаклизмы и в социуме, и в его сознании производятся в первую очередь телевидением.

Мощность создаваемого телевидением суггестивного эффекта (или, выражаясь несколько иначе, плотность огня и площадь поражения) несравнимо превышает аналогичный эффект более ранних средств передачи информации: под воздействием одной и той же телепрограммы, сочетающей устный текст с динамичным видеорядом, могут оказаться одновременно десятки миллионов телезрителей, даже находящихся в разных регионах и выступающих пассивными объектами манипуляций их сознанием. Более того: даже интервалы между просмотром телепрограмм или простейшее действие, связанное с переклю-

чением телевизионных каналов, могут оказаться весьма значимыми с точки зрения стратегии и тактики ведения информационной войны, так как манипуляцию сознанием объекта в определенном смысле можно считать действительно перманентным процессом. Сравним следующие любопытные суждения: «Быстрое переключение телевизора с одной программы на другую, к которому прибегают, чтобы не смотреть рекламу, называют Zapping. Подобно тому как телезритель, не желая смотреть рекламный блок, переключает телевизор, мгновенные и непредсказуемые техномодификации изображения переключают самого телезрителя. Переходя в состояние Homo Zapiens, он сам становится телепередачей, которой управляют дистанционно. И в этом состоянии он проводит значительную часть своей жизни» [Пелевин, 1999:106-107 ] - и : «Зэпинг» - одна из форм телевизионной болезни, когда важно не смотреть телевизор, а переключать каналы» [Задунай, 2004: 309].

Результатом всего этого становится формирование так называемого общественного мнения, то есть настроений и мировоззрения аудитории, более или менее соответствующих ожиданиям заказчиков и исполнителей пропагандистских операций.

Совершенно естественно, что несомненные успехи в этом обеспечиваются языковыми новациями. Среди последних особенного внимания исследователей заслуживают слова и устойчивые словосочетания, обладающие в высшей степени диффузной семантикой, благодаря чему зачастую понятийно искажаются обозначаемые ими денотаты: во многих случаях с помощью подобных лексико-фразеологических единиц предпринимаются попытки либо придать именуемым понятиям желаемые коннотации (и даже сменить их на полярно противоположные имеющимся в общественном сознании), либо наклеить вербальный ярлык на пустоту, дав номинацию заведомо несуществующему.

Российская перестроечно-реформаторская речевая практика в этом отношении предоставляет внимательному наблюдателю весьма обширный иллюстративный материал, например: человеческий фактор (наиболее предусмотрительные отечественные лингвисты, кстати, незамедлительно изобрели человеческий фактор в языке), общечеловеческие ценности (почему-то никак не совпадающие с коренными интересами России и ее народа), стратегия ускорения (завершившаяся разрушением промышленности), новое мышление (результаты его применения слишком хорошо известны); стабилизация экономики (вряд ли состоявшаяся), равноправное партнерство (изначально неосуществимое), мировое сообщество (обычно речь идет о позиции одного-двух государств), программа российских реформ (известная лишь по реальным результатам), оптимизация бюджета (постоянное снижение финансирования образования, здравоохранения и др.), социальная норма (неизвестно как подсчитанный минимум расходов электроэнергии), монетизация льгот (ликвидация льгот), правовое государство...

Подобные элементы пропагандистского официоза квалифицируют по-разному. Их называют «словами-амебами»: «Они делятся и размножаются. - и пожирают старые слова. Важный признак этих «слов-амеб» - их кажущаяся «научность». Начинаешь даже думать, что именно эти слова выражают самые монументальные понятия нашего мышления. Их применение дает человеку социальные выгоды» [Кара-Мурза, 2002: 90, 94]. Такие компоненты именуются также «языковыми симулякрами»: «Понятия истина, ложь, достоверность «перемалываются» в дискурсах-симулякрах, границы размываются, и никто уже не пытается разобраться, что достоверно, а что нет.» [Синельникова, 2003: 219].

Не менее адекватным определением этих явлений считаем «мифоген», поскольку с помощью интенсивного внедрения слов, словосочетаний, словесных блоков, лишенных

денотативной основы и виртуализирующих действительность, порождаются новейшие мифы, которые, в конечном счете, лишают общественное сознание способности к полноценной самостоятельной ориентации и почти всецело подчиняют его интересам манипуляторов [Васильев 1995: 49].

Кстати, интересно, что здесь наблюдается несомненная преемственность, сформулированная (применительно к более ранним историческим периодам) Е. Д. Поливановым: «.Во всей истории литературных (или стандартных) языков мы видим примеры того, как класс, переживающий эпоху своего господства, уступая свою руководящую позицию новому, идущему ему на смену классу, передает последнему. и языковую традицию. Стандартный язык, таким образом, как эстафета, переходит из рук в руки, - от одной господствующей группы к другой, наследуя от каждой из них ряд специфических черт» [Поливанов, 2001: 331 [Сегодняшние мифогены - преемники и по сию пору ожесточенно критикуемых (поскольку они принадлежали коммунистическому пропагандистскому инструментарию) «лексических фантомов», «когда отрыв слова от денотата обусловлен идеологической деятельностью человека, разработкой той или иной социальной иллюзии, поддерживанием определенных социальных иллюзий»; за «словами-призраками» в реальной жизни ничего не стояло (либо. стояла их полная противоположность)» [Норманн, 1994: 55-56]. Однако вполне естественным продолжением советского «новояза» стал перестроечнореформаторский «постновояз» (см. [Васильев, 2003: 46-91]. Ср.: «Особо живучи и неистребимы политические симулякры. К ним относятся идеологизированные клише. «Химерические конструкции» тоталитарного прошлого спокойно перекочевали в демократическое настоящее, что дает возможность говорить о симулякрах как инвариантных признаках языка власти. Новомодный политический лексикон продолжает культивировать мнимые денотаты, разрывать, отделять друг от друга вербальный и предметный мир» [Синельникова, 2003: 221].

Справедливо, что «главная проблема идеологического творчества - это проблема интерпретации (истории, национальной культуры, религии и философии). Главная задача -обеспечение мобилизации с целью манипуляции. Проблемы интерпретации, мобилизации и манипуляции - это прежде всего проблемы языка»[Ветров 2000: 199] а главное в сообщениях российских телеканалов - «идеи, внедряемые в наше сознание контрабандой» [Кара-Мурза 2002: 811].

Дискурс СМИ и политический дискурс весьма близки. Обе эти разновидности использования языковых средств по своей природе манипулятивны, чему немало способствует их насыщенность мифогенами (симулякрами); ср.: «Расплывчатая семантика языка способствует гибкому внедрению в чужое сознание: новый взгляд модифицируется. под влиянием системы устоявшихся мнений интерпретатора» [Демьянков, 2003: 117] - и: «.политический язык понимается как особая подсистема национального языка, предназначенная для политической коммуникации: для пропаганды тех или иных идей, эмотивно-го воздействия на граждан страны и побуждения их к политическим действиям, для выработки общественного консенсуса, принятия и обоснования социально-политических решений в условиях множественности точек зрения в обществе» [Чудинов, 2003: 11]. Таким образом, где заканчивается дискурс СМИ и начинается политический дискурс -сказать невозможно; если они и не абсолютно тождественны, то изначально обречены существовать в симбиозе.

Определенное же своеобразие антироссийской информационно-психологической войны, на наш взгляд, состоит в том, что она ведется при помощи активного участия фор-

мально российских средств массовой информации (в том числе и государственных): вероятно, это не только существенно удешевляет стоимость операций, но и заметно повышает их эффективность.

Принимается уже как догма то, что «СМИ сегодня есть инструмент идеологии, а не информации» [Кара-Мурза 2002:811]. Именно идеологии, сколько бы ни твердили о мифической «деидеологизации» [Купина, Михайлова 2002:25]: ведь и приверженцы «общечеловеческих ценностей» вольно или невольно проговариваются насчет существования некоей «новой идеологии», правда, не стремясь уточнять, что под этим подразумевается [Вепрева 2002:323]; может быть, потому, что известные варианты ее дефиниций вряд ли могут вызвать всплески массового энтузиазма (ср.: «товарно-денежная идеология, проявляющаяся в релятивистской софистической риторике» [Романенко, 2004: 25] ), - так что крайне дискуссионен вывод: «массовая информация отделяется от ключевых вопросов идеологии» [Рождественский, 1999: 245].

В последние годы довольно распространенным и употребительным не только в специальных российских изданиях стал термин толерантность. Более того: авторы, рассуждающие о связанных с этим явлением кругом проблем, как правило, уже не столько декларируют толерантность в качестве одной из «общечеловеческих ценностей», сколько предпочитают исходить из некоей данности, служащей краеугольным камнем для построения теоретических изысканий и практических рекомендаций. Подобный подход характерен для многих выступлений на темы политологии, социологии, культурологии и ряда других гуманитарных дисциплин. Естественно, что и в лингвистических публикациях о толерантности сегодня говорится немало, например, по поводу межъязыковых контактов, дискурса средств массовой информации, культуры речи и проч. Таким образом, понятие толерантности многоаспектно, и подчас оказывается непростой задачей строго и четко разграничить компетенции разных научных дисциплин. Впрочем, это не всегда столь уж существенно, поскольку достигнутый ныне уровень взаимодействия отраслей гуманитарного знания подразумевает их тесную кооперацию под флагом антропоцентризма.

Тем не менее, лингвистический аспект проблемы толерантности следует признать доминирующим, ибо именно от принятия каких-то терминов в качестве ключевых для конкретного исследования в немалой степени зависит (или, по крайней мере, должна с ним согласоваться) концепция автора, логический ход его построений и их результат. Вербальные формулировки одних и тех же фактов могут быть (и бывают, как о том свидетельствует множество примеров) различными по своим коннотативным потенциям, вплоть до диаметрально противоположных. Ср.: «Великая Октябрьская социалистическая революция» // «октябрьский переворот»; «борцы за независимость» // «кровавые мятежники»; «кадровые перестановки» // «чехарда чиновников»; «жилищно-коммунальная реформа» // «ограбление населения»; «антитеррористическая операция в Чечне» // «чеченская война» и т. д. Объективный и непредвзятый анализ подобных номинаций и является одной из задач лингвистов, хотя на практике объективность и непредвзятость встречаются в их экскурсах далеко не всегда: слишком сильно, по-видимому, влияние разного рода экстралингвисти-ческих факторов.

Считают возможным «разбить» на несколько групп «людей с личностным статусом» в зависимости от их отношения к «новым ценностям»: «следующая за новой идеологией [значит, все-таки таковая имеется? - А. В.], примыкающая к ней часть общества - это тип активных личностей, логично мыслящих, обладающих высоким интеллектуальным статусом, с постоянным стремлением адаптироваться к изменениям в обществе» [т. е. в выс-

шей степени толерантных?-А. В. ]; у этих «активистов» «происходит актуализация признаков, не свойственных национальному мировосприятию: гедонистическое отношение к обеспеченной жизни.; деньги - мерило полезных дел.; деньги - синоним счастья.; деньги - эквивалент духовных ценностей» и т. п.; почти бегло упоминаемые здесь же «материалисты» и особенно «ригористы», конечно же, значительно уступают «активистам» -кстати, слово из советского идеологического арсенала - в смысле «толерантности» [Ве-прева, 2002: 323-324].

Актуальность толерантности для современного российского социума - «в период агрессивного проявления рефлексивной деятельности оппозиционной части общества» -видят в том, что она (толерантность) предполагает «формирование конструктивного диалога, направленного на постижение образа мысли оппонента, принятие его таким, какой он есть» [Вепрева, 2002:328-329]; однако принимают ли такими, какие они есть, «толерантные активисты» своих оппонентов, - сказать трудно.

Нельзя не учитывать также очевидного влияния на сегодняшний российский политический дискурс, транслируемый по каналам СМИ, такого явления коммуникативной практики, как «политическая корректность». Political correctness (иногда переводят также как «культурная корректность») - феномен, сконструированный в США и распространяемый оттуда по всему миру. В соответствии с требованиями политкорректности недопустима словесно выраженная дискриминация каких бы то ни было групп населения и их отдельных представителей (по расовым, национальным, сексуальным, религиозным, возрастным, физическим, психическим и иным признакам). Собственно, это и есть одно из наиболее зримых воплощений толерантности. «Политическая корректность» - по существу, одна из разновидностей цензуры: несоблюдение ее критериев может повлечь за собой весьма ощутимые последствия для неаккуратного речедеятеля (подорвать его репутацию, разрушить карьеру и создать для него множество других трудностей) [Бушуева, 200; Земская, 1996; Киселева, 1997]. Поскольку «политическая корректность» призвана «заменить наименования, которые стали восприниматься как ярлыки для обозначения определенных групп людей», то «любое изменение наименования вызывает иллюзию снятия отрицательной коннотации» [Шеина, 1999:129]; при этом широко применяются эвфемизация, клиширование и прочее, в результате чего рождаются номинативные единицы с весьма диффузной семантикой [там же]. Однако важно иметь в виду, что конструирование все новых вербальных этикеток вовсе не меняет существующего порядка вещей (социальных, политических, этических реалий) и их отношений и не отменяет эвфемистически обозначаемых феноменов (нищеты, преступности, неграмотности и проч.).

Заметим попутно, что, например, при анализе российской юридической терминологии случаи нечеткого различения многозначности условно разделяют на две группы: а) сознательное введение читателя в заблуждение; б) бескорыстная небрежность, затрудняющая правильную интерпретацию юридического текста [Милославская, 2000: 123]. Наверное, трудно четко дифференцировать на практике, какую именно цель преследовал простодушный законодатель. Ставится вопрос о том, не следует ли считать некоторые «чисто лингвистические фокусы» - в частности, обозначения старых, ни в чем не изменившихся объектов новыми номинациями, из которых выводятся экономические и иные последствия - особым видом уголовного преступления, квалифицируемым как речевое мошенничество [Осипов, 2000: 210].

С. Г. Кара-Мурза считает, что «правильный» (видимо, «политкорректный») язык Запада создавался перемещением из науки в идеологию, а затем и в обыденный язык прозрач-

ных слов - «амеб», настолько не связанных с конкретной реальностью, что они могут быть вставлены практически в любой контекст; сфера их применимости исключительно широка (например, прогресс). «Они делятся и размножаются. - и пожирают старые слова. Скажешь коммуникаи/ия вместо старого слова общение или эмбарго вместо блокада - и твои банальные мысли вроде бы подкрепляются авторитетом науки. Начинаешь даже думать, что именно эти слова выражают самые фундаментальные понятия нашего мышления. Слова-амебы - как маленькие ступеньки для восхождения по общественной лестнице, и их применение дает человеку социальные выгоды. Они [слова-амебы] быстро приобретают интернациональный характер» [Кара-Мурза, 2002: 90,94].

По-видимому, вышеупомянутая «прозрачность» «слов-амеб» есть не что иное, как их семантическая пустота, позволяющая наполнить фонетическую оболочку смыслами, соответствующими чьим-то целям и потребностям. Кроме того, амеба как таковая, по существу, аморфна - и столь же аморфны в семантическом отношении «слова-амебы».

Таким образом, экспликация толерантности может происходить (и происходит, как свидетельствует коммуникативная практика) прежде всего в вербальных формах; связь слова и дела демонстрируется здесь наглядно. Заметно влияние «политической корректности», эманация которой исходит от самого цивилизованного из демократических и самого демократического из цивилизованных государств - США - и охотно принимается на вооружение российскими политтехнологами. На основе этих новейших методик упрочняются позиции постновояза, совершенствуется лексико-фразеологический инструментарий манипуляций общественным сознанием. Несмотря на все обилие выступлений по поводу толерантности, ключевыми вопросами остаются, на наш взгляд, следующие. Насколько возможно абсолютно четкое различение толерантности - и интолерантности; на какой стадии насаждаемая толерантность превращается в интолерантность - или заведомо является таковой изначально (например, вследствие вполне вероятного и естественного отторжения какой-то частью социума навязываемой ему системы ценностей взамен директивно отмененных или по иным причинам утративших прежнюю доминирующую роль [Вепрева, 2002: 323-326]), а потому не сопрягается ли толерантность со своим антиподом -насилием, и проч. От ответов на эти вопросы в немалой степени зависит понятийное наполнение самого термина и его судьба: не превратится ли оно в «слово-пустышку» или «слово-перевертыш» [Лара, 2002:38 ] («слово-амебу»), не имеют ли места попытки реализовать в качестве базовой моральной ценности удобную политикам манеру поведения [Назаров, 2002: 39]; иначе говоря: не является ли слово толерантность очередным ми-фогеном?

Однако небезынтересно, что расплывчатое и весьма неоднозначно воспринимаемое понятие «толерантности» (подр. см.: [Васильев, 2004]) сегодня пытаются материализовать в российских условиях: «Постановлением Правительства Российской Федерации от 25. 08. 2001 г. № 629 принята и активно осуществляется Федеральная целевая программа «Формирование установок толерантного сознания и профилактика экстремизма в российском обществе (2001 - 2005г.г.)». По сути, это заказ на новую идеологию, охватывающий разделы «Личность», «Семья», «Общество», «Государство» с заложенным в них механизмом перепрограммирования общества (раздел «Информационное и организационное обеспечение»). На карательные меры указывает связка понятий толерантность - экстремизм... Реализация Программы осуществляется за счет средств федерального бюджета, бюджетов субъектов РФ и внебюджетных средств. Общий размер финансирования - 397, 85 млн. рублей: руководство реализацией возложено на Министерство образования РФ.

Программа осуществляется с 2001 по 2005 г.г. в три этапа: первый включает в себя проведение научно-исследовательских работ и формирование в массовом сознании, в том числе с помощью СМИ, позитивного отношения к толерантности как социальной норме. Второй этап: участие субъектов РФ в программе. Третий - масштабное внедрение результатов работ предыдущих этапов» [Гуськова, 2004: 135-136]. Таким образом воплощается в жизнь очередной идеологический артефакт.

Слово идеология официально и публично в последние годы в России весьма редко употребляется в привычном ранее значении. Ср.: идеология - «система идей, представлений, понятий, выраженная в разных формах общественного сознания - философии, политике, праве, морали, искусстве, религии и отражающая коренные интересы классов, социальных групп» [Словарь русского языка в 4-х томах; Т. 1: 630]; идеология - «система взглядов, идей, которые характеризуют то или иное общество, тот или иной класс или политическую партию» [Словарь сочетаемости слов 1983: 197]; идеология - «система политических взглядов, которая разъясняет силам, действующим в политике, общую картину мира, ценности, которые лежат в основе действий, указывает средства, обеспечивающие реализацию этих ценностей, а также дает общие директивы действий» [Ветров, 2000: 196].

Вполне вероятно, что это объясняется результатами совсем недавней интенсивной пропаганды прожекта «государства без идеологии» - кажется, беспрецедентного, но, впрочем, нашедшего юридическое закрепление в ч. 2 ст. 13 гл. 1 Конституции РФ: «Никакая идеология не устанавливается в качестве государственной или обязательной». Любопытно, однако, что при этом все более привычными - возможно, не без иноязычного влияния

- на месте доктринально ориентированных и ориентировавших атрибутивных лексем (вроде идеология марксистская, коммунистическая, прогрессивная, буржуазная,

реакционная и т. д. [Словарь сочетаемости слов, 1983: 197] оказываются номинации гораздо менее масштабных и стабильных, исторически почти сиюминутных разработок («проектов»), зачастую освященные именами высоких руководителей либо названиями их должностей. Ср.: «идеология реструктуризации угольной промышленности», «идеология федерального бюджета», «идеология формирования правительства», «гайдаровская идеология», «идеология президента» и т. п. (более подробно см. [Васильев, 2003: 70-72]). Самые свежие примеры такого рода из телепередач: «идеологи проекта [строительства промышленного предприятия] в элитной жилой зоне Москвы.» [24. Ren TV-7 канал. 11.

04. 05]; «.идеологически отрабатывать прилежащие территории для развития туризма» [Афонтово. 29. 05. 05] и проч. Вместе с тем, следует отметить, что буквально в последние месяцы некоторые российские политики почти неожиданно вновь стали использовать слово идеология и его производные в традиционном, казалось бы - уже архаичном значении: «Внятной идеологической концепции у партии [«Единая Россия»] нет" [В. Плигин 24. Ren-TV-7 канал 19. 04. 05.]. «Мы призываем сделать идеологией нашей партии [«Единая Россия»] социальный консерватизм» [А. Исаев. Время. ОРТ. 21.04.05.]. «У партии [СПС] есть идеология! Надо только донести ее до электората» [Н. Белых. Вести. Подробности. РТР. 31. 05. 05.]. Впрочем, представляется пока что преждевременным говорить об устойчивом характере новейшей тенденции.

Лингвистические словари выступают одновременно как информативные источники исследования лексики и как культурно-исторические документы.

Словари, сосредоточивающие в относительно компактной форме лексическое богатство языка, аккумулируют историческую память народа - его носителя. Таким образом, словари выступают и в ипостаси барьера, препятствующего разрушению культурно-

исторического времени, утрате духовности и превращению народа (через стадию «населения») в популяцию.

Говоря о значимости лексикографии, уместно привести высказывание П. Флоренского о «последнем круге скептического ада, где теряется смысл слов», которые «перестают быть фиксированы и срываются со своих гнезд» [Флоренский, 1989: 38]. Словари же в известной степени остаются ориентирами, помогающими увидеть «законные места» слов в лексико-семантической системе языка, снизить отрицательные последствия «эффекта смысловых ножниц», то есть «разночтения», «речевого разобщения», возникающего из-за разного понимания одного и того же текста (например, в средствах массовой информации) разными адресатами, что может негативно повлиять на межличностные, внутригрупповые и межгрупповые связи.

Толковые словари в их классическом виде, описывая лексический состав языка определенной эпохи, отражают и доминирующую в ней философию, совокупность этических ценностей, присущих носителям языка в период составления каждого из словарей. Это проявляется по ряду параметров: в отборе и объеме словника, в характере дефиниций и системе стилистических помет, в подборе иллюстративного материала. Вероятно, поэтому на потенции лексикографии возлагают иногда весьма большие надежды, рассматривая ее в качестве некоего «общественного рычага» наук, стремящихся выработать общий для всех людей рациональный взгляд на мир, поскольку одной из самых существенных форм рационализации отношения к жизни и участия в ней является размышление о значениях слов, к чему и должно побуждать чтение словаря [Дорошевский, 1973: 65-66].

Нередкие высказывания лингвистов о неадекватности словарных толкований, самих теоретических основ описания лексики, по-видимому, объясняются прежде всего неисчерпаемостью, многогранностью слова, возможностями его субъективного восприятия (от чего вряд ли абсолютно избавлены и сами лексикографы) и вариативности трактовок его значения. На лексикографах лежит особая культурная и социальная ответственность, так как интерпретация значений слов - это интерпретация определенных форм деятельности людей [ Дорошевский 1973: 66]. Как уже говорилось, сегодня среди отечественных представителей гуманитарных наук (не в последнюю очередь - среди лингвистов) весьма популярными становятся мнения о некоей деидеологизации, якобы имеющей место в постсоветской России и отражающейся - в том числе - и в лексикографии; в частности, в толковых словарях русского языка. Однако ряд фактов позволяет усомниться в справедливости подобных суждений.

Следует вспомнить о том, что в русской лексикографической традиции идеологический компонент выражается довольно отчетливо и всегда последовательно. В Словаре Даля революционеръ - «смутчик, возмутитель, крамольник, мятежник»; значение глагола царствовать иллюстрируется строкой российского гимна: «Царствуй над нами, царь православный»; социалистъ - «Социалисты и коммунисты, по духу учения своего, заказные враги всякого государственного порядка»; благородный - «происходящий из дворянского рода, дворянин» // «согласный с правилами чести и чистой нравственности; честный, великодушный, жертвующий своими выгодами на пользу других» (здесь примечательна иерархия значений); декабристами «называют бывших государственных преступников, по заговору 1825 г.»; комунизмъ - «политическое учение о равенстве состояний, общности владений и о правах каждого на чужое имущество»; нигилизмъ - «безобразное и безнравственное учение, отвергающее все, чего нельзя ощупать» и т. п.

Сегодня трудно со всей определенностью сказать, были ли многочисленные высказы-

вания русистов советского времени по этому поводу неизбежной данью доминировавшей тогда идеологии и государственно-политической системе, которую эта идеология обслуживала и в которой она воплощалась. Но ср. мнения Л.В. Щербы о том, что нормализаторам роль нормативного словаря состоит и в «ниспровержении традиции там, где она мешает выражению новой идеологии» [Щерба, 1974 а: 277]; относя идеологию к «трудным вопросам словаря», он считал, что и двуязычный «словарь должен отражать советскую идеологию»: так как «мы говорим и о советских, и не о советских вещах», «в конце концов идеология должна сказаться не только в составе словника, но и в переводах»; так, «совершенно очевидно., что наш прокурор не то же самое, что и в буржуазных странах, но тем не менее мы переводим его словом procureur» [Щерба, 1974: 311]. С. И. Ожегов подчеркивал «ответственное положение, которое занимает русская лексикография советской эпохи, и важность культурно-политической роли, ею выполняемой в Советском Союзе и за его пределами» [Ожегов, 1974: 160]. Ср. точку зрения А. М. Сухотина: «Лексикография - не бесстрастная регистрация бытующих в языке слов и их значений, а такая же идеологическая наука, как и вся другая» (цит. по: [Хан-Пира, 1994: 17-18]).

Можно считать вполне закономерным, что всеобъемлющие социально-политические изменения последних полутора-двух десятилетий повлекли за собой пересмотр и переоценку достижений лексикографии, причем не только советской. Полагают, что, с учетом ранее имевшегося «идеологического давления как на носителей языка, так и на работу лексикографов», «сохранение в дальнейшем мировоззренческого подхода при составлении словарей будет порождать тупиковые ситуации, поскольку ни один словарь не сможет отразить всего многообразия взглядов, которые будут возникать в атмосфере укоренившегося плюрализма» [Старовойт, 1996:38]. Именно с идеологических позиций «Толковый словарь русского языка» под ред. Д. Н. Ушакова, например, квалифицируют сегодня лишь как «уникальный памятник тоталитарного языка советского периода., зафиксировавший константы новейшей идеологии» [Купина, 1995: 7] и т. п.

Однако, как свидетельствуют некоторые примеры, минимизация идеологического компонента словаря не может быть абсолютной: она всегда весьма относительна, причем идеологическая составляющая способна эксплицироваться по-разному. Так, в Толковом словаре современного русского языка под ред. Г. Н. Скляревской (2001 г.) знач. 3 прилагательного советский - с указанием на его активизацию - поддается с пометой неодобр. и с объяснением: «свойственный чему-либо в СССР или кому-либо живущему в СССР; совковый»; явная избыточность негативной оценки, и так уже выраженной с помощью пометы, усиливается за счет введения в эту дефиницию ранее жаргонного прилагательного совковый (стилистически малоуместного, остающегося пока все-таки разговорным; ср. здесь же совковый - разг. недобр. прил. к совок, которое, в свою очередь также разг. неодобр.).

Другой пример: оказывается, что сравнение дефиниций, отражающих смысловую структуру лексемы капитализм в словарях русского языка разных эпох, позволяет отметить наличие негативной оценки у этой т. н. «идеологемы» («вербально закрепленного идеологического предписания» [Купина, 1995: 13]) в советский период - и положительной оценки в постсоветское время. Причем попытку Словаря Ожегова - Шведовой снять любой оценочный ореол с термина не считают удавшейся хотя бы из-за присутствия в составе дефиниции признаков «частная собственность» и «класс капиталистов», оставляющих все же за толкованием имплицитный оценочный смысл (а перегруппировка оценочного пласта в семантике слова приводит даже к информативным потерям денотативного характера, поскольку неизменным остается лишь один безоценочный компонент - «определен-

ный общественный строй») [Вепрева, 2002: 282-283].

Подобные сопоставления несомненно весьма показательны, если сравнивать дефиниции одной и той же лексемы не только в словарях разных эпох, но даже и в словарях, изданных в одно и то же время.

Толковый словарь русского языка под ред. Д. Н. Ушакова предлагал следующие определения слова: социализм - «1) первая фаза коммунизма, общественный строй, основой производственных отношений которого является общественная собственность на средства производства в условиях диктатуры пролетариата и уничтожения эксплуататорских классов и при котором осуществляется распределение по труду; 2) учение о построении такого общественного строя, идущего на смену капиталистическому; 3) название различных буржуазных и мелкобуржуазных учений о реформе капиталистического общественного строя [Т. IV. М., 1940. стлб. 413-414].

В Словаре русского языка под ред. А. П. Евгеньевой (изд. 2-е, испр. и доп.М., 1984) толкования семантики слова социализм в общих чертах совпадают с вышеприведенными (особенно знач. 2), однако очевидно учтены изменения реалий, произошедшие за десятилетия. Здесь социализм - это «1) первая или низшая фаза коммунизма - общественный строй, который приходит на смену капитализму и характеризуется общественной собственностью на средства производства, отсутствием эксплуатации человека человеком, планируемым в масштабах всего общества товарным производством и при котором осуществляется принцип: «от каждого по его способностям, каждому по его труду»; 2) учение о построении социалистического общества; 3) с определением. Название различных мелкобуржуазных и буржуазных учений о реформе капиталистического общества на основе уравнительности или сглаживания антагонистических противоречий».

А вот Толковый словарь современного русского языка под ред. Г. Н. Скляревской (2001 г.) сообщает: социализм «1. В м а р к с и з м е-л е н и н и з м е [разбивка здесь и далее наша - А. В. ] - первая или низшая фаза коммунизма - общественный строй, который приходит на смену капитализму и характеризуется общественной собственностью на средства производства, отсутствием эксплуатации человека человеком, планируемым в масштабе всего общества товарным производством и распределительным принципом «От каждого по его способностям, каждому по его труду».2) Общественный строй, характеризующийся отсутствием частной собственности на средства производства, всеобщей плановостью хозяйства, н е э ф ф е к т и в н о й э к о н о м и к о й, однопартийной системой политической власти, о т с у т с т в и е м д е м о к р а т и ч е с к и х п р а в и с в о б о д». Первая из дефиниций, собственно, повторяющая формулировку МАС 2, снабженная отсылкой к марксизму-ленинизму (а словарная статья этого слова начинается пометой «в советск. время» -наверное, чтобы подчеркнуть архаичность толкования), по-видимому, должна показать некую ее «невсамделишность», неверную идеологическую ориентацию и неадекватность для современности. Вторая, поданная без каких-либо помет (вероятно, с позиции т. н. «общечеловеческих ценностей»), - явно негативно-оценочна; ср. «неэффективная экономика», «отсутствие демократических прав и свобод»; да и упоминаемые в этом же контексте «отсутствие частной собственности на средства производства», «всеобщая плановость хозяйства» и «однопартийная система», очевидно, тоже не должны вызывать никаких симпатий у читателя словаря.

Другой современный словарь (Толковый словарь русского языка С. И. Ожегова и Н. Ю. Шведовой, изд. 4-е, доп, М., 2001), во вступительной статье которого сказано, что он «полностью освобожден от тех навязывавшихся извне идеологических и политических характе-

ристик и оценок именуемых понятий, которые в той или иной степени присутствовали в предыдущих изданиях и от которых ни авторы, ни редактор не в силах были избавиться», значение интересующего нас слова толкует следующим образом: социализм - « социальный строй, в котором основой производственных отношений является общественная собственность на средства производства и провозглашаются принципы социальной справедливости, свободы и равенства». Конечно, и это определение вовсе не «освобождено» от оценочности, причем негативной: ведь указанные принципы, по мнению лексикографа, при социализме носят лишь декларативный характер.

Таким образом, по данным толковых словарей можно составить достаточно отчетливое представление об идеологических доминантах, присущих социуму на той или иной ступени его истории, о смене этих доминант и ремаркациях аксиологической школы. Впрочем, в последнее время отечественные лингвисты довольно часто предпочитают говорить о том, что на современном этапе лексикография «освобождается» от «навязывавшихся» ей ранее идеологических характеристик и оценок; что общество от системы «идеологем» перешло к системе «культурем» - языковых единиц, семантика которых «соотнесена с ценностным объектом и лишена политических наращиваний и вкраплений» [Купина 2000: 183]; что «деидеологизация стала фактором, в значительной мере определяющим внутри-культурную и межкультурную толерантность» [Купина, Михайлова 2002: 25] и проч. При этом как будто не замечаются замены одних коннотаций на другие, одновременно и более адекватные новой системе аксиологических координат, и формирующие ее.

Объективное рассмотрение дискурсов, включающих номинации общественнополитического характера, такие, как переходный период, общечеловеческие ценности, цивилизованный подход, правовое государство и т. п. позволяет увидеть все признаки несколько запоздало преданных анафеме «идеологем»: «размытую», диффузную семантику, способность манипулировать смыслом и, следовательно, сознанием адресата [Синельникова, 2002:189] (см. также [Васильев, 2003: 46-91]).

Что же касается «деидеологизации», то ее в российских условиях следует понимать в свете толкования (особенно - второй его части) этого слова, данного в Толковом словаре современного русского языка под ред. Г. Н. Скляревской: деидеологизация - «устранение из различных сфер общественной жизни влияния идеологии (обычно коммунистической)». Ср. однако, и упоминания о некоей «новой идеологии» - впрочем, без расшифровки, что же она все-таки собой представляет; если не считать, конечно, высказываний, не принадлежащих, однако, официальным политикам, вроде: «.наше общество должно [!] эволюционировать от социализма к капитализму, от коллективизма к индивидуализму, от лока-лизма к глобализму, от романтизма к рационализму» [Губогло, 2002: 36]. Таким образом, речь все-таки идет не о деидеологизации, а о реидеологизации.

По мнению некоторых авторов, это явление также нельзя назвать принципиально новым - его рассматривают как своеобразную реакцию на концепцию «эры конца идеологии» и замену ее в роли социального интегратора наукой, якобы наступающую в результате затухания социальных конфликтов: в 70-е г.г. XX в. на смену ей (концепции деидеологизации) приходит концепция реидеологизации. С точки зрения ее сторонников, «общественные науки не дают ответа на целый ряд вопросов о социальных и моральных ценностях. Следовательно, наука не может справиться с функцией интеграции. Идеология неизбежно возрождается. При этом возрождается и стремление каких-то идеологий к господству. Актуальной становится задача разработки стратегии поведения индивида в условиях господства идеологий» [Ветров, 2000: 198].Важно учитывать, что «западное общество допус-

кает соперничество различных систем, предполагая, что в нужный момент в политический оборот будет пущена та или иная доктрина (либерализм, консерватизм, социал-демократизм). При разработке новой идеологии разрабатывается и новый язык» [Ветров 2000: 198-199].

Слово идеологично по самой своей природе, поэтому трудности, связанные с семан-тизацией многих лексем, вполне объяснимы. То, что по прошествии времени, отделяющего сегодняшнего читателя, критика и интерпретатора конкретного словаря, может восприниматься как дань политической конъюнктуре, является прежде всего результатом объективных условий, исторических обстоятельств создания словаря, а в какой-то (возможно, немалой) степени - и отпечатком личности лексикографа. Это закономерно, ибо «гуманитарные науки - науки о человеке в его специфике, а не о безгласной вещи и естественном явлении» [Бахтин, 1986 б: 303].

Указанную проблему нельзя считать специфической лишь для русской лексикографии. Так, ср. оценку польской лексикографии социалистического периода на примере Малого словаря польского языка, объявленного словарем идеологически-философских мистификаций; основной же акцент делается на присутствие в корпусе этого словаря слов, которые цитируемый автор именует slowa-upiory (такие, как burzuazia, inteligencja, lud, imperialism, interesy klasowy, miliqa, poliqa и др.); здесь же обосновывается необходимость лексической и семантической «санации» словарей, чтобы «сбросить ярмо восточного тоталитаризма» [Jadacky, 1994: 134].

X. Касарес в своем фундаментальном труде советовал составителю современного словаря на научной основе «быть постоянно начеку и следить за своим пером, пресекая всевозможные проявления своей личности, начиная с индивидуальной манеры выражения, т. е. со стиля, и кончая обнаружением своих симпатий и антипатий, политических взглядов, философских и религиозных убеждений и т. п. ... только при этом условии это произведение будет принято читателями как плод честного, серьезного и б е с п р и с т р а с т н о г о исследования» [Касарес, 1958: 159]. Можно, конечно, предположить, что добросовестные лексикографы будут пытаться каким-то образом следовать приведенным рекомендациям, но уже очевидно, что издаваемые сегодня словари так же несвободны от идеологической составляющей, как и их предшественники. Лексикография - неотъемлемый компонент идеологического обеспечения социума, а потому появление толкового словаря «без идеологии» весьма гипотетично.

Социально-политические изменения, происходящие с начала так называемой перестройки, имеют своей важнейшей составной частью (и, вероятно, стратегической целью) радикальные трансформации аксиологической шкалы - даже если это далеко не всегда эксплицируется. Одновременно все более зримым становится социальное расслоение, поляризация общества по имущественному признаку, проистекающие из наличия властных полномочий и/или материального богатства у одних - и их отсутствия у других. Отправная точка этих процессов - появление частного предпринимательства в финансовопромышленной сфере, что сопровождается непрерывной борьбой за передел собственности и сфер влияния, причем с помощью любых средств. Понятно, что диктовать «правила игры», то есть устанавливать свои этические нормативы и пропагандировать культурные ценности, наиболее созвучные эпохе перемен, стала теперь самая влиятельная социальная группа, включающая в себя (вероятно, в значительном количестве) элементы разной степени криминализированности. Материальное благополучие этой группы, особенно на фоне положения остальных, несомненно, стало одним из факторов, способствующих

формированию представления о ее престижности и у законопослушных обывателей; отсюда - исторически беспрецедентное распространение субстандартной лексики в текстах СМИ и массовом употреблении.

Критерий «престижности» обеспечил почти безраздельное торжество той разновидности культуры, которая ранее имела статус субкультуры (контркультуры, «третьей культуры» и т.п.). В качестве наиболее впечатляющего символа смены социокультурной парадигмы можно назвать транслированное российским телевидением в предновогоднем концерте 2001 г. исполнение А. Розенбаумом его песни «Гоп-стоп» в сопровождении облаченного в парадную форму хора одного из так называемых силовых ведомств.

Статус «престижности» новой культуры очевидно переплетается с представлениями о доминантном социальном статусе ее адептов и глашатаев, их широчайших властных и потребительских возможностях. Нормы культуры вообще определяются во многом их ориентированностью на образцы, подаваемые в качестве высоких. Тенденция к аристо-кратизации может иметь чуть ли не буквальный характер: стереотипы поведения (в том числе - речевого) высших слоев способны восприниматься членами низших стратов как санкционированные к воспроизведению (подражанию) уже самой социальной иерархией. Кроме того, попытки такого подражания дают низшим иллюзию некоего приближения к верхам общества, хотя бы внешнего их сходства. Естественно, что эта имитация не элиминирует оппозицию «мы»/ «они» («свои»/ «чужие» и т. п.), но позволяет, даже при внутреннем осознании сложившегося социального устройства, вести нечто вроде театральной игры, чувствовать себя сродни сильным мира сего - «хозяевам жизни» (впрочем, кажется, кавычки здесь излишни).

Рассмотрим в качестве примера динамику одного из слов, весьма употребительных сегодня в дискурсе российских СМИ, опираясь преимущественно на лексикографические сведения.

Неслучайно, что в последнее время заметно активизировалось употребление существительного элита (“также в форме множественного числа) и производных от него элитный, элитарный. Весьма поучительно проследить динамику слова элита в микродиахронии.

В еще недавний период истории русского языка рассматриваемое существительное тематически ассоциируется только с сельскохозяйственным производством: «лучшие отборные растения или животные, получаемые в результате селекции и предназначаемые для дальнейшего размножения» [Словарь иностранных слов 1954: 808]. По-видимому, позже семантика слова расширяется, и приведенная дефиниция дополняется еще двумя; в качестве переносного приводится элита - .2) «наиболее видные представители какой-л. части общества, группировки и т. п.; в эксплуататорском обществе - верхний слой господствующего класса или отдельных его групп»; а также 3) «в некоторых иностранных армиях - отборные воинские формирования» [Словарь иностранных слов 1979: 596]. Интересно, что энциклопедический словарь, оставляя «сельскохозяйственное» значение слова лишь на второй позиции, на первую выносит то, что объясняется в следующей по порядку статье: элитыI теории - «концепции, утверждающие необходимость деления общества на высшие привилегированные слои - элиту, и остальную массу людей». Здесь же рассказывается о разных модификациях этих концепций, различающихся как по признакам выделения элиты (политическим, технологическим, социально-иерархическим), так и по направленности: «от открыто антидемократических до буржуазно-либеральных», причем все они «скрывают подлинную природу классов и социальных антагонизмов в

эксплуататорском обществе, направлены против марксистского учения о классах и классовой борьбе» [Советский энциклопедический словарь 1983: 1540-1541].

В хронологически близком предыдущему толковом словаре [Словарь русского языка в 4-х тт., Т. IV: 758] слово представлено как многозначное, причем его первое значение принадлежит сфере не социально-иерархических отношений, но сельскохозяйственного производства: элита - 1) «лучшие, отборные экземпляры, сорта каких-л. растений, животных, получаемые путем селекции для выведения новых сортов». Другое же значение, с точки зрения составителей, выступает как вторичное (возможно, метафорически-переносное): элита - «лучшие представители общества или какой-л. его части». По-видимому, в таком расположении частей словарной статьи отразилась не только история слова элита в русском языке (пусть, как обычно в лексикографии, в очень скомпрессиро-ванной форме), но и реалии советского общества: при официальном равенстве всех его граждан вряд ли целесообразным было бы акцентировать социально выраженный компонент семантики слова. Однако заметим, что каких-либо указаний на враждебную социализму сущность элиты не приводится.

Весьма симптоматичной и символичной следует считать формулировку значения слова, актуализирующегося в качественно иной ситуации: элита - «привилегированная верхушка общества или какой-либо его части, какой-л. группы людей» [Толковый словарь 2001: 869].

Теперь, вследствие радикально изменившихся социально-политических условий, упоминание о чужеродности элиты не присутствует совершенно естественным образом. Более того: знаменательно, что определяющим признаком для принадлежности к ней становится уже не наличие неких высоких качеств, отличающих их носителей от всех прочих, но обладание привилегиями, то есть исключительными правами, недоступными другим. Важно и то, что источник привилегий никак не конкретизируется: они, по-видимому, и должны восприниматься как нечто данное, естественное и неоспоримое.

Существительное элита и его дериваты! сегодня частотны в телевизионном дискурсе: «Задача МИД (России) прежде всего помогать нашей бизнес-элите осваивать зарубежные рынки» [Вести. РТР. 12. 07. 02]. «Весь бизнес, вся элита (чеченцев) - здесь, в Москве, в Санкт-Петербурге.» [Д. Рогозин. Вести плюс. РТР. 26. 11. 02]. «На встрече с президентом обсуждалось, каким образом представители чеченской элиты (руководители республики и крупные бизнесмены, проживающие в Москве) могут помочь малой родине» [Вести. РТР. 17. 04. 02]. «Теперь (по мнению итальянского фотографа) вся элита - в российской столице» [Сегодня. НТВ. 21. 10. 03]. «Ивановская политическая элита начала настоящие разборки за власть в регионе» [24. Ren TV - 7 канал. 08. 11. 04]. «К земле потянулась даже [!] красноярская элита. Продавцы1 говорят, что некоторые депутаты! присматривают для себя удобные орудия труда» [Новости. Афонтово. 18. 02. 05] и др. Интересно сопоставить два примера, содержащих попытки семантизации, причем они отделены друг от друга почти десятилетием реформ: «Понятие это существовало всегда; раньше элита - партноменклатура, а теперь - новый класс, который обустроит Россию., коммерсанты, которые не только продают воздух, и не только они» [главный редактор журнала «Элита». -Утро - Останкино. 31. 08. 93]; ср. «Элитарные группы! России: президенты банков, владельцы крупных компаний, топ-менеджеры! и чиновники» [Обозрение - 7. 7 канал. 09. 01.

04].

Следует отметить, что параллельно в текстах СМИ меняются семантика и коннотация прилагательного народный. Ранее это прежде всего производное от народ - 1) «населе-

ние, жители той или иной страны, государства»; 2) «нация, национальность, народность; 3) «основная трудовая масса населения страны (в эксплуататорских государствах - угнетаемая господствующими классами)» - ср. народный, в первую очередь, «тесно связанный с народом, соответствующий духу народа, его культуре, мировоззрению», причем в этих значениях выступало обычно как мелиоративное. Теперь оно зачастую используется в значении, близком к тому, которое еще недавно можно было считать устаревшим: «в дореволюционной России: предназначенный для низших слоев общества; общедоступный» [ Словарь русского языка в 4-х тт., T.II. : 388-399 ]. Социальное противопоставление высших слоев низшим ныне совершенно откровенно обнаруживается в рекламных текстах вроде: «Цены - от элитным до народным». Любопытно, что градация обычно осуществляется именно в такой последовательности; ср. также другой рекламный текст: «Качество - царское, цены - холопские».

В цитированной выше статье советского энциклопедического словаря говорится также, что «в современной буржуазной социологии получили распространение концепции множества элит (политической, экономической, административной, религиозной, военной, научной, культурной), уравновешивающих друг друга и якобы предотвращающих установление тоталитаризма». Очевидно, насколько можно судить по известным примерам, эта модель успешно реализована на российской почве.

Однако в некоторых случаях (а они не так уж редки) установить векторы динамики слова или фразеологизма, исходя только из лексикографических данных, не оказывается возможным - в том числе и по причине отсутствия интересующей исследователя единицы в словарях. Среди перестроечно-реформаторских штампов, обогативших солидный пласт общественно-политической лексики и фразеологии русского языка, кажется, и по сей день остается популярным словосочетание общечеловеческие ценности.

Если второй его компонент представляется семантически прозрачным, то первый, на наш взгляд, нуждается в некотором комментарии.

Прилагательное общечеловеческий, по-видимому, относительно позднего возникновения: оно не регистрируется лексикографическими источниками, отражающими словарный состав русского языка (в том числе и материалами картотек), почти до середины XlX века. И лишь в Большой картотеке Словарного отдела ИЛИ РАН (далее - БКСО) содержится ряд примеров употребления этого прилагательного. Самый ранний из них заимствован из «Статей о народной поэзии» В.Г. Белинского (1841г.). Несколько расширим приведенную в БКСО цитату, так как встречаем в тексте указанной работы одну из первых попыток семантизации интересующего нас слова: «Что такое общечеловеческое?... То, что составляет общий интерес всех и каждого, то, что всех волнует, во всяком находит отзыв, служит невидимым рычагом деятельности всех и каждого. Это - любовь. Благо, истина, красота, долг, честь, слава, доблесть, знание, все это - идеи, следственно, все это общее» (возможно, здесь не обошлось без влияния немецкого Allgemeinheit - «всеобщее»). По-видимому, в приведенном контексте общечеловеческое функционирует как субстантив, но довольно скоро адъективизируется; по крайней мере, об этом свидетельствует ряд хронологически близких примеров, зафиксированных БКСО: «общечеловеческая черта» (Герцен

А. И. Былое и думы. II, глава XVIII), «ничто общечеловеческое не может быть чуждым на русской земле» (Огарев Н. И. Разбор книги Корфа); «общечеловеческая мудрость» (Чернышевский Н. Г. Что делать?) и некоторые другие.

Дополним приведенные цитаты. У Л. Н. Толстого находим: «Человек сознательно живет для себя, но служит бессознательным орудием для достижения исторических общече-

ловеческих целей» (Война и мир. Т. III. Ч. I, I). Это прилагательное фигурирует и в названии брошюры середины XIX века: «Общечеловеческая истина, прорвавшаяся наконец в сей адски мятущийся мир через все в нем сатанинские инквизиции или религия по разуму, разрушающая все 666 адски-суеверные христианства и сатанинское иудейство»; комментатор указывает, что автор брошюры Ильин - основоположник иеговистов, который «хотел соединить все христианские веры и секты в единстве веры, но где же такое общечеловеческое вероучение?" [Буткевич 1910:527, 554]. В БКСО также содержатся цитаты из произведений М. Горького: «общечеловеческая культура (Ответ интеллигенту); общечеловеческие ценности культуры (Под красными знаменами; по-видимому, это первый из зафиксированных примеров употребления столь распространенного словосочетания). Прилагательное общечеловеческий, по данным этой картотеки, используется разными авторами в качестве атрибутивного компонента словосочетаний, например: «общечеловеческая точка зрения» (В. И. Ленин), «общечеловеческие интересы» (Н. К. Крупская); «общечеловеческие культурные достижения» (Н. Я. Марр); «американские войска в Корее не считаются с элементарными требованиями общечеловеческой морали, пускают в ход газы, напалмовые бомбы, бактериологическое оружие» (А. Я. Вышинский), «культурой коммунизма. будет культура бесклассового общества, общенародная, общечеловеческая» (Программа КПСС). Отметим также, что при определенных условиях употребления это прилагательное

- судя по вышеприведенным примерам, мелиоративное, - было способно обретать негативную окрашенность и становиться отрицательно оценочным, ср. довольно серьезную (по меркам того времени) инвективу: «Методология Веселовского, сложившаяся под влиянием позитивистской философии, грешила внеклассовой «общечеловеческой» точкой «зрения» (Общественные науки. Очерки истории Ленинграда. Т. II. 1957).

В русской лексикографии советского периода прилагательное общечеловеческий толкуется почти единообразно: иллюстрации в словарях позволяют говорить о том, что оно несет, скорее, положительную оценку обозначаемого. В СУ общечеловеческий - книжн. «свойственный всем людям, всему человечеству»: «Пролетарская по своему содержанию, национальная по форме, - такова та общечеловеческая культура, к которой идет социализм» (Сталин).

В БАС 1 общечеловеческий - «относящийся ко всем людям, свойственный всем людям, всему человечеству»: «Поэт смотрит глубоко на жизнь и в каждом ее явлении видит общечеловеческую сторону, которая затронет за живое сердце и будет понятна всякому времени» (Писарев). «С общечеловеческой точки зрения приговор палаты над Пановым есть прямая насмешка над правосудием» (Ленин). Однако устойчивое словосочетание общечеловеческие ценности не регистрируется словарями доперестроечного периода. Стоит попутно заметить, что семантическая диффузность терминоидов, заполонявших средства массовой информации по мере развертывания перестроечных процессов, по существу, инициировалась, тогдашним высшим руководством (несмотря на излюбленный им призыв «определиться») и получала соответствующее теоретическое обоснование. Так, в одном из научно-публицистических опусов того времени сообщалось, что «словесный фетишизм проявляется у всех. членов общества, когда те, например, требуют предварительного определения (научные работники друг от друга - «точного определения») любого обсуждаемого слова, обозначающего то или иное социальное явление». Казалось бы, это требование - вполне здравое, а научная дискуссия без его соблюдения и вовсе не возможна. Но.такое «обращение со словом» здесь характеризуется как «абсурдность», которая даже и «не нуждается в растолковании» [Гусейнов ,1989: 69].

Именно подобный подход усиленно тиражировался во многих изданиях. Например, один из разделов книги «известного советского ученого, публициста, профессора Ф. М. Бурлацкого» (так в аннотации) озаглавлен «Общечеловеческая ценность». Но из этого раздела читатель узнает лишь, что «проблема сохранения всеобщего мира и недопущения катастрофического конфликта» поднялась «на уровень ценности номер один в любой иерархии международных ценностей, независимо от точки отсчета»; что «мир - это ценность, которая идет рука об руку с социальным прогрессом»; что «руководство нашей страны имеет в виду категорию всеобщего мира, который понимается как общечеловеческое достояние, как абсолютная ценность в отличие от относительных ценностей, имеющих значение для отдельных государств, наций, социальных групп и неизбежно носящих поэтому более частный характер»; что «новая система» международных отношений основана на приоритете общечеловеческих интересов и ценностей на принципах мира и сотрудничества» [Бурлацкий, 1989: 137-139]. Любопытно, что цитируемому автору представилось необходимым даже «уточнить само понятие «мир» [Бурлацкий, 1989: 138], чтобы рассказать об «общечеловеческой ценности», но семантические очертания штампа так и остались нечеткими. Впрочем, возможно, что в этом состоял авторский замысел либо творцам перестройки в тот момент еще приходилось избегать откровенного постулирования своих целей.

Известны и другие, позднейшие попытки толкования этого словесного блока. Так, указывалось, что «образование идет через усвоение общечеловеческих ценностей: 1. Человек и его здоровье. 2. Семья и общественное здоровье. 3. Труд и социальное здоровье. 4. Культура и историческое здоровье нации. 5. Отечество и духовное здоровье. 6. Земля и здоровье окружающей среды» [Казначеев 1999: 255]. Ср. иную «дешифровку»: «У всех она [культура] выполняет одни и те же функции, только по-разному. Это проявляется в единстве форм жизнеустройства, единых социальных институтов (семья, государство и т. д. ), в наличии общечеловеческих ценностей, норм поведения и запретов. Так, у всех народов существует уважение к труду, материнству, осуждение разрушительных действий, одобряется гостеприимство, смелость, мужество, и самообладание. Этим объясняется общий характер нравственных заповедей, характерных для всех религий» [Иванова, 2000: 18-19]. Трудно все же сказать, учтены ли здесь догматы действительно всех религий. Кроме того, можно предположить, что атеисты оказываются таким образом чуть ли не совершенно исключаемыми из числа носителей и приверженцев «общечеловеческих ценностей» (все-таки ведь общечеловеческих, а не общерелигиозныХ).

Под общечеловеческими ценностями предлагают также понимать «исторически сложившуюся систему обобщенных оценочных представлений и отношений людей к важнейшим условиям их бытия, обеспечивающих их сохранение и прогрессивное развитие как представителей биологического вида и разумных социальных существ» [Карпенко, 2001: 64], при этом «к основным правам и духовным ценностям человечества относятся:

1) право на жизнь, право на здоровые,

2) право на человеческое сообщество, право на личную свободу,

3) право на труд, право на личную собственность;

4) право на познание, право на информацию;

5) право на общение, право на индивидуальность;

6) право на творчество, право на всестороннее развитие;

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

.никто не может лишить индивида его основных прав, не посягая тем самым на важнейшие условия сохранения и развития всего человеческого рода» [Карпенко, 2001: 64-65].

Однако непонятно, каким образом гарантируется реализация декларированных прав, при-меры1 же их несоблюдения слишком многочисленны и хорошо известны.

Примечательно, что и создатели новейших высокопрофессиональных лексикографических изданий, иллюстрирующих изменения в словарном составе русского языка конца XX столетия, вообще не приводят это словосочетание, несмотря на его несомненно высокую частотность в текстах описываемого периода. Вряд ли это следует считать случайным упущением. Скорее всего, поиски адекватной семантизации словосочетания оказались малорезультативными.

Фразеологизм общечеловеческие ценности занимает достойное место в ряду подобных ему лексических мифогенов, вроде мировое сообщество, равноправное партнерство, цивилизованные государства и т. д. Его семантика весьма неопределенна, причем настолько, что словосочетание вполне органично вписывается в пропагандистские инструментарии совершенно разных и даже противостоящих друг другу идеологических систем (от революционно-демократического просветительства и марксизма-ленинизма □ до сегодняшнего неолиберализма). Если в одном случае общечеловеческие ценности - словесное воплощение декларируемой высшей человечности, достижимой при условии победы социального класса над своим антагонистом, то в другом - это символ постулируемого приоритета внеклассовых (надклассовых?) интересов, а также удачное обоснование минимизации учета интересов какого-то определенного государства (за исключением, конечно, тех, которые успели провозгласить себя оплотом общечеловеческих ценностей) или нации. В обоих описываемых случаях это сочетание выступает как одно из ключевых, причем его фетишизации вовсе не препятствует семантическая диффузность - черта, характерная и, вероятно, даже обязательная для элементов вербальной магии.

Заметим также, что сегодняшнее смысловое наполнение рассматриваемого словосочетания нередко заставляет вспомнить один из возможных вариантов его толкования, предложенный воображаемым собеседником В. Г. Белинского: «Что такое общечеловеческое? Разумеется, то, что составляет общий интерес всех и каждого, то, что всех волнует, во всяком находит отзыв, служит невидимым рычагом деятельности всех и каждого. «Стало быть - деньги! - воскликнет иной читатель. - Чему же другому и быть!» Не спорим с теми, кто уже так глубок в этом убеждении, что его нельзя переспорить» [ Белинский 1986: 352]. Любопытно сопоставить с этой интерпретацией ироническое осмысление жаргонизма лэвэ (также лавэ - вероятно, от цыганского лове - «деньги» [Деметер, Деметер 1990: 96]) как сокращения словосочетания, аксиологически близкого анализируемому, в диалоге персонажей современного автора. «А ты не знаешь случайно, откуда это слово взялось -«лэвэ»? Мои чечены говорят, что его и на Аравийском полуострове понимают. Даже в английском языке что-то похожее есть. - Это от латинских букв «L» и «V». Аббревиатура liberal values» [Пелевин 1999: 23] (англ. «либеральные ценности»).

В. И. Даль комментировал лексемы с первым компонентом обще- в своем словаре (где общечеловеческий, впрочем, не приводится) следующим образом: «Слова этого образования не могут быть все пересчитаны, но они понятны! сами по себе». Как видим, несомненно, нуждаются в семантизации те из них, которые особенно активно используются в процессах мифологизации общественного сознания, к тому же вряд ли возможно считать их абсолютными новациями. Ср.: «Мы1 даже и человеками-то быть тяготимся., стыдимся этого, за позор считаем и норовим быть какими-то небывалыми общечеловеками» [ Достоевский, 1956: 244].

Так называемые средства массовой информации, по существу, выступают в роли дей-

ственного инструмента, предназначенного для манипуляций общественным сознанием -то есть как мощное оружие информационно-психологической войны. В силу ряда причин (например, наличия видеоряда, повсеместного распространения и проч.) самыми сильными суггестивными потенциями обладает телевидение, способное одновременно и на огромных пространствах контролировать и прогнозировать не только коммуникативное поведение многомиллионной аудитории, с высокой степенью точности предопределяя ее реакции на сообщения о каких-либо событиях (и даже не обязательно реальных фактах) -например, во время предвыборных кампаний или иных крупномасштабных мероприятий.

Как и другие СМИ, телевидение в пропагандистских целях использует слова, устойчивые словосочетания и словесные блоки-микротексты с крайне слабой денотативной соотнесенностью или вообще не поддающиеся сколько-нибудь четко формулируемой семан-тизации. Тексты советского «новояза» таким образом получили вполне естественное и закономерное продолжение в текстах «постновояза»: типологически и функционально подобные своим предшественникам, лексико-фразеологические элементы насыщают и перенасыщают официозный телевизионный дискурс. Эти семантические пустышки (фантомы, мифогены, симулякры, амебы и т. п.) служат, как правило, для маскировки интенций адресанта, для затруднения восприятия высказывания путем выхолащивания его смысла: ведь если отдельные фрагменты речевого акта бессмысленны, то и весь текст превращается в аналог вербально-магического заклинания.

Конечно, такие феномены принципиально далеко не новы; ср. известное суждение: «Но почему умственная деятельность людей представляется историками культуры причиной или выражением всего исторического движения - это понять трудно. К такому заключению историков могли привести только следующие соображения: 1) что история пишется учеными. и 2) что духовная деятельность, просвещение, цивилизация, культура, идея -все это понятия неясные, неопределенные, под знаменем которых весьма удобно употреблять слова, имеющие еще менее ясные значения и потому легко подставляемые под всякие теории» [Толстой, 1981: 317]. Однако именно в последние десятилетия господство информационных технологий чрезвычайно усовершенствовало механизмы внедрения лозунгов новейшего агитпропа в массовое сознание.

При этом лексикографические издания, особенно толковые словари, продолжают оставаться одним из компонентов идеологического обеспечения жизнедеятельности социума. Использование лексикографических данных может быть продуктивным для исследования широкого спектра проблем, не в последнюю очередь - лингвокультурологического характера. Результаты таких изысканий могут быть сопоставлены с анализом фактов дискурса и таким образом дополнительно верифицированы (это в основном оправданно по отношению к синхронии). Обнаруживается, в частности, что декларируемое - не только некоторыми лингвистами - «отсутствие идеологии» в действительности представляет собой лишь плоды попыток заменить одни аксиологические доминанты на другие. А ведь «в задачи языкознания должно входить рассеивание мыслительной мути, которая может просачиваться из слов» [Дорошевский, 1973: 56].

ЛИТЕРАТУРА

1.Бахтин М. М. Проблемы речевых жанров // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М. , 1986а.

2. Бахтин М. М. Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1986б.

3. Белинский В. Г. Статьи о народной поэзии // Белинский В. Г. Избранные эстетиче-

ские работы. В 2 т т. Т. 1. М., 1986.

4. Бурлацкий Ф.М. Новое мышление. 2-е изд., доп. М., 1989.

5. Буткевич Т. И. Обзор русских сект и их толков. Харьков, 1910.

6. Бушуева Т. С. К проблеме табу и политкорректности в современном английском языке // Пятые Поливановские чтения. Ч. 3. Смоленск, 2000.

7. Васильев А. Д. О мифотворчестве средствами массовой информации // Человек. Природа. Общество. Актуальные проблемы. СПб., 1995. С. 49.

8. Васильев А. Д. Слово в российском телеэфире. М., 2003.

9. Васильев А. Д. Своеобразие российской толерантности // Пол1етничне середовище: культура, политика, освгга. Т. 1. Луганськ, 2004.

10. Вепрева И. Т. Языковая рефлексия в постсоветскую эпоху. Екатеринбург, 2002.

11. Ветров С. А. Идеология и ее язык // Язык. Человек. Картина мира. Ч. 1. Омск, 2000.

12. Губогло М. Н. Представления о толерантности и толерантность представлений // Мир русского слова, 2002. № 5.

13. Гусейнов Г. Ч. Ложь как состояние сознания // Вопросы философии. 1989. №11.

14. Гуськова Т. Ю. Толерантность - идеология диктатуры. // Славяно-русское духовное пространство в Сибири. Ч. 2. Тюмень, 2004.

15. Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. III. М., 1955.

16. Деметер Р. С., Деметер П. С. Цыганско-русский и русско-цыганский словарь. М., 1990.

17. Демьянков В. 3. Язык СМИ и тексты политического дискурса // Язык СМИ как объект междисциплинарного исследования. М., 2003.

18. Дорошевский В. Элементы лексикологии и семиотики. М., 1973.

19. Достоевский Ф. М. Записки из подполья // Достоевский Ф. М. Собрание сочинений в 10-ти томах. Т. IV. М., 1956.

20. Задунай В. В. Заимствованное слово - прагматический центр газетного заголовка // Пол1етничне середовище: культура, политика, освпа. Т. 1. Луганськ, 2004.

21. Земская Е. А. Клише новояза и цитация в языке постсоветского общества // Вопросы языкознания. 1996. № 3.

22. Иванова Р. И. Родовая сущность человека и тенденции его развития // Личность, творчество и современность. Вып. 3. Красноярск, 2000.

23. Казначеев С. В. Концептуальная модель организации системы воспитания, образования, обучения в XXI веке // Новые технологии науки и образования на пороге 3-го тысячелетия. Новосибирск, 1999.

24. Кара-Мурза С. Г. Манипуляция сознанием. М., 2002.

25. Карпенко И. М. Катарсисная педагогика // Динамизм социальных процессов в постсоветском обществе. Вып. 2. Ч. 2. Луганск, 2001.

26. Касарес Х. Введение в современную лексикографию. М., 1958.

27. Киселева Т. В. Коммуникативная корректность в языковой картине мира // Языковая семантика и образ мира. Кн. 1. Казань, 1997.

28. Купина Н. А. Тоталитарный язык. Словарь и речевые реакции. Екатеринбург -Пермь, 1995.

29. Купина Н. А. Языковое строительство: от системы идеологем к системе культурем // Русский язык сегодня. М., 2000. Вып. 1.

30. Купина Н. А., Михайлова О. А. Лингвистические проблемы толерантности // Мир русского слова. 2002. № 5.

31. Лара У. Злоключения слов - изгоев // Мир русского слова. 2002.

32. Милославская Д. И. Типовые трудности интерпретации юридического текста // Юрислингвистика - II: Русский язык в его естественном и юридическом бытии. Барнаул, 2000.

33. Назаров Б. Скромное обаяние толерантности // Мир русского слова. 2002. № 5.

34. Норман Б. Ю. Лексические фантомы! с точки зрения лингвистики и культурологии // Язык и культура. Киев, 1994. С. 53-60.

35. Ожегов С. И. О трех типах толковых словарей современного русского языка // Ожегов С. И. Лексикология. Лексикография. Культура речи. М., 1974.

36. Осипов Б. И. Речевое мошенничество - вид уголовного преступления? // Юрислингвистика - II. Барнаул, 2000.

37. Остроушко Н. А. Речевое воздействие как лингвистическая проблема (к понятию языкового манипулирования) // Мир русского слова. 2002. № 5.

38. Пелевин В. Generation «П». М., 1999.

39. Перцев А. В. Современный миропорядок и философия толерантности // Философские и лингвокультурологические проблемы! толерантности. Екатеринбург, 2003.

40. Поливанов Е. Д. Задачи социальной диалектологии русского языка // Е. Д. Поливанов и его идеи в современном освещении. Смоленск, 2001.

41. Пушкин А. С. Путешествие из Москвы в Петербург // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в 10-ти томах. Изд. 4-е Т. VII. Л., 1978.

42. Расторгуев С. П. Философия информационной войны. М., 2003.

43. Рождественский Ю. В. Теория риторики. М. , 1999.

44. Романенко А. П. Русский литературный язык XX века: культуроведческий аспект // Русский язык: исторические судьбы и современность. М., 2004.

45. Синельникова Л. Н. «Гул языка»: о процессуальности бытия вербальной сферы // Структура и содержание связей с общественностью в современном мире. Вып. 3. Луганск

- Цюрих - Женева, 2002.

46. Синельникова Л. Н. Языковые симулякры! как материализованная энтропия, или В мире заблуждений // Структура представлення знань про свт, суотльство, людину: у пошуках нових змЫв. Т. 1. Луганськ, 2003.

47. Словарь иностранных слов. М., 1954.

48. Словарь иностранных слов. М., 1979.

49. Словарь русского языка в 4-х томах // Под ред. А. П. Евгеньевой. М., 1981 - 1984.

50. Словарь сочетаемости слов русского языка // Под ред. П. Н. Денисова, В. В. Морковкина. Изд. 2-е, испр. М., 1983.

51. Советский энциклопедический словарь. М., 1983.

52. Старовойт Ю. Л. Пережитки социализма и лексикография // Vocabulum et vocabu-larium. Вып. 3. Харьков, 1996.

53. Толковый словарь современного русского языка. Языковые изменения // Под ред. Г. Н. Скляревской. М., 2001.

54. Толстой Л. Н. Война и мир // Толстой Л. Н. Собрание сочинений в 22-х томах. Т. VII. М., 1981.

55. Филатов В. И. Ценностный мир человека // Язык. Человек. Картина мира. Ч. 1. Омск, 2000.

56. Флоренский П. Столп и утверждение истины // Флоренский П. Собрание сочинений. Т. IV. Paris, 1989.

57. Хан-Пира Э. И. Советский тоталитаризм и русский язык // Национально-культурный компонент в тексте и в языке. Ч. 1. Минск, 1994.

58. Чудинов А. П. Россия в метафорическом зеркале. Когнитивное исследование политической метафоры (1991 -2000). Изд. 2-е. Екатеринбург, 2003.

59. Шеина И. Н. Роль языка в формировании коллективной картины мира // Номинация и дискурс. Рязань, 1999.

60. Щерба Л. В. Опыт общей теории лексикографии // Щерба Л. В. Языковая система и речевая деятельность. Л. 1974а.

61. Щерба Л. В. Предисловие [к русско-французскому словарю] // Щерба Л. В. Языковая система и речевая деятельность. Л., 1974б.

62. ^аску и. Вкада-ирогу: о роЬ7еЫе <&ЕЙео1од1Еаср \«у<^а\шсЬ« экадпукошусИ // Vo-саЬи!ит е1 уосаЬи!апит/ Вып. 1. Харьков, 1994.

© Васильев АД., 2005

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.