Н. А. Трубицына
Диалог петербургского и крымского текстов в повести Михаила Пришвина «Славны бубны»
В науку о литературе понятие «петербургский текст» было введено известным исследователем, филологом и культурологом, В.Н. Топоровым. В работе «Петербург и "петербургский текст“ русской литературы» (Введение в тему)» ученый определит основную идею петербургского текста как «путь к нравственному спасению и духовному возрождению в условиях, когда жизнь гибнет в царстве смерти, а ложь и зло торжествуют над истиной и добром» [7, с. 662]. Мы, в свою очередь, вслед за А. Г. Лошаковым, понимаем под этим термином «коллективно-авторский тематический сверхтекст локального типа, в котором преломилась единая, но внутренне антитетичная телеологическая установка на художественное постижение идеологически противоречивого образа Петербурга» [2, с. 32].
В настоящее время в гуманитарных исследованиях актуализирована сверхтекстовая модель В.Н. Топорова, к которой обращаются в целях интерпретаций феноменов различных текстов: «городских», «провинциальных», «заграничных». Широко известны в этой связи работы В. В. Абашева о пермском тексте, Н. И. Малыгиной о московском тексте, Н. Е. Меднис о петербургском и венецианском текстах, статьи Н. В. Осиповой о вятском провинциальном тексте, М. В. Строганова - о тверском и ряд других.
В 2003 году увидела свет монография А. П. Люсого «Крымский текст в русской литературе», где автор отмечает, что «если петербургский текст был порожден петербургским мифом, то крымский текст - мифом Тавриды. Последний стал южным полюсом петербургского литературного мифа. Отраженная в литературе петербургская мифология <...> прямо или опосредованно оказалась одной из важнейших составляющих первичного языка крымского текста в процессе его рождения и генезиса» [3, с. 361].
Петербургский и крымский тексты имплицитно соотносятся уже в названии повести Михаила Пришвина «Славны бубны». Это произведение состоит из цикла очерков, созданных писателем на материале путешествия по Крыму в марте 1913 года. «Бубны» насчитывают шесть очерков (глав); каждая глава имеет свое название, кроме первой. Действие в каждом очерке происходит в определенном месте Крымского полуострова, и эти локусы, собственно, и находятся в центре внимания рассказчика. Название всего цикла, в первую очередь, распространяется, по-видимому, на первую главу, в которой, помимо Крыма, действие происходит еще и в Петербурге, а из упоминаемых топонимов присутствуют Москва и Братовка, село в центральной части России.
Название повести идет от пословицы «Славны бубны за горами». Присловье это употребляется в значении «что-либо заманчивое, привлекательное, находящееся где-то далеко и известное только по рассказам» [4, с. 217]. Однако эта пословица ни разу не фигурирует в тексте
88
произведения; единственный раз «славны бубны» упоминаются в характерном для нашей темы контексте: «Чашечку турецкого кофе каждому хочется выпить после прогулки у моря. Мы зашли в кафе «Славны бубны», пили кофе» [5, с. 542]. Пришвин упоминает здесь реально существовавшую кофейню А. Г. Синопли в Коктебеле. В книге Е. И. Жаркова «Страна Коктебель» содержится история рождения этого интересного во многих отношениях заведения: «В июле 1912 года Максимилиан Волошин с графом Алексеем Толстым, а также художниками Вениамином Белкиным и Аристархом Лентуловым, отдыхавшими в то время в Коктебеле, получили предложение обустроить небольшой сарай под кофейню для дачников, их гостей и просто туристов. «Обормоты» с радостью приняли это предложение. <...> По предложению авторов лавочка была названа «Бубнами» (от выражения «Славны бубны за горами»). Это «столичное» название было придумано «с претензией» на конкуренцию с особо знаменитым в литературно-артистических кругах петербургским (курсив наш. - Н.Т.) рестораном «Вена». И, безусловно, корень его лежит в том, что художники, принимавшие участие в отделке, принимали участие в объединении "Бубновый валет”» [1, с. 34]. С Максимилианом Волошиным Пришвин познакомился в 1909 году и, скорее всего, был знаком с историей упомянутого кафе. Безусловно, связь с Петербургом здесь лишь косвенная, но, тем не менее, она неустранима из самого крымского текста.
Петербургский текст формируется вокруг смысловых единиц концепта Петербург, которые могут присутствовать в художественном произведении в эксплицитном или имплицитном виде. А. Г. Лошаков в своем диссертационном исследовании «Сверхтекст: семантика, прагматика,
типология» выделяет в качестве основных компонентов петербургского текста поэтические пресуппозиции фактуального, мифологического, ценностно-интерпретационного и прецедентно-текстового характера. Под поэтическими пресуппозициями мы, вслед за Л. Г. Яцкевич, понимаем «потенциальные символические смыслы, сложившиеся в истории национальной или мировой культуры и генетически закрепленные за поэтическим словарем» [8, с. 34].
Отмечая в структуре концепта Петербург доминанты петербургского текста, В. Н. Топоров обращает особое внимание на то, что «Петербургский текст есть текст не только и не столько через связь его с городом Петербургом (экстенсивный аспект темы), сколько через то, что образует особый текст, текст par excellence, через его резко индивидуальный («неповторимый») характер, проявляющийся в его внутренней структуре (интенсивный аспект)» [7, с. 663]. Однако, для опознавания в
художественном произведении петербургского текста, в первую очередь, на наш взгляд, должно тем или иным способом быть эксплицировано само пространство Петербурга как города. В повести «Славны бубны» это сделано уже в первом предложении: «С нами в черноморском экспрессе ехала золоченая клетка и в ней две больные петербургские (курсив наш. - Н.Т.) кошки» [5, с.534]. Петербург представлен как точка отправления, место
89
начала путешествия. С одной стороны, это отражение реального биографического факта. Однако в повесть включается достаточно большой фрагмент из петербургской жизни рассказчика, что заставляет нас предположить определенную знаково-смысловую наполненность образа северной столицы в тексте произведения. Герой считает необходимым подробно остановиться на особенностях петербургской жизни, выразить свое мнение о городе, его жителях и обитателях (кошках): «Случилось так, что в день моих сборов у нашей квартирной хозяйки вдруг исчезла любимая кошка. Поздно ночью мы услыхали жалобный крик в глубине двора-колодца и отыскали полумертвую кошку внизу: упала из форточки четвертого этажа на острый камень. Дама наша была одинокая, бездетная, с утра до вечера добывала себе мужским трудом пропитание и вечерние свои досуги часто делила с этой кошкой. Вот было горе!» [5, с. 534].
Казалось бы, история банальная, и могла она случиться в любом месте. Однако «глубина» двора-колодца сразу отсылает к наиболее употребительным в петербургском тексте элементам городского ландшафта. Кратко прочерченный образ квартирной хозяйки дает представление о человеке одиноком, по-своему несчастном, претерпевшем очередной «удар судьбы», что также характерно для определенного ряда персонажей петербургского текста. Возле больной кошки и расстроенной хозяйки собираются все жильцы квартиры с выражением сочувствия и заботы. Особый интерес вызывает ветеринар, обещавший приехать ночью осмотреть «маленького пациента». Специалист по лечению кошек оказывается человеком «скромного вида», серьезным, внимательным, держащим себя с большим достоинством: «— Я лечу,- говорил он, - не животных, человека лечу» [5, с. 535].
Так в повесть входит мотив сострадания, придающий петербургскому тексту особую, «сопереживательную» модальность; страдание Петербурга каузирует ответное чувство сострадания, сопереживания: «Бесчеловечность Петербурга оказывается органически связанной с тем высшим для России и почти религиозным типом человечности, который только и может осознать бесчеловечность, навсегда запомнить ее и на этом знании и памяти строить новый духовный идеал. Эта двуполюсность Петербурга и основанный на ней сотериологический миф («петербургская» идея) наиболее полно и адекватно отражены как раз в петербургском тексте литературы...» [7, с. 645].
На первый взгляд может показаться, что образ ветеринара - доктора по лечению «маленьких пациентов» (как он сам именует кошек), не дотягивает до героев-«подвижников» с «религиозным типом человечности». Но это только на первый взгляд. Свое мнение о том, что он лечит не животных, а людей, врач подкрепляет примерами из практики: «Доктор передал нам и несколько тяжелых случаев, как однажды муж обезумевшей дамы выбежал за ним на лестницу, упал на колени со словами: «Доктор, если вы не спасете Ляльку, жена не перенесет, спасите!» А вот что только вчера случилось в генеральской семье: доктор целую зиму лечил кошек у генеральши, ничего не помогало, кошки хирели; вчера генеральша сама заболела, стала упрекать
90
врача. «Что я могу сделать,- ответил он,- вашим кошкам вреден Петербург, не в моей власти изменить климат!» - «Почему же раньше вы не сказали об этом?» - удивилась генеральша. И тут же стала снаряжать кошек в Крым» [5, с. 535].
«Болезненный» климат - еще один «субстрат» петербургского текста -не раз эксплицируется автором в повести: «Этот болезненный климат, враждебная природе жизнь создают особенную близость человека к животному: на животное переносится нечто принадлежащее одному
человеку» [5, с. 535]. Из разговора с армянином-комиссионером на крымском базаре рассказчик узнает, что первый «раньше сам бывал в Петербурге и даже там жил высоко-высоко, на шестом этаже, и простудился» [5, с. 544]. Актуализированная ценностно-смысловая пропозиция «Петербург - город, где болеют», которая релевантна традиционному клише петербургского текста - «Петербург - город, в котором жить невозможно», в свою очередь отсылает к мифологическому контексту концепта Петербург. Здесь имплицитно присутствует тетический миф (миф основания, творения), неразрывно связанный с эсхатологическим мифом («Петербургу быть пусту»).
В уже упоминаемой нами работе В.Н. Топоров отметит «подозрительное соседство», «опасное смешение», но, в то же время, некую «органическую связь» положительных и отрицательных коннотаций концепта Петербург, амбивалентность в восприятии города: «На одном полюсе признание Петербурга единственным настоящим (цивилизованным, культурным, европейским, образцовым, даже идеальным) городом в России. На другом — свидетельства о том, что нигде человеку не бывает так тяжело, как в Петербурге, анафематствующие поношения, призывы к бегству и отречению от Петербурга» [7, с. 646].
В пришвинском нарративе также имеется «Люблю» - фрагмент петербургского текста, подчеркивающий цивилизованность, удобство, некую идеальность северной столицы: «При свете лампы, у постели умирающей кошки, окруженной необычайным вниманием, в ожидании вызванного по телефону известного врача, конечно, приходили в голову мысли, что вот как же хороша цивилизация! И рядом с этим радостным чувством проплывали картины ужасающей брошенности жизни России народной, виднелись ее дороги, осенние хляби, овражки, перелески, всякие мочежинки, топики, и среди всего этого показывалось лицо, обращенное в тупые, серые будни, мимо всякой шалости, радости и всяких «иллюзий»: умирают за спиной, радуются за спиной. Какое же счастье телефон, какая роскошь это сочувствие женщине, плачущей о своей раненой кошке!» [5, с. 534-535]. Возникшая дихотомия «Петербург - коренная Россия» разрешается здесь автором в пользу столицы. Но писатель далек от апологетики цивилизации; боль за простого человека, столичного или провинциального, инспирирует этот страстный монолог.
Сложности петербургской жизни закаляют человеческий дух. Рассказчик, пусть и некоренной житель, усвоил и развил в себе такие
91
«петербургские» качества как культурную любознательность, богоискательство (интерес к религиозной секте караимов), упорство в достижении цели (восхождение весной на гору Ай-Петри), метафизическое чувство природы. В разговоре с лавочником-армянином герой подчеркнет особенности его личного Петербурга: «Измученный, говорю я ему и сам, что попадется: как и я жил тоже высоко, на седьмом этаже, три раза в день подымался без лифта, и нет у меня богатых знакомых...» [5, с. 544]. Потеряв интерес к герою-рассказчику как к покупателю, базарные торговцы останавливают на нем свое внимание уже по другому поводу: «Быстро я купил на базаре кое-что для путешествия, сел на линейку татарина и поехал.
- Ну, вот и поехали,- увидал нас грек,- я же говорил, что для вас все возможно, вы пройдете, и все пойдут.
- Куда, на Ай-Петри? - сказал армянин. - И хорошо, я верно говорю: кто жил в Петербурге на седьмом этаже и три раза в день поднимался без лифта, тому уж не страшны Крымские горы» [5, с. 546].
Таким образом, мы можем констатировать наличие в повести Пришвина «Славны бубны» особого, индивидуально-авторского петербургского текста. На наш взгляд, петербургский текст вводится в произведение именно как противоположный полюс крымского текста. М.В. Строганов, размышляя о специфике крымского текста, отметит следующее: «В основе поэтики локальных текстов лежит превращение художественного образа в реальность — метаморфоза, в результате которой происходит мифологизация пространства. В нашем конкретном случае Крым — это, во-первых, сад, а во-вторых, курорт. В культуре XIX века и наследующей ей традиции это в первую очередь экзотический сад, часто даже — райский сад. В культуре XX века — это по преимуществу курорт». [6, с. 73]. Строганов выделяет три основных концепта крымского текста - «сад», «курорт» и «туризм». В повести Пришвина доминирующим становится концепт «сад», который имплицитно связан с двумя другими.
Свое путешествие герой-рассказчик совершает по приглашению друга, который в письме дает следующее описание Крыма: «Мой друг хвалился своим садом в Крыму, писал мне, что сотни сортов развел он себе роз, каких я еще никогда не видал; в саду деревья посажены необыкновенные, с такими большими цветами, что ранней весной, когда листьев на дереве еще нет, от одних этих цветов под деревом тень, как у нас в июле от лип. Есть магнолии, американские бамбуки, итальянские кипарисы, вавилонские ивы, араукарии, допотопные растения, раины высотою до звезд, но самое главное -веллингтония, дерево жизни, вечно живет и растет, если погибает, то не от себя. Под этим деревом его детки Соня и Костя бегают теперь безгрешные, как Адам и Ева в раю. Родились они еще в Братовке, но ничего не помнят, не знают, что такое ржаная солома, соха, мужик, береза, карась, куколь в овсе, кувшинки в болоте. Мир для них на юге - синее море, где на зеленых островах живет какая-то Маговей-птица, а на север - стена Яйлы и прямо за Яйлою - какая-то Москва, тоже похожая на голубую Маговей-птицу. Райский сад, горы и море, теплое, синее, где некогда жили эллины, - чего же больше? ”Мы здесь, - писал мой друг,- будто на том свете, в раю; все, что было
92
лучшего, осталось с нами, но преобразилось. Моя жена теперь здорова, но так, что вернуться не может на родину. За жизнь свою благодарит бога и благословенный край, а мы все, конечно, с ней. Приезжай непременной» [5, с. 536]. Таким образом, мифологема «райского сада» задает некое «предпонимание», в основе которого лежит клишированный концепт крымского текста. Не названный прямо, но присутствующий в тексте, концепт «курорт» проявляется в связи с мотивом выздоровления. Кроме того, реализация данного концепта в художественном тексте о Крыме, связана с образом моря. Море в повести - стихия мирная, гармоничная, светлая: «...и видел я море, цветистую линию гор, одну за другой уходящих в лазурную дымку, и возле одной из них сверкали весла триремы, плыл Одиссей...» [5, с. 541]. Подключение античного мифопоэтического контекста актуализирует здесь еще одну пресуппозицию крымского текста - «Крым - это Эллада». На наш взгляд, Пришвин изменил бы своему жизненному кредо этнографа и географа, если бы остановился только на художественной реализации концептов «сада» и «курорта». Главное содержание повести составляет путешествие по Крыму; в частности - переход через гору Ай-Петри в долину, а затем - в Бахчисарай. Так в художественное пространство произведения входят остальные черты крымского ландшафта - горы, водопады, долина с ее уникальными селениями, овеянные легендами Бахчисарай и Чуфут-Кале. Однако очерки, в которых ведется рассказ об этих уникальных локусах, принадлежат индивидуальному пришвинскому дискурсу. Крымский текст с пресуппозициями «райский сад», «курорт», «туризм», вместе с петербургским текстом, в основном, заканчивается в первой главе.
Таким образом, мы можем констатировать, что в повести «Славны бубны» имеют место петербургский и крымский тексты, находящиеся в тесной взаимосвязи. Крымский текст выступает в данном произведении антиподом тексту петербургскому, акцентируя ряд своих положительных качеств. Однако сам образ Крыма представлен в повести более широко и разнопланово, в индивидуальной авторской интерпретации как уникальная природно-географическая и культурно-историческая территория.
Список литературы
1. Жарков Е. И. Страна Коктебель. - Киев, 2008.
2. Лошаков А. Г. Сверхтекст: семантика, прагматика, типология: автореф. дис. ... д-ра филол. наук. - Киров, 2008.
3. Люсый А. П. Крымский текст в русской литературе. - СПб., 2003.
4. Мокиенко В. М., Никитина Т. Г. Большой словарь русских поговорок. - М., 2007.
5. Пришвин М. М. Славны бубны // Пришвин М. М. Собр. соч.: в 8 т. - М.: Худож. лит., 1982. - Т. 1.
6. Строганов М. В. «Мифологические предания счастливее для меня воспоминаний исторических.» (И не только Пушкин) // Мат-лы междунар. научн. конф. Санкт-Петербург, 4-6 сентября 2006 г. / под ред. Н. Букс, М. Н. Виролайнен. - СПб., 2008.
7. Топоров В. Н. Петербургский текст. - М., 2009.
8. Яцкевич Л. Г. Структура поэтического текста. - Вологда, 1999.
93