ВТОРАЯ ВОЛНА ЭМИГРАЦИИ
В.В. Агеносов
ДИ-ПИ И ПОСЛЕВОЕННЫЕ ЭМИГРАНТЫ В КОНТЕКСТЕ ЛИТЕРАТУРЫ РУССКОГО ЗАРУБЕЖЬЯ
Аннотация. Автор статьи считает, что традиционное деление литературы русского зарубежья по хронологическому принципу не универсально. В частности, среди писателей послеоктябрьской эмиграции есть большая группа авторов (Ю. Иваск, Б. Нарциссов, А. Перфильев, И. Сабурова, Н. Кудашев, А. Неймирок), чьи судьбы и творчество далеки от типологических признаков «первой волны». Тяготы жизни «лиц без гражданства» (displaced persons) во время Второй мировой войны и послевоенного периода оказались ближе к судьбе послевоенной эмиграции, а художественный мир их произведений типологически родственен творчеству авторов «второй волны». При этом отмечается, что у писателей послевоенной эмиграции были и свои, только ей присущие темы (война, жизнь в СССР, ГУЛАГ).
Ключевые слова: послеоктябрьская эмиграция; послевоенная эмиграция; displaced persons; литература; поэзия; проза; война; ГУЛАГ.
Проблема послевоенной эмиграции начала привлекать внимание литературоведов сравнительно недавно. В книге М.И. Раева «Россия за рубежом» послевоенное время даже не упоминается. К сожалению, автор ограничился только 1919-1939 гг.
В классическом исследовании Г.П. Струве «Русская литература в изгнании» (1956) послевоенной эмиграции посвящено всего несколько страниц1; названы имена наиболее значительных по-
1 Струве Г. Русская литература в изгнании. - 3-е изд., доп. - Париж; М., 1996. - С. 258-260.
этов - Дмитрия Кленовского, Ивана Елагина, Ольги Анстей, Николая Моршена, Владимира Маркова, Аглаи Шишковой, Юрия Трубецкого и Лидии Алексеевой, а также прозаиков - С. Максимова, Л. Ржевского, Н. Нарокова, В. Алексеева). «От них можно еще многого ожидать»1, - прозорливо писал ученый.
К моменту появления монографии Г. Струве в эмигрантологии сложилась концепция двух волн русской эмиграции и - соответственно - двух литератур русского зарубежья. С началом так называемой «брежневской эмиграции» к ним добавилась третья. Классики (Г. Струве, Д. Глэд, В. Крейд, А. Николюкин) решали этот вопрос чисто хронологически: первая волна - те, кто оказался в эмиграции до Второй мировой войны, вторая - кто после. Третья - в 60-е годы.
Однако наличие в книге Г.П. Струве подглавок «Проблема "смены"» и «Встреча двух эмиграций» свидетельствует, что ученого интересовал и вопрос о взаимосвязи, взаимопересечениях двух первых волн. Не случайно в перечень писателей второй эмиграции автор книги включил имя Л. Алексеевой, хотя ему не могло не быть известно, что формально она относится к первой волне.
По мере дальнейшего изучения творчества целого ряда писателей стало ясно, что чисто хронологический подход как путь соотнесения того или иного автора с первой или послевоенной эмиграцией имеет существенные недостатки и создает проблемы для выявления типологических особенностей литературы зарубежья. Наиболее явно они проявились в отношении к писателям, эмигрировавшим из Прибалтики - к Ю.П. Иваску, Б.А. Нарциссо-ву и А. М. Перфильеву. Все трое оказались в Прибалтике после октябрьских событий. И должны быть отнесены к первой эмиграции. Но, как известно, некоторое время до Второй мировой войны Прибалтика была частью Советского Союза, и все названные писатели в это время жили на советской территории.
Александр Перфильев (1895-1973; поэт, критик, публицист) в период советской власти в Латвии работал ночным сторожем, провел год в заключении и лишь в 1944 г. вновь оказался за рубежами СССР. После оккупации Латвии немцами в 1941 г. он становится редактором открытых изданий - журнала «Для вас» и газеты «Двинский вестник». В 1942 г. в Риге выходит мемуарный прозаический сборник «Человек без воспоминаний». В октябре 1944 г. А. Перфильев уезжает в Германию и входит в штаб казачьих войск генерала
1 Струве Г. Русская литература в изгнании. - 3-е изд., доп. - Париж; М., 1996. - С. 261.
П.Н. Краснова; вместе с казаками Русского корпуса некоторое время находится в Италии. Окончание войны застало писателя в Праге, откуда он, избежав расстрела, скрылся в 1945 г. в Баварию, в зону американской оккупации, где на правах ди-пийца жил одно время в Мюльдорфе. Последним его прибежищем стал Мюнхен.
Борис Нарциссов (1906-1982; поэт, переводчик, критик, прозаик) с присоединением Эстонии к СССР продолжал работать по специальности (химик), пока не был призван в Советскую армию. В 1943 г. перешел фронт и был отправлен инженером на сланцевый завод все в той же Эстонии. В 1944 г. Б. Нарциссов вместе со всем персоналом завода эвакуировался в Германию и в конце войны оказался в лагере Ди-Пи, во французской зоне. По воспоминаниям других ди-пийцев, он читал лекции о литературе в ряде беженских лагерей, тесно общался с участниками послевоенной эмиграции. Затем последовало бегство сначала в Австрию (1950-1953), а оттуда в США. Ю. Иваск (1910-1986) успел побывать в ГУЛАГе, а после немецкой оккупации Эстонии в 1943 г. был насильно мобилизован в эстонские войска СС, расположенные в Померании; попал в плен к англичанам, но те быстро выяснили, что он против союзников на фронте не воевал и в карательных операциях не участвовал. В итоге Ю. Иваск оказался в лагерях Ди-Пи.
Ту же «школу» прошла И.Е. Сабурова (1907-1979; поэтесса, прозаик, переводчица, журналистка). Не случайно ее книга «О нас» (Мюнхен, 1972) описывает жизнь ди-пийцев и своим названием говорит о том, что писательница относит к ним и себя.
Незадолго до смерти (1 февраля 1986 г.) Юрий Павлович Иваск писал Джону Глэду: «Вы, Джон, причислили меня к "первой волне" эмиграции - Гуля, Седых и меня. Это неверно: я, как Чин-нов, нахожусь во "второй волне ". Да, начал писать и печатать до войны, но опять-таки, как Чиннов, НАШЕЛ СЕБЯ в поэзии поздно, уже в Америке»1.
Не менее сложной оказалась судьба Н. Кудашева (1905-1979). Формально он, бесспорно, принадлежит к первой эмиграции. Но в отличие от ее типичных представителей не прижился за рубежом, не обрел даже статуса беженца и по мироощущению был близок к бездомным ди-пийцам послевоенных лет. Не случайно его произведения («И я степняк, и я гусар, / Но без степей и без коня») вошли в первый сборник поэтов второй волны - «Стихи» (Мюнхен, 1947).
1 Глэд Дж. Беседы в изгнании: Русское литературное зарубежье. - М., 1991. - С. 32.
Бездомность и христианское философское восприятие жизни не случайно сблизили Лидию Алексееву (послеоктябрьская эмиграция) и Ольгу Анстей (послевоенная).
Судьба узника фашистского концлагеря, совершенно неизвестная большинству поэтов и прозаиков первой волны, сближает творчество послеоктябрьского эмигранта А. Неймирока с писателями послевоенной эмиграции Г. Глинкой и Л. Ржевским.
Приведенные факты (даже не касаясь творчества) позволяют пересмотреть сложившееся деление писателей-эмигрантов по времени их отъезда с родины и предложить более точную формулировку: писатели Ди-Пи и послевоенной эмиграции. Именно так я назвал свою антологию «Восставшие из небытия» (М., 2014).
Целый ряд ученых, занимающихся историей литературной эмиграции, приняли мою концепцию. Среди них Е.В. Витковский, автор предисловия к «Антологии», знаток литературы русского зарубежья. Приняли эту концепцию и ныне здравствующие ди-пийцы В. А. Синкевич и Е.А. Димер. Решительно против высказался известный только в России французский славист и коллекционер Рене Герра в интервью Л. Звонаревой («Книжное обозрение», 2014, 24 нояб.)1.
Что же объединяет ди-пийцев послереволюционного и послевоенного поколений? В первую очередь, та необыкновенно тяжелая судьба, какой не видели деятели литературы первой и третьей волн. В предисловии к «Антологии» Е. Витковский напомнил высказывание Л. Ржевского о том, что «и первая и третья [эмиграции] боролись в основном за визы и за право более или менее легального выезда, вторая волна вся без исключения боролась не за визы, а за жизнь»2.
И вышеназванным ди-пийцам послеоктябрьского периода, и ди-пийцам послевоенным угрожали и фашистское гестапо, и советский ГУЛАГ, и эсэсовские палачи. Раненый герой романа «Когда боги молчат» М. Соловьёва лежит на поле и мучительно думает, кто из немцев приближается к нему: солдаты регулярной армии (они берут в плен, в том числе раненых) или эсэсовцы, расстреливающие всех, кто еще не добит.
1 Подробный мой ответ на «критику» оппонента см.: АгеносовВ.В. Герра на сцене // Книжное обозрение. - М., 2015. - № 1-2. - С. 7.
2 Витковский Е. Россия без гражданства: Литература второй волны // Агеносов В.В. Восставшие из небытия: Антология писателей Ди-Пи и второй эмиграции. - М.; СПб., 2014. - С. 7. - Далее страницы в тексте статьи приводятся по этой антологии.
Персонажи романа Л. Ржевского «Между двух звезд» в условиях фашистского лагеря пленных имеют шанс в любой момент умереть (и умирают) от голода или болезней, быть расстрелянными за кражу куска хлеба. Над женщинами издеваются и насилуют их как русские лагерные полицейские из числа тех же военнопленных, так и немецкие солдаты. Относительность благополучного исхода военных и послевоенных перипетий Заряжского подчеркивается второй частью романа: трагической судьбой Володи Заботина, принудительно отправляемого «домой». Одной из самых драматичных ситуаций романа Л. Ржевского «Показавшему нам свет...» являются не имеющие прямого отношения к сюжету произведения 2-я и 3-я главки его второй части об умирающем в немецком госпитале русском солдате, в недавнем прошлом колхознике-печнике Селезнёве, который «каждое утро, во время обхода, умоляет главного врача отправить его на родину: "Доеду, не сомневайтесь... Домой и хромая лошадь здоровей бежит".».
Жестоко, натуралистично звучат строки о фашистских лагерях в стихах Ивана Буркина и Александра Неймирока.
В стихотворении «Лагерь военнопленных 1941» И. Буркин писал:
И этот вот сейчас умрет.
В глазах уже знамена смерти.
Надежно, верно заперт рот.
Душа навылете, в конверте.
Никто не ведает, куда Уходят тихо, глаз не прячут. Как хорошо, что здесь не плачут, Рукой не машут уходя.
На белом свете побывали,
Все в общей яме, все Иваны. (с. 191-192).
Пронзительны и строки А. Неймирока в стихотворении:
Я побывал в преддверье преисподней. Как трупы я костлявые забуду? Как изойду их муками немыми? Я каждый день сгораю вместе с ними, Я каждый день трепещущейся грудой Колеблясь, исчезаю в черном дыме.
Но в теле вновь живая кровь струится, И снова мир картонной панорамой, Нелепо склеенный, предо мной теснится, И падает душа замерзшей птицей На прах и щебень городского хлама.
(Мюнхен, июнь 1945, с. 481-482).
Эти муки тем более усугубляются натуралистическими подробностями и одновременно гневно-патетическим настроем стихотворения Н. Кудашева «Огарки» - о судьбе насильственно выдаваемых НКВД-шникам пленных русских солдат:
Их осудили выдать палачу! Горит свеча, становится огарком... Какое мужество стоять плечо к плечу И догорать бестрепетно и ярко!
Их счастье было уцелеть в боях, Пройти горнило испытанья плена, -Чтобы мечтать о бритвенных ножах, Чтоб умирать перерезая вены.
Как жутка человеческая мгла, Как страшны человеческие были! На Родину... отправлены тела. Глаголят мертвые и камни возопили!
(Платлинг, 1946, с. 362)
Еще один поэт, И. Елагин, даже и позднее, уже находясь в США, включил в написанную легким четырехстопным хореем с обилием просторечных слов полуироническую «Беженскую поэму» страшные строки:
Завтра, может, за ноги Выволокут недруги.
Завтра яму выроют,
Сгинешь смертью лютою (с. 375-376).
Еще одно очевидное различие в творчестве писателей классических представителей первой волны и ди-пийцев двух поколений - присутствие темы войны. Ни у Бунина, ни у Алданова, ни у Зайцева эта тема не нашла художественного воплощения. Иное дело ди-пийцы.
Война для них - значительная часть их жизни. Ужасы войны имеют в их стихах экзистенциальный характер, вписываются тем или иным способом в контекст всемирной истории.
В первую очередь, это относится к стихотворению (некоторые критики называют маленькой поэмой) Ольги Анстей «Кирилловские яры» (другое название - «Бабий Яр»).
В четырех частях стихотворения нарастает количество строк (в первой части - 10, во второй - 11, в третьей - 12, в последней, четвертой, - 18) и вместе с ними усиливаются тревога и боль. В первой и второй частях «тоненькая девочка», «смуглая дриада» идет в «приволье» по «влажной тропинке», по «теплым зарослям», сопровождаемая «дождинками» и «первыми звездами». «Ясный полудень», разливающаяся «терпкость» полыни, шмель, осознаваемый «желанным крохотным братом»; «Синяя в яр наплывала теплынь. / Пригоршнями стекала окрест / В душистое из душистых мест».
Эти описания в равной степени можно считать и воспоминаниями лирической героини, и проекцией сознания еврейской девушки, ведомой по родным местам на гибель.
Идиллическая картина прерывается описанием кладбища, мимо которого идет рассказчица (и, быть может, все та же убитая девушка; на это намекает строка о том, что движется она «из притихшего милого дома»), упоминанием ангела смерти Азраила и прямой три раза повторяющейся оценкой конечного пути:
Страшное место из страшных мест!
Страшный коричневый скорченный крест! (с. 115)
Характерно, что и все стихотворение «Кирилловские яры» завершится этими же словами («Страшное место из страшных мест!»), контрастными картине «ликующей дремотно природе» первых двух глав, предваряемыми величественными и трагическими библейскими образами: «чаша последняя» (чаша страданий), «роковой народ», «Голгофа, подножье креста»; старики названы «старцами», похожими на «величавого Авраама», а дети на вифлеемских младенцев.
Важно отметить, что трагедию киевских евреев поэтесса связывает как с иудейскими, так и христианскими образами, многократно упоминая крест.
В своей манере видит войну Л. Алексеева:
Ударом срезана стена -И дом торчит открытой сценой... Отбой. Но лестница назад -Лежит внизу кирпичной грудой, И строго воспрещен возврат Наверх, в ушедшее, отсюда.
(После налета, 1954, с. 70)
Старый кот с отрубленным хвостом, С рваным ухом, сажей перемазан, Возвратился в свой разбитый дом, Посветил во мрак зеленым глазом.
И, спустясь в продавленный подвал, Из которого ушли и мыши, Он сидел и недоумевал, И на зов прохожего не вышел.
(Старый кот с отрубленным хвостом. с. 72-73).
В каждом из стихотворений соблюдается переход бытовых деталей в философские обобщения. Так, в первом стихотворении («После налета») Л. Алексеева пишет:
Мне не войти туда, как встарь, И не поправить коврик смятый, Не посмотреть на календарь С остановившеюся датой. .В сору стекла, цемента, пыли, Квадратный детский башмачок, Который ангелы забыли...
(с. 70-71; здесь и далее курсив наш. - В. А.).
Во втором стихотворении нравственно-философскую нагрузку берет на себя кот:
. Он свернулся, вольный и надменный, Доживать звериную тоску,
Ждать конца - и не принять измены. (1959, с. 73).
Выделенные слова явно перерастают свой прямой смысл и выражают мысли поэтессы об исторических событиях.
Нечто похожее присутствует в стихотворении еще одного ди-пийца первой эмиграции - Александра Перфильева с характерным названием «Бессмыслица»:
Я начал жить в бессмыслицу войны,
Едва лишь возмужал, расправил плечи.
Как будто для того мы рождены,
Чтобы себя и всех кругом калечить!
Вслед за войной война другая шла...
Жизнь кончилась. Бессмыслица осталась (с. 500-501).
Впрочем, здесь определяется и некоторое различие между ди-пийцами послереволюционными и послевоенными. Писатели старшего поколения в своем дальнейшем творчестве никогда не уйдут от бремени этого трагического мировосприятия. Исключение составляет творчество Л. Алексеевой, нашедшей примирение с трагической действительностю в единении с природой. Но и она тем не менее не приемлет действительность социальную:
В наш стройный мир, в его чудесный лад, Мы принесли разбой, пожар и яд. И ширится земных пожарищ дым, Обуглен сук, где все еще сидим. Прости нам, Боже! - Хоть нельзя простить (после 1971, с. 78).
А вот молодежь послевоенной эмиграции, начав с того же пессимистического взгляда на бытие, постепенно излечивается от ужасов войны.
Примером тому служит эволюция поэзии И. Елагина. С одной стороны, в 1948 г. ХХ столетие воспринимается поэтом как трагическое, «выжженное гневом Божьим»:
Бомбы истошный крик -Аэродром в щебень! Подъемного крана клык -на привокзальном небе -
Ты, мое столетие!
Поле в рубцах дорог: Танки прошли по полю.
Запертое в острог,
Рвущееся на волю -
Ты, мое столетие! (с. 277-278).
Конец войны у Ивана Елагина связан с картиной разрушения:
Уже последний пехотинец пал, Последний летчик выбросился в море, И на путях дымятся груды шпал, И проволока вянет на заборе (с. 277).
С другой стороны, не только «проволока вянет на заборе», и «мост упал на колени», но и «становятся дома на костыли», «города залечивают раны» - словом, земля «очнулась».
В позднем творчестве этого большого поэта проявятся звуки гармонии:
Проходит жизнь своим путем обычным, И я с годами делаюсь иным, И что казалось грозным и трагичным, Мне кажется ничтожным и смешным. Испуганная пролетает птица. Гром тишину ломает на куски. И мне теперь от красоты не спится, Как не спалось когда-то от тоски. (с. 282)
И совсем философски скажет поэт в предсмертном стихотворении:
Здесь чудо все: и люди, и земля, И звездное шуршание мгновений (с. 284).
Это изменение мироощущения характерно и для Евгении Димер; в стихотворении «Вагон на свалке» она отражает конкретные события («Евреев вез ты в Аушвиц...»; «тащил снаряды из Берлина»; вез вагон «из Киева рабов, картины, / и мебель доставлял назад», а позже - увозил в «дальний путь / В Сибирь, в Москву на эшафот» людей из немецких лагерей), но главное для нее -увидеть и показать этот вагон как символ жизни:
Ты говоришь нам, что напрасно
Прошел наш век, и кровь лилась,
Вагон товарный, грязно-красный,
Где не понять, где кровь, где - грязь (с. 256).
Однако в стихах последних лет поэтесса использовала совершенно другую метафору: «Жизнь - песня. Она то грустна, то беспечна».
Отмеченная еще Достоевским черта русского национального характера никогда не доходить до вершины неверия проявилась в творчестве многих писателей послевоенной эмиграции, особенно христиански настроенных. Так, Родион Берёзов уже в 1949 г. утверждал:
В войну, когда нас посылали в бой, Веления Творца позабывая, Как и всегда над нашей головой -То звезды, то лазурь небес без края.
Где б ни был я, с какими бы людьми Судьба меня в скитаньях ни сводила, Я слышу глас неведомый: «Вонми, Тебя ведет Божественная сила!»
(Чужие страны, люди, города... 1949, с. 134).
Одно из немногих (если не единственное), найденное мной стихотворение о солдате на войне - «Перед атакой» Владимира Юрасова. По сути, оно тоже посвящено вере в торжество жизни:
Если меня сейчас убьют -Атака привстала, ракетой выгнув шею, -Последним желаньем последних минут Что на земле пожалею?
Вас, небеса, под которыми я не лежал,
Вас, города, которых еще не видел,
Вас, народы, говора которых не слышал,
Звери, которых еще не ласкал,
Цветы, которых не целовал,
Вас, книги, еще не прочитанные,
Книги, еще не написанные,
Вас, о женщины, которых любить не успел!
Но больше всего пожалею
О милой старой Земле,
Которая станет такой прекрасной
После другой, последней войны (с. 718-719).
Примером единства поэтов двух поколений в области формы являются стихи Ю. Иваска, безусловно относившего себя к послевоенной эмиграции, что бы об этом ни полагал Р. Герра.
Если имя Ю. Иваска широко известно, то об Иване Буркине следует несколько расширить представление. Сразу после войны бытие русского человека представлялось поэту как «Лагерь военнопленных 1941». Однако позднее творчество Буркина - каскад жизнерадостных стихов, эксперимент с формой (то веселый, то философский), о чем говорят и названия его сборников: «Заведую словами» (1978), «13-й подвиг» (1978), «Голубое с голубым» (1980), «Путешествие поэта на край абсолютного сна» (1995). «Не бойся зеркала» (2005) и др. Характерно, что и Ю. Иваск, и И. Буркин обращаются в своих формальных поисках к опыту Ве-лемира Хлебникова, чье творчество полностью лежит вне интересов поэтов первой эмиграции. Убедиться в этом легко, сравнив хотя бы «Ушмал» Иваска и «Попугая» Буркина. Ограничусь несколькими строчками.
Вот Ю. Иваск:
Лазорево-знойно, Оранжево-бабочно, Комарино-назойливо И змеино-загадочно.
Акации кружев, Иголочки кактуса, Огнеглазые, рыжие Ягуары осклились. (1964, с. 306)
Ориентация на футуристов с их совотворчеством присуща и таким поэтам, как Н. Моршен и Г. Глинка.
Ограничусь двумя примерами.
Николай Моршен:
Зима пришла в суровости, А принесла снежновости. Все поле снегом замело, Белым-бело, мелым-мело, На поле снеголым-голо, И над укрытой тропкою, Над стежкой неприметною,
А вот «Попугай» И. Буркина:
Держите красное! Ловите зеленое! Купите желтое!
Красное летает. Зеленое помогает. Желтое клюет. (с. 204).
Снегладкою, сугробкою, Почти что беспредметною, Туды-сюды, сюды-туды Бегут снегалочьи следы, Как зимниероглифы, Снегипетские мифы (с. 433-434).
Глеб Глинка:
Соба одна, соба без « ка». Какая же она? Поверхностна иль глубока И в чем отражена?
Кой-кто умеет с нею пить, Топя тоску в вине. Тут он не прочь поговорить С собой наедине.
Себя без толку не тревожь, Доволен будь собой, А если не доволен, что ж, Соба дана судьбой (с. 227).
Говоря об общности писателей-ди-пийцев двух поколений, я вовсе не собираюсь утверждать, что их творчество было полностью тождественно. Во-первых, у каждого писателя есть свои особенности; во-вторых, о тождественности можно говорить лишь в типологическом смысле. И если близость мироощущения и художественного мировыражения - вопрос бесспорный, вполне научно корректный, то и выявление некоторых, в первую очередь, тематических различий тоже вполне закономерно.
Ограничусь только одним примером того, что было невозможно у старших ди-пийцев и составляло значительную часть творчества послевоенных. Старшие не вкусили всех особенностей советской жизни. Младшие испытали их сполна и достаточно полно описали.
Наиболее значимым с этой точки зрения, на мой взгляд, является роман М. Соловьёва «Когда боги молчат» (1953), где нарисована широкая панорама событий от революции в деревне до Второй мировой войны. Рассказывая о судьбе большой крестьянской семьи Суровых, безоговорочно вставших на сторону советской власти, писатель показывает драматичные судьбы братьев, то
возвышающихся до командующих военными округами, до уполномоченных ЦК на строительстве города на Дальнем Востоке, то оказывающихся в чекистских застенках. Главный герой романа Марк Суров постепенно проходит путь от большевистской убежденности в праве пользоваться насилием во имя победы коммунизма к сомнениям, тот ли коммунизм строится, о котором он мечтал в юности. Совершая героические подвиги во время Отечественной войны, Марк замечает, что народ ждет не только изгнания оккупантов, но и возвращения к общечеловеческим ценностям. Картины народной жизни, яркие портреты многочисленных народных персонажей чередуются с превосходно выписанными пейзажами, с авторскими лирическими отступлениями и философскими рассуждениями героев.
Исключительной прерогативой писателей послевоенной эмиграции является описание деятельности ЧК-НКВД и ГУЛАГа, на что указал американский славист Джон Глэд. Речь идет о мемуарной и художественной прозе, «запечатлевших опыт недавних событий, поскольку трагедия века не была объективно отражена в советской литературе, а вывезти рукописи из Советского Союза до войны было нелегко. Стоит отметить, - продолжал Глэд, - такие книги, как "Соловецкие острова" Геннадия Андреева (1950), "Неугасимая лампада" Бориса Ширяева (1954), роман "Враг народа" (1952), переизданный в 1972 г. под названием "Параллакс", Владимира Юрасова (псевдоним Владимира Жабинского), "Между двух звезд" Леонида Ржевского (1953), "Укрощение искусств" Юрия Елагина (1952) и его же "Темный гений" (1955)»1.
К этому перечню можно добавить роман «Денис Бушуев» С. Максимова, его же цикл рассказов о ГУЛАГе «Тайга» (1950), а также неоконченную эпопею «Птань» Б. Ширяева, рассказы на лагерную тему Б. Филиппова и его же сборник рассказов «Кресты и перекрестки» (1957).
15 рассказов книги С. Максимова «Тайга» повествуют о системе ГУЛАГа, о трагедии ареста, допросов и предательства друзей («Одиссея арестанта»). Писатель раскрывает ужасы этапов, когда в трюм парохода загоняли три тысячи человек, а в камеру пересыльной тюрьмы вместо положенных 25 человек заталкивали 107 («На этапе»). Здесь есть и рассказ об убивающем труде («Пианист», «Стошес-тидесятый пикет»). Но стоит отметить, что все же повествование о трагедиях и издевательствах над людьми («Одна ночь», «Княжна»,
1 Глэд Дж. Беседы в изгнании.
- С. 14.
«Забава») порой соседствует с рассказами о «счастливых» и трагикомических днях арестантов («В театре», «Счастье»).
Философско-драматическую основу конфликтов в произведениях С. Максимова составляет мысль о борьбе животного и человеческого в экстремальных условиях («Чума»). В рассказе «Стошестидесятый пикет» писатель безнадежно констатирует: «Здесь уже не было людей. Здесь были звери». «Поет свою страшную панихиду тайга», и в унисон с ней урки удовлетворяют свою похоть в мертвецкой («Одна ночь»).
Трагично заканчивается судьба актеров - жителей «аристократического» барака из рассказа «В театре»: «Хавронский из режиссеров превратился в уборщика бараков. Радунская [прима-актриса. - В. А.] стала прачкой. Актер Фрог устроился чертежником в конструкторском бюро при Управлении лагеря. А я попал к старой подруге-тачке». Карцером завершилось неумелое строительство печки для героев рассказа «Счастье».
«Холодно. Ах, как холодно на этой земле!..» - звучит авторский вывод в финале рассказа «Прохожая». «Вода плещет о борт, словно убаюкивает, сыро, темно, смрадно. Тяжелый многоголосый храп. А в сердце тоска и холод», - завершается рассказ «На этапе». Мрачен финал новеллы «В снежной могиле»: «.Падало в мутной дымке морозное солнце за зубчатую стену леса. Тихо, как свечи в церкви, потрескивали ели и сосны. Скрипел снег под ногами. Я шел впереди конвоира и бессильная злоба сжимала мне горло. 9-й лагпункт оставался позади, уходя, как в могилу, в сугробы снега».
Не только уголовники-урки, но и начальники лагерей, «воспитатели» давно потеряли человеческий облик. Не случайно повествователь замечает нечто общее между уголовником Гришкой-филоном и начальником всех лагерей «товарищем Яковом Морозом». Особенно страшно и психологически достоверно выглядят в книге «интеллектуальные палачи» («Забава»).
И тем не менее от первого рассказа С. Максимова «Прохожая» до последнего «Прокаженный» лейтмотивом проходит мысль о тяге человека к свободе, о нравственном преодолении страха.
Выбор побега и смерти вместо унижений и рабства делает Митька-Пан («Пианист»); голодный охранник морга выбрасывает буханку хлеба, полученную от циников-сластолюбцев («Одна ночь»); борьбу вместо смирения выбирает герой рассказа «Прокаженный». Не оказывается поражением и согласие княжны стать любовницей негодяя: подобно Соне Мармеладовой она жертвует собой во имя немощной матери, тоже находящейся в лагере
(«Княжна»). В рассказе «В театре» глубоко психологично описана смена настроений зэков и пробуждение человеческого сочувствия в людях, казалось бы, потерявших доброту.
С «Тайгой» С. Максимова во многом перекликаются «лагерные» рассказы поэта, прозаика и литературоведа Бориса Филиппова (псевдоним Бориса Андреевича Филистинского, 1905-1991).
Если С. Максимова привлекают эпические сюжеты повседневной жизни узников ГУЛАГа, то в поле зрения Б. Филиппова чаще попадают события драматические, необычные; характеры неоднозначные.
Писательское кредо Б. Филиппова выражено в рассказе «Счастье» в наставлении одного из зэков начинающему прозаику Андрею, от лица которого написано большинство произведений писателя: «Не перечерните только, дружище: жизнь и так уже достаточно темновата, не стоит ее сажей замалевывать, а даже и в среде гепеушников встречались великие чародеи и неплохие, в своем роде, человеки».
«Человеки» в их многообразном отношении друг к другу и к жизни и составляют главный интерес писателя.
В каждом рассказе нарисованы люди яркие, самобытные, принадлежащие к разным сословиям и национальностям. Писателю удается создать не только внешние портреты, но и привычки, передать манеру говорения своих персонажей. При этом весьма часто используются и юмористические детали, штрихи.
Сюжеты рассказов Б. Филиппова внешне незамысловаты и общечеловечны. Хорошие добрые люди привязались к двум нелепым животным - курице и коту («Курочка»). Добрые соседи приглашают друг друга отпраздновать сначала еврейскую Пасху, затем - православную («Несть еллин ни иудей»). Разные персонажи по-разному проявляют свои чувства: герой рассказа «О любви, ревности.» - платонически влюблен и видит смысл своей жизни в заботе о любимой. «Сухой, суровый, подтянутый и сдержанный» Ахтям Сатыбалов, не существовавший вне конструкций и схем, неожиданно влюбляется в легкомысленную девицу Марусю Штейнберг и едва не убивает ее за измену, после чего становится безразличен ко всему на свете. «Ведь он сам убил себя, ее убивая. Смысл жизни своей убил», - комментирует рассказчик.
Условия лагеря, неволи вносят в эти в основном бытовые ситуации трагический оттенок, ведут к разрушению норм жизни и тем более жутковатым финалам, чем более подробно и юмористично показана повседневная жизнь.
Повествование о том, как в песнопении Воскресенья объединились в общем порыве православные, иудеи и даже чукотский шаман, «обильно вымазавший и пасхой, и мясом, и яйцами обоих идолов» своей веры, завершается сообщением о последствиях этого события и предшествующего празднования еврейской Пасхи: «неприметный, худой и сутулый местечковый раввин и тишайший о. Агафангел были осуждены выездной сессией суда Коми АССР за лагерную пропаганду и расстреляны».
И все же в финале (а иногда и в пейзажных зачинах) каждого из лагерных рассказов Б. Филиппова утверждается мысль о продолжении жизни.
Ужасы чекистских застенков описаны Н. Нароковым в романе «Мнимые величины», истоки которого тянутся к традициям Достоевского. Один из главных героев «Мнимых величин» чекист Ефрем Любкин, возглавляющий НКВД в провинциальном городке, утверждает, что все провозглашаемые коммунизмом цели - лишь громкие слова, «суперфляй», а «настоящее, оно в том, чтобы 180 миллионов человек к подчинению привести, чтобы каждый знал, нет его!.. Настолько нет, что сам он это знает: нет его, он пустое место, а над ним все. Подчинение! Вот оно-то. оно-то и есть на-сто-ящее!». Многократно повторяющаяся в романе ситуация, когда человек создал фантом и сам в него поверил, придает злу трансцендентный характер. Ведь этому закону подвержен и несчастный арестант Варискин, и мучающие его следователи, и сам всемогущий Любкин, поверивший в то, что подчинение и есть смысл жизни и лишь избранным дана «полная свобода, совершенная свобода, от всего свобода - только в себе, только из себя и только для себя. Ничего другого - ни Бога, ни человека, ни закона».
Однако по мере развития сюжета выявляется несостоятельность идеи тирании как главного закона мироздания. Любкин убеждается, что его теория такой же «суперфляй», как и коммунистические догмы. Его все более тянет к Библии с ее идеалом любви к ближнему. Любкин к концу романа меняется. Причиной такого исхода является наличие в системе образов романа людей высокой морали. Это - женщины: Евлалия Григорьевна и ее соседка старушка Софья Дмитриевна.
Сложная система образов-зеркал, заимствованная у Достоевского, помогает писателю выявить нюансы нравственных споров, придает романам многогранность и психологическую глубину. Этому же способствуют широко вводимые в ткань повествования описания снов персонажей, символические притчи, рассказывае-
мые героями, воспоминания об их детстве, оценка способности или неспособности воспринимать красоту природы.
Объем статьи не позволяет коснуться вопроса об очевидном своеобразии художественного воплощения темы России и русского национального характера в произведениях ди-пийцев обеих эмиграций.
Но и без этого важнейшего сопоставления ясно, что необходимо отказаться от механического хронологического деления «волн» эмигрантской литературы и рассматривать результаты творчества писателей послереволюционной и послевоенной эмиг-раций как единый литературный процесс.