ФИЛОЛОГИЯ
ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ
© 2009
Е.Е. Кулакова
ДЕТСКОЕ НАЧАЛО И ОБРАЗ КНЯЗЯ МЫШКИНА В ХУДОЖЕСТВЕННОМ МИРЕ РОМАНА Ф.М. ДОСТОЕВСКОГО
«ИДИОТ»
В статье раскрывается понятие «детское начало» в контексте художественного мира романа Ф.М. Достоевского «Идиот», где образ князя Мыш-кина играет ведущую роль. Также другие герои романа рассматриваются через призму «детского начала» как философско-религиозной категории. Детское начало является своеобразным критерием проявления чистоты и искренности человеческой природы.
Ключевые слова: князь Мышкин, роман «Идиот», Достоевский.
Религиозно-философские суждения Ф.М. Достоевского, в течение всей своей жизни пытающегося постигнуть «тайну человека», «найти в человеке человека», во многом художественно реализуются через образы детей и различные проявления детской природы во взрослых. Тема детскости у Достоевского волновала многих исследователей. Так, по-разному она озвучивается в трудах В.Я. Кирпотина, Ю.Ф. Карякина, Ю.Г. Кудрявцева и др.1 На «некие неэвкли-довские, метафизические оттенки восприятия детской природы»2 у Достоевского указывает А.П. Власкин и приводит примеры, обозначающие «странную», совсем «другую природу» детей. Например, известное начало рассказа «Мальчик с ручкой»: «Дети странный народ... Они снятся и мерещатся»3(22; 13), или — из признания Ивана Карамазова: «Дети <...> страшно отстоят от людей: совсем будто другое существо и с другою природой» (14; 217). Интересна мысль Г.С. Померанца о двух «измерениях» в открытии ребёнка у Достоевского — христианском и романтическом4. Особо отметим «христианское открытие», которое у Достоевского происходит через утверждение христианских истин в ребёнке и через ребёнка: «Младенец сливается в его уме со Христом, и он в очень сходных выражениях говорит о ребёнке и о Христе, как об оправдании мира»5. Вера у Достоевского, по Померанцу, связывается с невинной «улыбкой младенца»: «улыбка младенца, о которой Мышкин рассказывает Рогожину, — самое сильное выражение его веры. В «Бесах» рождение ребёнка вызывает какой-то сноп света в душе Шатова. В «Подростке» подброшенная трёх- или четырёхнедельная девочка становится одним из самых сильных отроческих впечатлений Аркадия Долгорукова» (там же).
В «Дневнике писателя» у Достоевского за июль-август 1877 г. есть фантастическая речь председателя суда по делу Джунковских, в которой можно уловить патетику самого автора. Завершается она так: «...Детей нельзя не любить. Да и как не любить их? Если уж перестанем детей любить, то кого же после этого мы сможем полюбить, и что станет тогда с нами? Вспомните тоже, что лишь для детей и для их золотых головок Спаситель наш обещал нам «сократить времена и сроки». Ради них сократится мучение перерождения человеческого общества в совершеннейшее. Да совершится же это совершенство и да закончатся наконец страдания и недоумения цивилизации нашей!» (25; 193).
Некое детское начало явственно проступает во всех произведениях писателя и реализуется в различных художественных ситуациях, в лексике, в поэтических интуициях. Детское начало — своеобразный феномен, представляющий самих детей с их непосредственностью, чистотой, искренностью (в рассказах «Мальчик у Христа на ёлке», «Мужик Марей», «Маленький герой», в повести «Неточка Незванова» и др.), а также характеризующий взрослых героев, как уникальный критерий их лучших проявлений и особенностей («.Если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное» (Мф. 18, 3).
Обратимся к роману Ф. М. Достоевского «Идиот», в котором степень проявления детского начала выражена наиболее ярко, к тому же — в определенном развитии. В связи с этим рассмотрим образ главного героя романа — князя Мышкина, в ком детское начало, на наш взгляд, выступает как определяющее и доминирующее в отношениях с другими героями и как одно из условий, раскрывающее художественную проблематику романа.
Начнем с эпизода, когда князь Мышкин впервые появляется у Епанчиных, сразу после своего приезда из Швейцарии. Первая фраза, которой Иван Федорович Епанчин характеризует князя Льва Николаевича Мышкина, уже выявляет и обозначает нашу тему: «Совершенныйребенок и даже такой жалкий, припадки у него какие-то болезненные» (8; 44. Здесь и далее курсив мой — Е.К.). И здесь же, через несколько строк, в этом же разговоре: «.и притом, он почти как ребенок, впрочем, образованный» (8; 45). И еще раз, через несколько фраз, когда в разговор уже вмешались дочери (Александра, Аделаида, Аглая), следует третье подтверждение «дитячества» князя, уже как своеобразное заключение: «.и вдобавок дитя совершенное, с ним можно еще в жмурки играть» (8; 45). Малый отрезок текста, в котором мы выделили данные характеристики, несомненно демонстрирует усиленное авторское акцентирование «детскости» Мышкина. Причем дважды произносится «ребенок», и дважды — «совершенный» («совершенное»). Чтобы выявить оценочную сторону понятий «совершенство», «совершенность», перенесемся по тексту несколько вперед и приведем цитату, в которой дается одна из первых оценок Мышкиным Настасьи Филипповны: «В Вас всё совершенство... даже то, что Вы худы и бледны.» (8; 118), на что Настасья Филипповна не могла не откликнуться: «Так Вы, стало быть, меня за совершенство почитаете, да »? (8; 118). Образ Настасьи Филипповны более, чем остальные (после Мышкина), будет привлекать наше внимание наличием и проявлением в нем «детского», к тому же, понятие «совершенство» (как оценка Мышкиным Настасьи Филипповны) будет еще не раз определять героиню, в глубине души осознающей свою совершенную, «божественную природу».
Но вернемся к эпизоду у Епанчиных и отметим в первых характеристиках князя Мышкина генералом немаловажное, на наш взгляд, дополнение: «.с ним можно еще в жмурки играть» (8; 45). Скорее всего, это случайно брошенная аллегорическая шутка. Но прозвучала она в устах генерала-отца как своеобразное пророчество относительно судьбы одной из его дочерей — Аглаи. И не только Аглаи: многие герои оказываются ввязаны в детскую игру «жмурки» по отношению друг к другу: и Настасья Филипповна, и Рогожин, и все семейство Епанчиных (особо Лизавета Прокопьевна), и даже Ганя, и Коля Иволгин, и Лебедев. И «водят» в этой игре в разное время разные герои, но ведет всех, до последнего эпизода, Мышкин — «совершенный ребенок».
Вспомним и повторим восклицание из «Дневника писателя» (цитата, приведённая чуть выше), где своеобразно смыкаются понятия «совершенность» и «дети»: «Ради них сократится мучение перерождения человеческого общества в совершеннейшее. Да совершится же это совершенство...». Обращаясь к образно-этимологической природе самого слова-понятия, используемого и в романе («Идиот»), и в «Дневнике писателя» — в различных частях речи (прилагательное, глагол, существительное, причастие), выделим корень — верш — и прочтём понятие в целом: со — вершиною — (быть, находиться, двигаться). Примечательно, что эта «вершина» в образе Мышкина уже в самом начале действия романа связывается с проявлением в нём «детского». Далее, весь первый, продолжительный разговор у Епанчиных, вдохновенно ведомый Лизаветой Прокопь-евной и ее дочерьми с князем, раскрывает нам немало характерного во всех образах. Что же касается интересующей нас «детскости», то она обнаруживается и в Лизавете Прокопьевне, жене генерала: «... я давеча пред Вашим приходом рассердилась и представилась, что ничего не понимаю и понять не могу. Это со мной бывает; точно ребенок» (8; 49).
Отметив первые характеристики героев в аспекте обозначенности в них «детского», обратимся к «Швейцарскому периоду» Мышкина, который условно назовём «Детским периодом».
Примечательно, что рассказ о детях, с которыми Мышкин был связан в Швейцарии, предваряется заявлением князя о счастье: «.я там только здоровье поправил; не знаю, научился ли я глядеть. Я, впрочем, почти все время был очень счастлив.
— Счастлив? Вы умеете быть счастливым? — вскричала Аглая» (8; 50).
Поставленный здесь извечный вопрос о счастье, который в романе звучит по-разному, и звучит постоянно, имеет прямое сопряжение и с «детскостью», и с детьми, которых узнал Мышкин в Швейцарии. «Я не был влюблен, — отвечал князь так же тихо и серьезно, — я . был счастлив иначе» (8; 57). Счастье «иначе», чем только влюбленность, как привыкли считать дочери Епанчины, является своеобразным ключиком к соотношению Мышкин и дети (дети, которые всю жизнь князя перевернули: «Вся судьба моя пошла на них» 8; 64). Рассказ Мышкина о детях, с которыми он был в Швейцарии, занимает в романе всего несколько страниц, но является чрезвычайно колоритным и объёмным по содержанию. Встает вопрос: зачем нужно было Достоевскому так плотно соединять князя Мышкина с детьми именно там, где он находился на излечении от своей «падучей»? Мы знаем, что автор готовил своего героя для России — особо
и основательно; знаем, что в первоначальной редакции герой именовался «Князь Христос». Замена названия на «Идиот» соединяет эти два, казалось бы, несоединимые именования. Нам ничего не остается другого, как видеть между «Князем Христом» и «Идиотом» в художественном контексте романа определенные ассоциативные и духовно-социологические связи. Причем этот роман, как никакой другой, действительно имеет эти два названия: одно пропечатанное, другое — во внутреннем и подспудном звучании.
Образ Христа, являющийся для Достоевского заглавным символом истины и веры, так или иначе должен был воплотиться в художественном пространстве писателя. Почему же в романе, первоначально именованном «Князь Христос», образ великого страдальца за судьбу человека и человечества трансформируется через понятие «идиот» и все соответствующие в связи с этим проявления человеческой природы? Допустим, Достоевскому важно было увидеть, как будет выглядеть Христос во плоти в такой вот России, в такое-то время. Покажись Христос в своем светозарном виде, ему и шагу ступить не дали бы. А обычное земное тело Христов Дух во всей полноте выдержать не может, психика тоже не справляется, — потому и естественны психические отклонения, потому и штамп «идиотизма» мог служить защитным слоем трепетной Христовой сути. Допустим, так оно и есть с точки зрения психо-физической вместимости и необходимости трансформации мощнейших (Христовых) энергий. К тому же Достоевский более, чем кто-либо другой, понимал, что «начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью» (6; 504). Напоминаем эти последние строки из романа «Преступление и наказание», в которых явственно звучит мысль о новом человеке, о другом человеке, способном войти в «совершенно неведомую действительность».
Воплощением этой мысли, своеобразным её религиозным олицетворением в «Преступлении и наказании» была Соня Мармеладова. И, достигнув определенных реализаций в плане духовно-нравственного преображения героев (самой Сони и Раскольникова), эта мысль обретает более мощное выражение в романе «Идиот» в лице Мышкина — «нового человека», «прекрасного человека», «Князя Христа».
Но вернёмся вновь к «Швейцарскому периоду», который мы обозначили как «Детский» и который был подготовкой Мышкина к служению России, служению людям. Почему всё-таки в «Швейцарском периоде» Достоевский столь плотно соприкасает князя Мышкина — Князя Христа — с детьми, прежде чем он появляется в России? Посмотрим, наконец, в связи с этим, что же за отношения складываются у Мышкина в Швейцарии с детьми, как они проясняют поставленные нами вопросы. «Там. там были всё дети, и я всё время был там с детьми, с одними детьми» (8; 57) — так начинает князь свое повествование. Вспомнив одних «деток» в речи Ивана Карамазова, — сделаем акцент на слове «одни» (дети) в только что процитированном нами тексте. «Одни» выступает здесь как утверждение особого и исключительного положения, которое занимают дети в системе идейно-художественных поисков Достоевского. И если в «Преступлении и наказании» речь идет (через Раскольникова) о разделении
людей на два разряда (символически это выглядит своеобразной «судной чашей весов»), то «дети», «детки» в «Идиоте» и в «Братьях Карамазовых» выделяются писателем из людей в какую-то особую группу. К тому же, там, в Швейцарии, Мышкин мог бы вступить в какие-то отношения и со взрослыми, но именно дети, «одни» дети были для него там, и уже это кажется нам знаменательным. К тому же он «не то чтоб учил их», учитель у них был другой — Жюль Тибо: «я, пожалуй, и учил их, но я больше так был с ними. Мне ничего другого не надобно было. Я им все говорил, ничего от них не утаивал. Их отцы и родственники на меня рассердились все, потому что дети, наконец, без меня обойтись не могли и все вокруг меня толпились.» (8; 57). Дальше идет утверждение Мышкина о том, что «ребенку» можно всё говорить: «от детей ничего не надо утаивать, под предлогом, что они маленькие и что им рано знать», «что ребенок даже в самом трудном деле может дать чрезвычайно важный совет» (8; 58). И даже учителю детей Тибо Мышкин сказал, «что мы оба их ничего не научим, а они еще нас научат» (8; 58). Получается, что будущий «Князь Христос» явно учился у детей.
Чему же научили дети князя Мышкина? Почему, по словам Мышкина, «через детей душа лечится» (8; 58)?
Далее идет история с Мари, через которую дети научили Мышкина безоглядности и безусловности в любви — одному из главных Христовых качеств. Нельзя сказать, что Мышкин до встречи с детьми не обладал ими. Так, он и Мари — жалея — любил, но не был влюблен в нее (и он прежде ее полюбил, чем ее полюбили дети): «. а потом поцеловал ее и сказал, чтоб она не думала, что у меня какое-нибудь нехорошее намерение, и что целую я ее не потому, что влюблен в нее, а потому, что мне ее очень жаль, и что я с самого начала ее нисколько за виноватую не почитал, а только за несчастную» (8; 60). Однако этот чистый мышкинский поцелуй явился своеобразным «камнем преткновения» в его отношениях с детьми, вернее — той гранью, которая обозначила противоречия их детской природы: безусловной, безоглядной наивысшей любви детей к Мари и безоглядной к ней жестокости. Дети, подглядев за Мышкиным и Мари «.начали свистать, хлопать в ладошки и смеяться, а Мари бросилась бежать. Я хотел было говорить, но они в меня стали камнями кидать»; и «зато уж дети ей проходу не стали давать, дразнили пуще прежнего, грязью кидались; гонят ее, она бежит от них со своею слабою грудью, задохнется, они за ней, кричат, бранятся...» (там же). Нам важен этот внезапный переход от одного состояния к другому (от жестокости к любви). После усиленных разъяснений князя детям о несчастной Мари они не просто полюбили ее, но полюбили именно безоглядно, безусловно и глубоко, — так, что через эту детскую любовь Мари стала счастливой: «Потом все узнали, что дети любят Мари, и ужасно перемучались, но Мари была уже счастлива» (8; 61). Мало того, «скоро и все стали любить ее, а вместе с тем и меня вдруг стали любить» (8; 61). Таким образом, благодаря страданиям Мари, усиленным жестокостью со стороны детей, возникла, состоялась какая-то общая, большая единая любовь, которая соединила Мышкина с Мари и — на новом уровне — с детьми. Поразительным кажется тот факт, что безусловная, безоглядная жестокость детей к Мари обусловила безусловную, безоглядную последующую любовь их к ней. Сравнивая любовь князя и любовь де-
тей к Мари, увидим, что любовь детей сильнее. Подтверждает это несколько раз прописываемая мысль о счастии Мари. Первую цитату «о счастии» мы уже указали (см. выше); продолжаем далее: «.они носили ей гостинцев, а иные просто прибегали для того, чтоб обнять ее, поцеловать, сказать: «Je vous aime, Marie!» — и потом стремглав бежать назад. Мари чуть с ума не сошла от такого внезапного счастия» (8; 61). Лексика последней фразы указывает на близость понятий «счастье» и «сумасшествие» («безумие»). И это еще раз выводит нас на мысль о некой «положительной» стороне так называемого «идиотизма», и сходстве его с состоянием блаженства, счастья в «христовости». Еще цитата, связующая наивысшую точку счастья — восторг — с безумием: «Она бывала как безумная, в ужасном волнении и восторге» (8; 62). Но главным для нас является следующее утверждение о значимости детей для Мари: «Через них, уверяю вас, она умерла почти счастливая. Через них она забыла свою черную беду, как бы прощение от них приняла, потому что до самого конца считала себя великою преступницею» (8; 63). Заметим: не от Мышкина, не через него Мари «прощение приняла», но от детей, то есть они явились для нее наивысшей точкой суда в ней самой и даже разрешением на искупление. И если Соню Мармеладову дети, условно говоря, сподвигнули на преступление (их голод), то Мари — дети спасли, очистили, дали ей прощение и освобождение от преступления. И здесь, и там — дети. Хотя по поводу случая с Соней можно еще добавить следующее: дети, явившись причиной преступления, таким образом оправдывают его и, следовательно, прощают и возвышают Соню. Значит, есть какая-то в детях особая сила, которая творит чудеса, делает людей счастливыми: «Не знаю, но я стал ощущать какое-то чрезвычайно сильное и счастливое ощущение при каждой встрече с ними» (8; 63), — признаётся Мышкин. Связь «Мышкин — дети» кажется в «швейцарском периоде» настолько глубокой и многогранной, настолько тщательно прописываемой Достоевским, что не остается сомнения: автор искал и находил именно в детях ту огромную долю христовости, ту полноту счастья, которой необходимо было осветить главный образ романа — образ князя Мышкина — перед его появлением в России: «.а товарищи мои всегда были дети, но не потому, что я сам был ребенок, а потому, что меня просто тянуло к детям» (8; 63). И чуть ниже по тексту: «Я останавливался и смеялся от счастья, глядя на их маленькие, мелькающие и вечно бегущие ножки, на мальчиков и девочек, бегущих вместе, на смех и слезы (потому что многие уже успевали подраться, расплакаться, опять помириться и поиграть, покамест из школы до дому добегали), и я забывал тогда всю мою тоску» (8; 64). «Смех и слезы», «подраться — помириться», безоглядная жестокость-безоглядная любовь, — добро-зло — одно, мгновенно переходящее в другое, одно, сливающееся с другим, — приводит нас к мысли о том, что, быть может, зла нет, а есть только разные формы добра, ведущие к счастию, гармонии, истине, Христу. Именно «через детей» эта мысль получает полноту реализации, «ибо дети сих образ Христов», «через них путь в царствие Божие». Нет черного, нет белого, плохого или хорошего, лишь — зеркальное отражение одного в другом: мы помним, как дети «били в ладошки, кидаясь в Мари» камнями; но и в момент, когда они достали башмаки и белье для Мари, — они тоже «только весело смеялись, а девочки били в ладошки... » (8; 62).
Таким образом, «дети» помогли проявить «странную» мысль о князе, которую поведал перед отъездом в Россию князю Мышкину Шнейдер: «.он сказал мне, что он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, т. е. вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил» (8; 63). Смеясь, Мышкин удивляется этой мысли — «потому что какой же я маленький?»; но и тут же оговаривается: «Но одно только правда, я и в самом деле не люблю быть со взрослыми, с людьми, с большими, — и это я давно заметил, — не люблю, потому что не умею» (8; 63).
Мышкин, чувствующий себя среди детей как «свой среди своих», вынужден был оставить их и ехать в Россию, к «людям»:
«Теперь я к людям иду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь. Я положил исполнить свое дело честно и твердо» (8; 64). Мышкин этим рассказом (и последнею фразою в особенности) отделяет «детей» от «людей». А дальше следует еще более значительное заключение: «Может быть, и здесь меня сочтут за ребенка, — так пусть! Меня тоже за идиота считают все почему-то, я действительно был так болен когда-то, что тогда и похож был на идиота; но какой же я идиот теперь, когда я сам понимаю, что меня считают за идиота? Я вхожу и думаю: «Вот меня считают за идиота, а я все-таки умный, а они и не догадываются.» (8; 64). Мышкин как бы ненароком соединяет себя — «ребенка» с собой — «идиотом», а «идиот» — в сопряжении двух названий романа — как теневая сторона от образа «Князя Христа». Таким образом, все три понятия оказываются на одной прямой, обозначая различные стороны проявления сущности человека, где детское начало выступает в роли своего рода примирителя самых высших и предельно болезненных состояний человека, тем более, если второе порою является лишь ярлыком, а не сущей достоверностью. И действительно, не слишком ли часто обозначается «ребенок», «совершенный ребенок», «вполне ребенок» для сравнительно малого текста (6 глава, I часть), чтобы не обратить на это внимание?
И завершается 6 глава I части — через «разгадывание» князем «лиц» дочерей Лизаветы Прокопьевны и «ее лица» в том числе. И здесь генеральша уже сравнивается с «совершенным ребенком»: «...я просто уверен, что Вы совершенный ребенок во всем, во всем, во всем хорошем и во всем дурном, несмотря на то, что Вы в таких летах» (8; 65). Примечательно, что уже не раз повторяющееся сравнение «совершенный ребенок» относится теперь не к Мышкину, а к генеральше. И это подводит к мысли, что «детскость» — не исключительность только в князе, призванном быть «Христом», но что она присутствует и ярко проявляется и в других героях, выступая в роли своеобразной «типологической единицы». В данной цитате для нас еще важно то, что определяет две контрастирующие стороны в детях, две исключительности, две «безоглядности» (вспомним опыт с Мари), а именно: «совершенный ребенок (...) и во всем хорошем и во всем дурном». Характерно, что Мышкин признает в детях и то, и другое: «Ведь Вы на меня не сердитесь, что я так говорю? Ведь Вы знаете, за кого я детей почитаю?» (8; 65).
Чтобы попытаться понять, за кого же Мышкин почитает детей, проследим, как постепенно развивается, трансформируется тема «детскости», Детского На-
чала в различных героях романа, в особенности — в Мышкине, как через проявление «детскости» в человеке осуществляется открытие в нем Божественного.
Отметим, что мы в своей статье движемся в русле логики сюжетной линии романа, и именно — по ходу развивающихся действий. Так, обобщим, что разговор, ведущийся Лизаветой Прокопьевной с князем, оказавшийся во многом оценочным, завершается обобщением Лизаветы Прокопьевны утверждением в себе «ребенка»: «Яребенок, и знаю это» (8; 65). Но дело не только в этом; уж очень много в словах Лизаветы Прокопьевны бравады и торжественности. Ли-завета Прокопьевна любит себя и интуитивно понимает, что «быть ребенком» в её лета — это наивысшая для неё оценка. Причем, именно через «детскость», через «ребенка» в себе Лизавета Прокопьевна тяготеет соединиться с князем: «...я ребенок, и знаю это. Я еще прежде вашего знала про это; вы именно выразили мою мысль в одном слове. Ваш характер я считаю совершенно сходным с моим, и очень рада; как две капли воды» (8; 65). Лизавета Прокопьевна явно отметила в князе именно вот эту «божественность», «христовость», к которой сама она как будто тяготела. Все предпосылки к развитию в ней данных качеств были; другое дело, что проявлялись они часто в каком-то изнаночном, порой инфантильном виде. Потому и детскость ее, через которую она видит свое соединение с Мышкиным, выглядит в большей степени как пародия на истинную святость и чистоту детскости от Божественного. Однако благодаря даже такому проявлению детскости Лизавета Прокопьевна выглядит часто безобидной, ей многое прощается.
Далее, как на «сцене», — в романе появляется Настасья Филипповна, вернее, пока ее портрет (лик ее с первых страниц витает в воздухе). И мы через оценку Мышкиным этого портрета сразу же «причисляем» Настасью Филипповну к «нашим образам», то есть тем, которые интересуют нас с точки зрения проявления и развития в них различного рода «детского». Лицо Настасьи Филипповны поразило князя Мышкина тем, что «Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть были в этом лице, и в то же самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты» (8; 68). Из этих «двух контрастов» — одна из сторон, а именно, что-то «доверчивое, что-то удивительно простодушное», вырастет затем в очень характерную для Настасьи Филипповны черту, а именно — «детскость», что является для нас принципиально значимым. Рассмотрим, как это развивается и утверждается в тексте; обратим внимание опять-таки на сравнительную лексику. Возьмем, к примеру, первое эксцентричное появление Настасьи Филипповны в романе, в доме Иволгиных. Генерал Иволгин рассказывал «глупую историю», присвоенную им, о том, как одна дама выбросила в окно его сигару, а он за то выбросил в окно ее собаку — болонку. «Вы изверг! — крикнула Настасья Филипповна, хохоча и хлопая в ладошки, как девочка» (8; 93). В данном случае Настасья Филипповна ведет себя так, как вели себя дети в Швейцарии, издеваясь над Мари. Вспомним, как они «хлопали в ладошки, дразня ее и кидаясь в нее камнями». Таким образом, в данном случае детскость проявляется как безоглядная радость — от жестокости, лишь бы это было забавно и походило на наглядную детскую игру. И все-таки детскость — как жестокость — не столь часто имеет место в романе,
как детскость иного рода, которая выявляется, например, в начавшейся бесконечной истории сватовства — женитьбы на Настасье Филипповне. Так, в разгар первого «сватовства», на дне рождения у Настасьи Филипповны, когда Мыш-кин делает попытку «взять» Настасью Филипповну в жены (в момент определения его княжества), Настасья Филипповна восклицает: «Да и куда тебе жениться, за тобой, за самим еще няньку нужно!» (8; 138). Указание на «няньку» в данном случае определяет степень детскости в Мышкине, а именно: младенчество, грудной период — тот период, который характеризуется исключительной чистотой и святостью. Можно отметить также качество беспомощности и неумелости в «грудном периоде». Как, например, в той же сцене со сватовством Настасья Филипповна характеризует Ганю (Гаврилу Ирдалионовича Иволгина): «Ведь теперь их всех такая жажда обуяла, так их разнимает на деньги, что они словно одурели. Сам ребенок, а уж лезет в ростовщики!»(8; 137). Здесь подчеркивается именно неумелость, глупость, и оценка такой «детскостью» звучит как осуждение и предостережение.
Что же касается «няньки» по отношению к князю, то такая характеристика дается Настасьей Филипповной Мышкину не единожды (что особо для нас важно). В этой же сцене на дне рождении Настасьи Филипповны, когда перевес в «сватовстве — торговле» перешел на сторону Рогожина, Настасья Филипповна восклицает: «Да неужто же мне его загубить было? (она показала на князя). Где ему жениться, ему самому еще няньку надо; вон генерал и будет у него в няньках, — ишь за ним увивается!» (8; 144). Перед этим высказыванием уже была произнесена определяющая фраза Настасьи Филипповны о ее решении ехать с Рогожиным и отказаться от князя: «А ты и впрямь думала? — хохоча, вскочила с дивана Настасья Филипповна. — Этакого—то младенца сгубить? Да это Афанасию Ивановичу в ту ж пору: это он младенцев любит!» (8; 113). Итак, «младенчество» князя обозначено здесь прямо и совершенно предметно. Важен и другой момент: через фразу относительно Афанасия Ивановича Троцкого, который «младенцев любит», где Настасья Филипповна себя как «младенца» имеет в виду, она соединяет себя с князем. То, что она сама такова — то есть чиста и непорочна, как уверен в этом князь, читается также через приверженность к «младенчеству». Князь, почитая ее за больную (когда она в припадке) и за несчастную, — здесь же, чуть раньше, произносит: «За Вами нужно много ходить, Настасья Филипповна. Я буду ходить за Вами» (8; 142).
«Ходить за вами» — это быть «нянькой». Таким образом, в помыслах, трепетно и заботливо, оба — Настасья Филипповна и Мышкин — «обменялись» по отношению друг к другу «няньками». Разница только в том, что Мышкин предлагает на роль няньки себя сам, а Настасья Филипповна считает себя недостойной быть даже «нянькой» князю, или не желает быть ею, или — уже не может, потому рекомендует в «няньки» первого подвернувшегося, кто быстро «оценил» княжество Мышкина, — генерала Епанчина. Именно через эти характеристики, определяющие «младенчество» Мышкина и Настасьи Филипповны, мы в своем сознании также соединяем их в чем-то чистом, святом, божественном — а именно, в священной любви. В любви необычной — любви-вере: «А князь для меня то, что я в него в первого, во всю мою жизнь, как в истинно преданного человека, поверила. Он в меня с одного взгляда поверил, и я ему
верю», — так сказала Настасья Филипповна о князе, когда определила его на роль судьи в своих отношениях с Ганей. К тому же, это — любовь-жалость со стороны князя, который и Мари, и Настасью Филипповну именно такою любовью любил: «Я ведь тебе уж и прежде растолковал, что я ее «не любовью люблю, а жалостью. Я думаю, что я это точно определяю» (8; 173). Любовь-вера, любовь-жалость, любовь-забота — эта любовь далека от обычной физической любви-страсти, это — Христова Любовь. Божественная любовь — самая что ни на есть истинная. И в ней Мышкин и Настасья Филипповна соединяются, как мы увидели, через своё «младенческое» Детское Начало. Только один раз князь Мышкин сравнивается с «десятилетним мальчиком» в разговоре о «Рыцаре бедном»: «Но особенно взорвало ее, что князь Лев Николаевич тоже смутился и, наконец, совсем сконфузился, как десятилетний мальчик» (8; 20). В остальных интересующих нас случаях Мышкин представлен именно как «младенец», «ребенок», «дитя» — с указанием на чистоту, непорочность, святость. Сам Мыш-кин подозревает за «детскостью», которую ему присваивают, неумелость и беспомощность, отчасти — глупость, поэтому иногда бунтует против таких «присваиваний», иногда его даже раздражает в самом себе эта «детскость»: «Вы меня за маленького принимаете, Лебедев?» (8; 166). Но Келлер, с другой стороны, отмечает в Мышкине не ту детскость, которую князь не хотел бы в себе иметь, но детскость как «глубочайшую психологию», что означает мудрость и взрослость: «Да помилуйте, князь: то уж такое простодушие, такая невинность, каких и в золотом веке не слыхано, и вдруг в то же время насквозь человека пронзаете, как стрела, такою глубочайшею психологией наблюдения» (8; 257). А несколько раньше в разговоре с Мышкиным: «О, князь, как Вы еще светло и невинно, даже, можно сказать, пастушески смотрите на жизнь!» (8; 257). Заметим, что «пастух» («пастырь») в библейском изложении связан с Христом, пасущим своих «овец». В другом месте читаем: «В князе была одна особенная черта, состоявшая в необыкновенной наивности внимания, с каким он всегда слушал что-нибудь его интересовавшее,/./ в его лице и даже в положении его корпуса как-то отражалась эта наивность, эта вера, не подозревающая ни насмешки, ни юмора» (8; 278). «Наивность» как и невинность («... светло и невинно») всегда связывается с «детскостью», а рядом с «наивностью» в данном контексте стоит «эта вера», значит, здесь и «вера» связывается с «детскостью». И это не случайное обобщение в тексте, так как ещё ранее состоялся важный разговор Рогожина с Мышкиным о вере, где предполагаемый символ веры Мышкина объясняется через «первую улыбку младенца». Князь рассказывает о бабе с грудным шестинедельным ребенком, который улыбнулся ей первый раз от своего рождения. Баба «набожно-набожно вдруг перекрестилась» (8; 183). На вопрос Мышкина, что это она так вдруг, баба ответила ему следующей мудростью: «А вот, говорит, точно так, как бывает материна радость, когда она первую от своего младенца улыбку заприметит, такая же точно бывает и у бога радость всякий раз, когда он с неба завидит, что грешник перед ним от всего своего сердца на молитву становится» (8; 183-184). Таким образом, «первая улыбка младенца» связывается здесь с молитвенным состоянием в человеке, со слезами покаяния в грешнике. И Мышкин далее подводит итог: «Это мне баба сказала, почти этими же словами, и такую глубокую, такую тонкую и истинно религиозную мысль, такую
мысль, в которой вся сущность христианства разом выразилась, т. е. все понятие о Боге как о нашем родном отце и о радости бога на человека, как отца на свое родное дитя — главнейшая мысль Христова!» (8; 184).
В этой проникновенной интуиции героя Бог-Отец радуется на ребёнка — как на самое своё совершенное земное создание, ибо ребёнок — росток заповеданной человечности. Именно поэтому князь Мышкин, выросший из исходно задуманного «князя Христа» в «совершенного ребёнка», естественно возвышается над остальными персонажами, явно не дорастающими до его божественно-детской природы.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. См., напр.: Кирпотин В. Мир Достоевского. М., 1988. С. 97; Карякин Ю.Ф. Достоевский и канун XXI века. М., 1989. С. 625-629; Кудрявцев Ю.Г. Три круга Достоевского. 2-е изд. доп. М., 1991. С. 31.
2. Власкин А.П. На перекрёстках человеческой природы: мужское — женское — детское в художественном мире Достоевского // Достоевский и мировая культура: Альманах. № 22. М., 2007. С. 204-205.
3. Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: в 30 т. Л., 1972-1989. Здесь и далее текст Ф.М. Достоевского цитируется по этому изданию с указанием тома и страниц в скобках.
4. Померанц Г.С. Открытость бездне. Встречи с Достоевским. М., 1990. С. 237.
5. Там же. С. 245.
THE CHILD BASIS AND PRINCE MYSHKIN IN THE LITERARY WORLD OF DOSTOYEVSKY'S "IDIOT"
Ye.Ye. Kulakova
The article reveals the notion of 'the child basis' in the context of the literary world of F. Dostoyevsky's novel 'Idiot' with the principal role of Prince Myshkin. Other characters of the novel are also treated on the 'child basis', which as a philosophical and religious category represents a criterion of pure and sincere human nature.
Key words: 'the child basis', Prince Myshkin, the literary world of F.M. Dostoyevsky.