Научная статья на тему '«Дай мне руку на весь тот свет. . . »: к размышлениям о переписке М. Цветаевой и Б. Пастернака'

«Дай мне руку на весь тот свет. . . »: к размышлениям о переписке М. Цветаевой и Б. Пастернака Текст научной статьи по специальности «Искусствоведение»

CC BY
918
96
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ПАСТЕРНАК / ЦВЕТАЕВА / ЭПИСТОЛЯРНАЯ ЛИРИКА / PASTERNAK / TSVETAYEVA / EPISTOLARY LYRICS

Аннотация научной статьи по искусствоведению, автор научной работы — Мирецкая Елена Витольдовна

В статье анализируются письма Пастернака и Цветаевой, прежде всего 1926 г. Автор видит их не только как реальную переписку, но как законченное художественное произведение, которое и рассматривается в работе. При этом в поле зрения автора находятся и письма предшествующих лет, являющиеся прологом к эпистолярному роману двух поэтов. Автор выявляет основные мотивы этого «романа», на которых строится его «сюжет». Предметом анализа были письма поэтов, а также стихи и статьи обоих, которые служили контекстом для писем.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

«Дай мне руку, на весь тот свет!»: to the speculations on correspondence between Boris Pasternak and Marina Tsvetayeva

The article analyses letters between Boris Pasternak and Marina Tsvetayeva, in particular those written in 1926. The letters are viewed not as correspondence per se, but rather as a single literary text, and are analysed as such. The author also takes into consideration correspondence of the previous years, which she interprets as a prologue to the epistolary novel thus created by the two poets. She identifies the main motifs of the novel, as well as the plot lines based on them. The material chosen for the analysis includes letters of the two poets, as well as their poems and articles of the period, which form the context of the letters.

Текст научной работы на тему ««Дай мне руку на весь тот свет. . . »: к размышлениям о переписке М. Цветаевой и Б. Пастернака»

текст. Об этой ее специфике уже писалось (К. М. Азадовский, И. Д. Шевеленко, А. Ю. Сергеева-Клятис), постараемся развить мысль исследователей. Мы ограничимся письмами 1926 г. (вся переписка охватывает период с 1922 по 1936 г.), этот год можно назвать кульминацией «эпистолярного романа» БП и МЦ, где ключевым внутренним сюжетом был «комплекс Рильке». Планами совместной поездки к немецкому поэту были заняты оба адресата. Собственно с момента переноса Пастернаком на год своего выезда за границу (с 1926 на 1927 г.) мечта о тройной встрече стала стержнем эпистолярного сюжета, горизонтом, к которому стремились оба поэта: «Что бы мы стали делать с тобой — в жизни?» (точно необитаемый остров! На острове — знаю). «Поехали бы к Рильке» [2, с. 108]

Неожиданное и ошеломляющее известие о смерти Рильке 30 декабря 1926 г. повлекло за собой и ослабление связи между БП и МЦ, хотя возникали и другие планы встречи (в Лондоне, например), и другие сюжеты, но развязка была предрешена.

Оговоримся, что в пределах этой статьи мы не ставим задачи анализировать «тройную» переписку 1926 г. (БП — МЦ — Р. М. Рильке). Фактически это были два параллельных романа в письмах: между БП и МЦ, а также МЦ и Рильке (БП написал Рильке всего одно письмо, связав МЦ и Рильке, переписку которых К. Азадовский обозначил как «эпистолярная лирика» [8, с. 291], посвятив ей в своей книге главу «Орфей и Психея»).

Известно, что первым Цветаевой написал Пастернак в 1922 г., когда «открыл» для себя ее лирику: «В Москве купил маленькую книжечку ее "Верст". Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы...» [5, с. 460]. Цветаева ответила — так завязалась переписка.

Спустя 35 лет Пастернак назвал это в «Людях и положениях»: «Мы подружились». Ответный «восторг» Цветаевой последовал по поводу книги «Сестра моя — жизнь», которую она прочитала в начале лета 1922 г. и на которую откликнулась своей первой критической статьей «Световой ливень».

Первоначально оба поэта обращались друг к другу на «Вы», но уже в 1924 г. «Вы» перемежается с «ты», часто — в пределах одного письма: там, где «разговор душ» — «ты», в «деловой» части — по-прежнему «Вы» (подобное употребление «Вы» и «ты» давно отмечено в письме Татьяны к Онегину).

Уже в 1924 г. впервые появляется сюжет возможной встречи. В дальнейшем Пастернак решение о сроках своей поездки полностью делегирует Цветаевой. Он как бы по известной своей манере «загадывает», не решает сам свою судьбу — как она скажет, так и будет.

Для обоих поэтов первая половина 1920-х гг. — кризисная пора. Конечно, это время очень сложное для них и в обычном, житейском смысле (безденежье, «квартирный вопрос», встраивание в новую реальность: Пастернака — в советскую, Цветаевой — в эмигрантскую). Но эти обстоятельства, а также внутренние причины привели к «лирической немоте»: сначала Пастернака (первая половина 1920-х), а затем и Цветаевой (после 1924-1926 гг.)

У Пастернака выходят книжки одна за другой («Сестра моя — жизнь» в двух изданиях, 1922-1923, за ней — «Темы и варьяции», 1923), но написаны они давно. Цветаева после почти сотни стихотворений в 1923 г. в первой поло-

вине 1924-го не пишет ни одного. Оба движутся к эпосу (проза, поэмы), каждый по-своему. Пастернак пока не чувствует новой действительности, называемой советской, она чужда ему, ее словарь неведом. Из письма к О. Фрейденберг 5 декабря 1930 г.: «...наше время, превратившее жизнь в нематерьяльный, отвлеченный сон. И чудесам человеческого сердца некуда лечь, не в чем отразиться» [6, с. 131].

Как пишет Б. М. Гаспаров,

в этой упраздненной действительности лирическому субъекту Пастернака буквально нечего делать. <.. .> нечего делать в метафизическом смысле, в качестве «поэта», каким Пастернаку представлялось его предназначение. Житейской ангажированности это не исключало, скорее, напротив: повышенная внешняя активность как будто компенсировала все более явственно разверзавшуюся метафизическую пустоту [9, с. 112].

Сам Пастернак так писал в ответе на анкету «Литературной правды» в 1926 г.: «Стихи не заражают больше воздуха. <.> Старая личность разрушилась, новая не сформировалась. Без резонанса лирика немыслима» [7, с. 392].

Поворот от лирики к эпосу, к реализму обусловлен еще и ощущением катастрофичности эпохи (войны и революция), которая требует другого языка и другого ракурса, невозможного в лирике. В случае Цветаевой кроме общего, всеми поэтами ее поколения ощущаемого «отсутствия воздуха» (слова Блока о том, что «убило» Пушкина, сказанные в 1921 г.), было еще ее собственное движение от лирики, осознанное не сразу. Она была захвачена целым рядом эпических замыслов и подряд написала несколько больших поэм, но в 1927 г. так писала Пастернаку о подготовленной к печати книге стихов «После России»:

Даю ее как последнюю лирическую, знаю, что последнюю. Без грусти. То, что можешь — не должно делать. <...> Лирика <...> служила мне верой и правдой, спасая меня, вывозя меня, топя меня и заводя каждый час по-своему, по-моему. Я устала разрываться, разбиваться на куски Озириса. Каждая книга стихов — книга расставаний и разрываний. <...> От поэмы к поэме промежутки реже, от разу до разу рана зарастает [1, с. 359] (О пути МЦ, ее личном мифе, творческой эволюции основательно и аргументированно написано в книге Ирины Шевеленко «Литературный путь Цветаевой» [11].).

Весной 1926 г., в период бытовой неустроенности, тоски и творческого упадка, Пастернак прочитал «Поэму Конца» Цветаевой, случайно попавшую ему в руки, и в тот же день получил письмо от отца с сообщением о том, что Рильке читал его стихи и благосклонно о них отозвался. Эти два события потрясли его, воодушевили и обозначили новые смыслы и цели жизни. Об этом он вспоминал в послесловии к «Охранной грамоте», написанном как посмертное письмо Рильке.

С этого момента начинается этот новый для двойной переписки сюжет. В одном из писем МЦ к БП 1925 г. она пишет: «Ты просто удостоил меня своего черновика» (19 июля 1925 г.). Для нас это высказывание является неслучайным. Письма обоих поэтов — «черновики» будущих текстов, они проговаривают замыслы и сюжеты будущих произведений. В самих письмах возникают новые

сюжеты, как бы не связанные с творчеством, но возможно провоцирующие его, это могут быть воспоминания, мечты, даже сны.

Сами письма замещают собой лирику. Они «вместо» лирики, вернее, сама лирика и есть. Для Цветаевой, обращающейся весьма вольно с реальностью, вообще предпочтителен диалог с теми, кого она «воображает» себе, поэтому адресаты, с кем складывались ее «романы», — это те, с кем она или не была знакома до переписки совсем, или была едва знакома (Пастернак, Рильке, Бахрах). По Цветаевой эти письма — тоже творчество, т. е. настоящая жизнь.

В мире, где реки вспять,

На берегу — реки,

В мнимую руку взять

Мнимость твоей руки. (цит. по: [2, с. 31]).

Мир подлинной любви — слиянье душ, а не тел, поэтому она предпочитает Психею — Еве: «Психею (невидимую мы любим вечно, — потому что заочное в нас любит — только душа!» (из письма к А. Бахраху, цит. по: [8, с. 288]).

Если для Цветаевой такое «достраивание» адресатов, преображение действительного до почти художественного образа было традиционным в ее эпистолярно-любовном общении, то в эпистолярном наследии Пастернака эта страница совершенно особенная. Удивительно, что при всем своем несходстве в творчестве, во взаимоотношениях с реальностью, бытом, повседневностью, в которых Пастернак укоренен, а Цветаева сознательно парила над всем земным и обыденным, они в этом общем поле их переписки созвучны.

Есть письма, написанные в один день, — и, не зная, что пишет другой, они вторят друг другу. Так, в частности, происходит с сюжетами снов в письмах обоих поэтов: сны продолжают один другой. Неслучайно Цветаева полагала Пастернака почти «двойником», «парным» себе. В цикле стихотворений «Двое», посвященном Пастернаку, Цветаева развивает сюжет невозможности встречи с «равным» в реальности: в первых двух стихотворениях герои мифологические: в первом — Елена и Ахиллес:

Ахеи лучший муж!

Сладостнейшая Спарты!

Елена: Ахиллес:

Разрозненная пара.

Во втором — Зигфрид и Брунгильда:

Не суждено, чтобы сильный с сильным

Соединились бы в мире сем.

Так разминулись Зигфрид с Брунгильдой,

Брачное дело решив мечом.

В первом сюжете греческие герои и не были парой, не должны были быть вместе. Просто каждый представлял собой лучшего в своем «разряде», сильнейшего: Ахиллес — воин, Елена — красивейшая из женщин!

Во второй истории — герои «Песни о Нибелунгах» предназначены были друг для друга, но не «суждено, чтоб сильный с сильным».

Это в концепции Цветаевой. Поэтому третье стихотворение — подведение итога, создание формулы:

В мире, где всяк Сгорблен и взмылен, Знаю — один Мне равносилен.

В мире, где столь Многого хощем, Знаю — один Мне равномощен.

В мире, где все — Плесень и плющ, Знаю: один Ты — равносущ Мне.

В последнем тексте МЦ примечательно еще и то, что эти двое противопоставлены всему миру, который отмечен ущербностью и немощью, и только герои (двое) ощущаются почти титанами, гулливерами среди лилипутов. Интересно и то, что МЦ как-то бессознательно, но тем не менее ставит себя первой, а БП — вторым, правда, ей равным.

Как уже было сказано выше, письма 1926 г. по отношению ко всей переписке двух поэтов — это своего рода роман в романе. У этого романа четкая композиция с чертами «кольцевой» — сюжет начинается с ложного известия о смерти Рильке, а заканчивается действительной его смертью.

В романе есть Пролог (письма осени — зимы 1925 г.) и Эпилог (письма начала 1927 г.), есть Кульминация (письма апреля — мая 1926 г.), ряд сюже-тообразующих мотивов, даже — «вставные новеллы» (это три «серии» писем Цветаевой и Рильке). Они, безусловно, связаны с основным сюжетом героями и событиями, но составляют в то же время самодостаточный текст.

Этот роман может быть назван «метароманом», т. к. очень важной его частью являются размышления авторов переписки о проблемах творчества, «месте поэта в рабочем строю», анализ конкретных текстов друг друга, поиски в области языка и стилистики и т. д.

К нему вполне применим бахтинский термин «полифонический роман», поскольку множество «голосов» звучит здесь — тех поэтов, писателей, критиков, чьи взгляды обсуждаются, на чьи рецензии и отзывы откликаются Цветаева и Пастернак, с кем полемизируют. Оба героя существуют в эпохе, среди людей, среди литературного сообщества по обе стороны границы.

И последнее: этот эпистолярный роман — часть того, что принято называть «художественным миром» автора, в нашем случае — сразу двоих. Уже летом 1926 г. обнаруживаются расхождения и несовпадения в интерпретации

одной темы или образа (речь идет, в частности, о поэме Пастернака «Лейтенант Шмидт»), в обращении с миром вещей и сущностей. Но в письмах по-прежнему есть отсылки к стихам, скрытые или явные цитаты из произведений обоих поэтов, очевидные наброски сюжетов, «проговариваемые» ими, которые претворятся в художественные тексты, в то же время есть «случайные» фрагменты, которые можно квалифицировать как «художественные» — самостоятельные эскизы, зарисовки.

Прологом к эпистолярному роману поэтов служат письма 1923-1925 гг. Еще в 1922-1923 гг. могла произойти их встреча, когда Пастернак был в Германии, а Цветаева только что покинула ее. Встреча была отложена на два года. «Я терпелива и свидания с Вами буду ждать, как смерти. Я в Вас знаю только Вашу душу» (письмо МЦ конца марта 1923 г. [1, с. 64]).

Вы знаете и видите все, мы никогда не начинали, мы никогда не перестанем. Живите долго, живите вечно, я только на это и надеюсь теперь. <.. .> Вы сердечный мой воздух, которым день и ночь дышу я, того не зная, с тем чтобы когда-нибудь и как-то (и кто скажет, как?) отправиться только и дышать им, как отправляются в горы или на море или зимой в деревню (письмо БП первой половины1924 г., [1, с. 70]).

Цветаева пишет Пастернаку цикл «Провода», внутри него есть подцикл «Эвридика — Орфею», тема, далее актуализированная в связи с Рильке, его «Сонетов к Орфею», посланных им Цветаевой в подарок. В этом же цикле программное для сюжета переписки стихотворение:

Час, когда вверху цари И дары друг к другу едут, (Час, когда иду с горы :) Горы начинают ведать.

Умыслы сгрудились в круг, Судьбы сдвинулись: не выдать! (Час, когда не вижу рук.) Души начинают видеть.

<...> Весна наводит сон. Уснем. Хоть врозь, а все ж сдается: все Разрозненности сводит сон. Авось увидимся во сне. <...>

С другими — в розовые груды Грудей. В гадательные дроби Недель. А я тебе пребуду Сокровищницей подобий. <...>

Недр достовернейшую гущу Я мнимостями пересилю!

Борис, все эти годы живу с Вами, с Вашей душой. Как Вы — с той карточкой (Из стихотворения БП «Я живу с твоею карточкой.» («Заместительница», 1917). — Е. М.), Вы- мой воздух и мой вечерний возврат к себе. Иногда Вы во мне стихаете, когда я стихаю в себе. Но чуть стих или дуновение иных земель- Ваше имя, ваше лицо, Ваш стих. <...> Когда я думаю о жизни с Вами, Борис, я всегда спрашиваю себя: как бы это было?» (письмо МЦ ок.14 февр 1925 г., [1, с. 101-102]). «Б.П., когда мы встретимся? Встретимся ли? Дай мне руку на весь тот свет, здесь мои обе- заняты (Из стихотворения МЦ «Русской ржи от меня поклон» (1925). — Е. М.) (Письмо МЦ 20-22 марта1925 г. [1, с. 107]).

В этом стихотворении МЦ «дожди» — знак Пастернака, и ее «беды» и «блажи» — от него, а его уподобление Гомеру — обозначение его первенства из современных поэтов, хоть и пишет «о дождях», но и в этом он — Гомер (Мастер):

Друг! Дожди за моим окном, Беды и блажи на сердце. Ты в погудке дождей и бед То ж, что Гомер — в гекзаметре.

По этим фрагментам очевидно, что для обоих поэтов письма друг к другу и возможность диалога составляют важнейшую часть их духовной жизни, при этом вступающую в явный конфликт с жизнью реальной, поэтому речь идет только о «душах», «мнимостях», встрече «во сне» или вовсе в другом мире, на «том» свете. В то же время для каждого его адресат необходим как воздух, т. е. является тем, без чего не живут совсем.

Уже в ранних письмах появляются частные мотивы, которые получат развитие позже — «горы», «моря», для МЦ фактически замещающие ее саму (гора) и его (море). А в финальном отрывке из стихов МЦ — «дожди» — конечно, знак Пастернака. Свою статью, о которой мы уже упоминали, МЦ назвала «Световой ливень», и в ней есть главка «Пастернак и дождь», она финальная и объясняющая феномен поэта.

Пастернак же в цитированном выше письме рисует целую картину разнородных явлений природы: «водопад существованья, грохот невымышленного мира», всего настоящего, сущего, что и составляет основу мироздания. И в этом ряду она — «воздух». МЦ нужна ему как воздух, чтобы вернуть его к творчеству. Собственно так и случится, о чем он скажет в письме от 8 мая 1926 г.: «Ты усадила меня за работу!» [1, с. 196].

Но при совпадении ощущений необходимости друг для друга и совпадении словаря («воздух»), каждый остается в контексте своей поэтики и мироощущения. Для Пастернака она — явление мира природного. Для Цветаевой он — сокровенное, ее второе «я», «возврат к себе», она «его» таит от всех, и уже теперь «присваивает».

Их первая несостоявшаяся встреча должна была произойти в Веймаре (т. е. у Гете). Поэтому сюжет следующего письма Пастернака встраивается в некоторую парадигму. Это последнее письмо 1925 г., и в паре с ответом Цветаевой это еще и эпиграф к письмам 1926 г:

Сызнова я стал думать о посещении его при мысли о встрече с Вами. Вы часто спрашивали, что мы будем с Вами делать. Одно я знал твердо: поедем к Рильке. И даже одно такое сидение у него однажды снилось мне.

В этой сцене много было материально-элементарного, природного, много такого, чему он развязал язык своими книгами, немало чего перешло от него ко мне. Да отчасти и к Вам. <...> Мы рискуем быть отлученными от глубины, если, в каком-то отношении не станем историографами. <...> это требование у меня теперь распространяется на все, что мне дорого и дышит, т. е. на то, вокруг чего есть воздух, что невымышленно существует, с чем я сношусь по разряду глубины. Скоро воздух, воздух жизни, мой и Ваш и нашего скончавшегося поэта, воздух крепкого и срывистого стихотворенья, воздух мыслимого и желающегося романа, станет для меня совершенно тождественным с историей (Письмо БП 16 августа 1925 г. [1, с. 124-125]).

Что у вас сегодня ночью не звонил телефон? (которого нету) Так это я Вам во сне звонила. 50-91. В доме, где я звонила, мне сказали, что 50-91 — мастерская что там по ночам спят. Никто не подошел, но я услышала тишину Вашего дома и, быть может, Вашего сна. <.> Отчего все мои сны о Вас — без исключения! — такие короткие и всегда в невозможности (выделено МЦ).

О Рильке. То же, что и я. Я ему тоже все вверяла: всю заботу, все неразрешимое. Он был моим живым там. <.> Тогда, в Берлине, две книги вместе — Сестра моя Жизнь и книга (одна ведь) — Рильке.<...>

Да, умер. А Вы думаете — я не собиралась? Я ведь знала, как войду, как и что не уйду.<...>

Ты думаешь- к Рильке можно вдвоем? И вообще. Можно- втроем? Нет, нет. Вдвоем можно к спящим. На кладбище. В уже безличное.<...>

Борис, ты бы разорвался от ревности, а м. б. от непомерности такого втро-ем.<...>

— К Рильке мы бы, конечно, поехали (Письмо МЦ вторая половина сентября 1925 г., [1, с. 126-127]).

Пастернак узнает, что Рильке умер (ошибочно) после того, как он совсем недавно «обрел» его живым (когда в 1922 г. ехал в Германию, мучился вопросом, жив ли Рильке. Узнал, что жив, ему даже обещали адрес). За этим сюжетом следует сон, в котором они встретились втроем. Цветаева продолжает этот сон, будто он ей дальше снится, в нем встреча троих возможна только за пределами этого мира — во сне ли, в смерти ли. Но финал письма — утвердительный! Встрече — быть!

Пастернак — Цветаева — Гете. Так было.

Пастернак — Цветаева — Рильке. Так стало. И это кажется воплотимым в умозрительном, «сновиденном» или художественном пространстве. Так начинается 1926 г.

В этой переписке нет равномерности участия обоих авторов: В конце 1925 г. в основном письма МЦ. Наконец он, вынужденный внешним обстоятельством (обещание сестре МЦ отправить ее письмо вместе со своим), отвечает 4 января 1926 г. Пастернак в удрученном состоянии (внезапная смерть Есенина, физическое недомогание), но при этом, несмотря на то что «письмо Вам пишу в воздухе, в котором поэзии нет и который на нее не отзывается» [1, с. 130], и это письмо, и все последующие —до конца марта 1926 г. — посвящены

прежде всего проблемам творчества. Радостным было главное — известие, что Рильке жив. В нашем распоряжении нет, вплоть до 27 марта, писем МЦ, хотя по некоторым замечаниям БП создается впечатление, что они и были утрачены, например, в его письме от 4 марта1926 г.: «Ваша приписка: «Смеюсь на себя за все эти годы назад с тобой. Как смеюсь!» [1, с. 144], или 19 марта: «.А сегодня ты пишешь, что какой потолок над тобой — неважно» [1, с. 147].

Перед нами девять писем БП (январь — март 1926 г.), в которых только мысленный диалог с МЦ, при этом они посвящены самым больным и волнующим его вопросам, ответы он ищет, читая и комментируя ее «Молодца», вспоминая Рильке и осмысляя путь его, делясь своими замыслами, записывая «на ходу» возникающие в сознании мимолетные сюжеты и наблюдения.

27 марта они оба пишут друг другу. В этом «романе» будет несколько таких точек — одновременных «толчков», всегда случайных (в самом деле, они же не знают, что пишут в один день!). Цветаева отвечает на письмо БП от 19 марта.

Весть, что Рильке жив, омрачается для Пастернака «бледностью» его последней книги: «Прежде всего поразило, что с человеком, поставленным в совершенно другие, нежели мы, условья, делается то же самое. Что и с нами. В этом сказалась общность эпохи и ее невымышленная, непреодоленная трудность» (Письмо БП от 5 января 1926 г. [1, с. 133]).

Пастернак в этих письмах все больше склоняется к необходимости в творчестве идти вслед истории, он и о поэме «Девятьсот пятый год» говорит как о «стихотворной хронике», он ищет адекватную художественную форму, которой «наше время немилосердно лишено <...> Это должно быть чем-то подобным какому-то полуобороту земного шара, в котором он виден не весь, и тогда только весь реален, или чем-то подобным улыбке на человеческом лице» [1, с. 140].

В письме от 4 марта Пастернак просит Цветаеву писать ему «Вы», т. к. «нам не надо взрываться», в следующем от 19 марта рисует набросок Лондона, о котором когда-то, «лет тринадцать или больше назад», мечтал, когда служил воспитателем, и даже представлял его себе:

Там, в тумане, тронутом морозною проседью, осязало меня время, и стрелки на Вестминстере и циферблаты других башен медленно, как блюдца, подвигались слева направо, по кругу английского алфавита <.> Мельком видел я его тогда, — и вот оно с тобою. Это предвиденье и пожеланье [1, с. 147].

Для Пастернака, как и для Цветаевой, это еще одна общая их греза (о чем она пишет в своих письмах из Лондона, где как раз и находилась):

Этот — не тот. Не твой. Первое мое впечатление, что дома из кирпичей, улицы из домов. Лондон из улиц. Город распадается на моих глазах. Я ничего не узнавала. Мой Лондон был загиб улицы и фонарь. И весь кругом сизый, как слива.

Литературный образ города не совпадает с реальным, но для них он один и узнаваемый каждым. Они даже в описании цвета пользуются близкими метафорами и сравнениями (см. выделенное курсивом выше)

Ей даже кажется, что ее квартирка в Лондоне — копия его «канареечной клетки в Лебяжьем», где Пастернак жил, когда мечтал о Лондоне, и о которой

писал в том же письме. Ее же образ в знаменитом стихотворении «Из суеверья»: «Коробка с красным померанцем — моя каморка!»

Этого ее отклика на свое письмо о Лондоне еще он не читал, когда его «взорвало», и он нарушает сам свои же «предписания»:

Наконец-то я с тобой. Так как мне все ясно и я в нее верю, то можно бы молчать, предоставив все судьбе, такой головокружительно-незаслуженной, такой преданной.<...> Я люблю тебя так сильно, так вполне, что становлюсь вещью в этом чувстве. [1, с. 148].

Это письмо написано 25 марта после чтения «Поэмы Конца».

Я четвертый вечер сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги, с мостом то вдали, то вдруг с тобой, перед самыми глазами, качу к кому-нибудь, подвернувшемуся в деловой очереди или в памяти, и прерывающимся голосом посвящаю их в ту бездну ранящей лирики, Микеланджеловской раскидостости и Толстовской глухоты, которая называется Поэмой Конца [1, с. 148].

Этот фрагмент письма построен в соответствии с обычным для Пастернака-лирика соположением явлений совершенно разнородных, но отвечающих внутренней логике, и подобие их для него очевидно — текст Цветаевой родствен и равновелик творениям больших мастеров и вписан, как в раму, в контекст города и мира. Это чистая лирика и напоминает «Определение поэзии» и «Определение творчества» из «Сестры моей — жизни» (ср. в его же приписке к письму: «Ты такая прекрасная. Такая сестра, такая сестра моя жизнь (курсив мой. — Е. М.), ты прямо с неба спущена ко мне»). Все письмо — гимн Цветаевой-поэту, мастеру, и главное ощущение сейчас и безоговорочно, что «своей высшей жизнью я живу с тобой». «Мое счастье с тобой не одно духовидчество, мы где-то что-то с тобой уже делаем. Надо доехать.<...> Дай мне руку на весь тот свет» [1, с. 164]. Пастернак и в письме сестре Жозефине 28 марта 1926 г. пишет с восторгом о Цветаевой: «.я не могу не любить ее сильнее всего на свете, как Rilke» [2, с. 58].

Для обоих поэтов поэтические строки друг друга — «слова-сигналы», позывные, при этом будучи включенными в письма, они становятся их шифром, кодом. Если он заканчивает свое письмо строчкой из ее «Русской ржи от меня поклон», ему давно посланной и только теперь получившей отклик, то она в своем письме от 6 апреля (письмо Пастернака помечено 4 апреля, т. е. МЦ его еще не прочитала), говоря о своих попытках полюбить море — «я буду учиться морю» [1, с. 164], — отталкивается от его первых строк из «Морского мятежа», главы поэмы «Девятьсот пятый год», которые и цитирует в начале письма: «Приедается все.»

МЦ как о живой пишет о «Поэме Конца», которая опередила автора и «пришла» к БП сама и раньше, но называет ее «вещью»: «Вещи, не ждут, этим они чудесны, чудеснее нас» [1, с. 166], и отсылает БП к его же строчке «Но вещи рвут с себя личину.» («Косых картин, летящих ливмя» («Темы и варьяции»)). В стихотворении БП слово «вещи» употреблено в прямом значении и речь идет о расподоблении, срывании «маски» и раскрепощении материи и природы.

Но есть и еще одно расхожее значение — часто художественное произведение называют «вещью». Думается, что МЦ обыгрывает здесь все значения, но важно другое — они пишут один текст, т. е. имеют в виду произведения друг друга, которые становятся контекстом / подтекстом для этого их общего текста.

Для Цветаевой открытием, потрясшим ее, стала книга БП «Сестра моя — жизнь», а для Пастернака — ее «Поэма Конца», как будто одно продолжило другое. Он нарекает МЦ именем своей книги, а письмо заканчивает ее словами — «на весь тот свет». Экзистенциальные темы Жизни и Смерти — центральные (в том числе и в связи с обсуждением темы Рильке, только что умершего Есенина, несколько лет назад — Блока.).

Пастернак заклинает Цветаеву: «Марина! Берегите здоровье, цепляйтесь за жизнь, нам много предстоит дела впереди!» (Письмо БП 4 марта 1926 г. [1, с. 143]). Цветаева: «Борис, моей любви к тебе хватит на гораздо больше. Чем жизнь. Вывод- бессмертие. У меня чувство, что это в мире единственный раз. Когда совпадают двое. Ты минус я, я минус ты- мир обкраден. Не мы. Которые его, так или иначе, восстановим.» (Письмо МЦ 9 апреля 1926 г. [1, с. 171]).

Апрель — май 1926 г. — кульминация «романа». Пик совпадений в ощущении и понимании друг друга и общего «поля». (Ср. с предыдущим высказыванием МЦ — замечания из письма БП от 4 апреля: «Вот я, вот Цветаева, вот моя работа, вот ее, вот мой порыв к ней, вот ее понимание, вот ее диапазон, обнимающий как раз столько, сколько надо, чтобы спутать с самим собою, вот ее душа вынута из тела, вот моя <...>, и вот она с ней, и не стыдно, а как раздеты! Я так люблю тебя, что даже небрежен и равнодушен, ты такая своя, точно была всегда моей сестрой, и первой любовью, и женой, и матерью, и всем тем, чем была для меня женщина. Ты та женщина» [1, с. 163]. И еще его же из письма 27 марта: «Надо было прочесть Поэму Конца, чтобы увидать, что большая поэзия жива, что против ожиданья, можно жить» [1, с. 156]).

МЦ 9 апреля 1926 г.: «Письма к тебе я всегда пишу в тетрадь, на лету, как черновик стихов. Только беловик никогда не удается, два черновика, один тебе, другой мне. Ты и стихи (и работа) у меня нераздельны. Мне не нужно выходить из стихов, чтобы тебе писать, я в тебе пишу» [1, с. 168].

В апреле Пастернак полностью доверился Цветаевой и решение, когда ему ехать, передал ей, как уже говорилось выше. Она решает, что встреча должна состояться через год. Из письма Тесковой: «Летом 26-го года, прочтя, где-то мою Поэму Конца, Борис безумно рванулся ко мне, хотел приехать — я отвела: не хотела всеобщей катастрофы» (цит. по: [2, с. 83]). Итак, в реальности она сама его остановила, когда Пастернак был (может быть, единственный раз) готов перевести «литературу» в «жизнь». Цветаева оставила сюжет в плане «сновидений». 20 апреля Пастернак пишет:

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

.я видел тебя в счастливом, сквозном, бесконечном сне.<.> Это был последний день, что я называл себе и тебе счастьем. Мне снилось начало лета в городе, светлая, безгрешная гостиница без клопов и быта, а может быть и подобье особняка, где я служил. Там внизу были как раз такие коридоры. Мне сказали, что меня спрашивают. С чувством, что это ты, я легко побежал по взволнованным светам пролетам и скатился по лестнице. Действительно в чем-то дорожном, в дымке решительности, но не внезапной, а крылатой, планирующей, стояла ты точь-в-точь

так, как я к тебе бежал. Кем ты была? <.> Ты была и во сне, и в стенной, половой и потолочной аналогии существованья, т. е. в антропоморфной однородности воздуха и часа- Цветаевой, т. е. языком, открывающимся у всего того, к чему всю жизнь обращается поэт без надежды услышать ответ [1, с. 186].

В том самом ответе (ок. 28 апреля 1926 г.), где Цветаева утвердила новый срок встречи (через год), она развивает тот же сюжет сна, продолжая начатый им текст:

мне еще не мыслится тот город (как страшно, что у него есть имя!) Час мыслится — не ночь. Не ночь! — рассвет. Сновиденная безгрешная (ГЕНИАЛЬНО, хотя тоже ненавижу это слово) гостиница, где как в замке Психеи. и Аленького цветочка прислуживают руки. А м. б. Голоса. Условность комнаты. Потолок — чтобы раздвинуться. Пол — чтобы провалиться. <...>

Чей сон сбудется — твой или мой — не знаю. А м. б. мой — только начало твоего. Мои поиски, твоя встреча [1, с. 190].

Это наше наблюдение подтверждается интерпретацией «эпистолярного романа», данной в книге И. Шевеленко:

Планы встречи, давно не обсуждавшиеся и никогда не достигавшие необходимой конкретности, оказались снова в повестке дня.<...> Однако творчески решающим было несомненно то, что такая встреча требовала бы переосмысления мифа о «паре», которой не суждена встреча, о «Вечной паре вовек не встречающихся» [11, с. 328].

Сразу после письма Пастернака «со сном» МЦ начинает работу над поэмой «Попытка комнаты», набросок, идея которой уже проговорены были в ее письме:

Взаимности Лесная глушь Гостиница Свиданья душ. <...>

Платье все оправлять умели! Коридоры: домов туннели. <...>

Оттого ль, что не стало стен — Потолок достоверно крен

Дал. Лишь звательный цвел падеж В ртах. А пол — достоверно брешь.

А сквозь брешь. Зелена как Нил. Потолок достоверно плыл.

Пол же — что. Кроме «провались!» — Полу? Что нам до половиц

Сорных? Мало мела?- Горе!

Весь поэт на одном тире

Держится... [4, т. 3, с. 114-116]

Если в первой части поэмы наблюдаются явные отсылки ко сну, рассказанному Пастернаком, то продолжение уже собственно Цветаевой, в котором она разрушает эту комнату, как неуместную в Вечности, как «атрибут земного пространства» [11, с. 329]. Вместо стен — «тире» — единственная там опора для поэта.

Позже она переосмыслит эту поэму, связав ее в своем сознании уже с Рильке после его смерти, и напишет об этом в письме Пастернаку. А пока, находясь в Вандее, приучая себя к морю, она пишет новую поэму «С моря», посвященную БП, первично называвшуюся «Вместо письма», где развивается тема встречи героев во сне, идеальном пространстве Вечности:

Вечность, махни веслом!

Влечь нас. Давай уснем.

Вплоть, а не тесно,

Огнь, а не дымно.

Ведь не совместный

Сон, а взаимный:

В Боге, друг в друге.

Нос, думал? Мыс!

Брови? Нет, дуги,

Выходы из-

Зримости. [4, т. 3, с. 113]

О пушкинско-пастернаковских коннотациях в этой поэме есть отдельная глава в книге И. Шевеленко. Сама Цветаева намечает эти два ориентира в письме 23 мая: «Прощай свободная стихия» (мои 10 лет) и «Приедается все» (мои тридцать) — вот мое море [1, с. 213].

Пастернак в этот период вновь ощущает творческий подъем, сам говорит, что семь лет «был нравственным трупом», но теперь — «я нагоню тебя, вот увидишь!» Он пишет поэму «Лейтенант Шмидт», рассказывает о своей поэтической «кухне», спрашивает совета, а в самом конце письма 5 мая 1926 г. обещает, что на письма Цветаевой ответит продолжением и окончанием «Детства Люверс». Это еще раз иллюстрирует нашу мысль, что тексты писем и художественные тексты находятся в это время в прямой связи и составляют единое художественное пространство.

В начале мая Рильке, исполняя просьбу Пастернака, пишет Цветаевой. Она в ответном письме: «Швейцария не впускает русских. Но горы должны расступиться (или расколоться!) — чтобы мы с Борисом приехали к тебе!» [2, с. 88].

Так открывается второй роман — три серии писем Рильке и Цветаевой — вставные новеллы по отношению к переписке МЦ и БП. В то время как Цветаева

переписывается с Рильке, она не отвечает на письма Пастернака, и он мучается из-за этого ее молчания. Посвящает ей «Шмидта», пишет стихотворение с акростихом «Марине Цветаевой»: «Мельканье рук и ног и вслед ему.», комментируя его в письме так: «Тут — понятье (беглый дух): героя, обреченности истории, прохожденья через природу, — моей посвященности тебе» [1, с. 201]. Позже ему придется снять это посвящение как по требованию издателя, так и по внутреннему ощущению недостойности своего текста ее имени.

Цветаева не слышит его: «Твой чудесный олень с лейтмотивом "естественный'. Я слышу это слово курсивом, живой укоризной, всем, кто не.» [1, с. 215].

Только 18 мая Пастернак получает через Цветаеву долгожданное известие от Рильке. Он помнил об этом всю жизнь и хранил эту записку как самую большую драгоценность. Но Пастернак так больше и не успел написать Рильке, только после смерти его в послесловии к «Охранной грамоте» он поместит письмо Рильке. Цветаева в свою очередь посвятит памяти его «Новогоднее» и «перепосвятит» «Попытку комнаты».

В письмах конца мая новый поворот сюжета. Пастернак, погруженный не только в работу над поэмами, но и напряженно размышляющий о свойствах искусства, приходит к определенным выводам о связи его с миром реальности, поэтому, не очень ценя нынешние свои поэмы, он тем не менее пишет: «Я эту гору проем. А надо это: потому что в природе обстоятельств и неизбежно, и еще и потому, что это в дальнейшем освободит ритм от сращенности с наследственным содержанием» [1, с. 211]. Он посылает Цветаевой свою старую статью «Несколько положений», написанную в 1919 г. и опубликованную в 1922-м За эти две странички он «стоит горой», называя их «подлинными убеждениями» [1, с. 211]. Эта статья была связана идеологически с книгой «Сестра моя — жизнь», которая писалась с этих же позиций. Важно, что в 1926 г., находясь уже в новом для себя периоде жизни и творчества, Пастернак обнаруживает безусловную актуальность этих «положений». Дальнейшая переписка с МЦ вступает в диалог с этой статьей БП.

Искусство, по мнению БП, — «губка», оно должно «всасывать и насыщаться», «оно складывается из органов восприятия», «ему следует быть в зрителях и глядеть восприимчивей и верней». «Фантазируя, наталкивается поэзия на природу. Живой действительный мир — это единственный, однажды удавшийся и все еще без конца удачный замысел воображенья» (цит. по: [2, с. 115]

Пастернак посылает Цветаевой эту статью с вопросами, пишет, что ему очень важна ее реакция, полагает, что эти установки и для нее характерны: «Святополк говорит, что мы — разные. Прочти. Неужели разные? Разве это не ты?» [1, с. 211].

Пастернаку видятся в их творчестве безусловные общие «токи», поэтому, например, он посылает ей «недоделанного» «Шмидта» со словами: «Совпаденья словаря и манеры таковы, что предположенное все-таки вышлю, чтоб не казалось, что Шмидта и Барьеры написал под влияньем Крысолова» [1, с. 222].

Никакого прямого ответа на статью БП не получит. В конце мая Цветаева все больше моделирует какой-то свой мир, где у нее есть Пастернак, с которым, как она пишет, «играю в какую-то игру. разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравненье не мое) крыжовник.»

[1, с. 212], к нему вроде обращается: «Борис, я говорила с тобой непрерывно, в тебя говорила — радовалась — дышала. Минутами, когда ты слишком долго задумывался, я брала обеими руками твою голову и поворачивала: ВОТ!» [1, с. 212]. Но на день раньше (22 мая) сказаны ключевые слова: «Мой отрыв от жизни становится все непоправимей. Я переселяюсь, переселилась, унося с собою всю страсть.» [1, с. 205].

Если раньше «отрыв от жизни» воспринимался ею как способность подняться над реальностью и уйти в «чистое» творчество, то теперь «заключение заживо в пределах Аида, прекращение жизни в слове» «вызывало ощущение противоестественной для поэта «нерастраты» [11, с. 295].

21 июня 1926 г.: «Борис, где встретимся? У меня сейчас чувство, что я уже нигде не живу. У меня вообще атрофия настоящего, не только не живу, никогда в нем не бываю» [1, с. 236].

Пастернак, получив от Цветаевой пересланные ею два письма к ней Рильке, радуется и пишет, что «химеры рассеяны» [1, с. 225], для него очевидна ценность обоих, ему хочется поделится радостью, поэтому он переписывает текст первого письма Рильке и отправляет отцу в Германию. А для Цветаевой и Пастернак, и Рильке, каждый по отдельности важен, и она «не делится» ими даже в пределах их тройственного союза.

Уже летом можно наблюдать постепенное расхождение МЦ и БП, хотя ему еще кажется, что все хорошо, он отделывает и стремится завершить «Шмидта», посылает ей, мечтает о встрече, воодушевлен творчески, несмотря на житейские неурядицы, сложности взаимоотношений с женой.

После размолвки МЦ с Рильке, причиной чему было ее недопонимание его физического нездоровья, во-первых, и ее собственное все более усугубляющееся движение к «уединению», во-вторых, именно Пастернаку удалось объяснить Цветаевой необходимость «примирения». И она пишет Рильке вновь — это вторая серия их писем. Но сама признается: «Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно — для него» [2, с. 140].

К. Азадовский в своих комментариях к переписке МЦ и БП пишет:

Ответ Цветаевой на письмо Пастернака от 1 июля — об искушениях, с которыми связано для него одинокое лето в городе, раскрывает одну из существенных противоположностей их жизненных установок. Для Пастернака евангельское положение о преодолении соблазна было законом существования духовной вселенной.<.> Его жалоба на то, во что обходится ему преодоление соблазна, неожиданно возмутили Цветаеву [2, с. 168].

Кроме того, Цветаева возвращается в этом ответе к мысли о невозможности реального существования рядом:

Я бы не могла с тобой жить не из-за непонимания а из-за понимания. <.> Что бы я делала с тобой, Борис, в Москве (везде, в жизни)? <.> Я тебя понимаю издалека, но если я увижу то, чем ты прельщаешься, я зальюсь презрением, как соловей песней. Я излечусь от тебя мгновенно. Как излечилась бы от Гете и от Гейне, взглянув на их Ка1сЬеп-Оге1сЬеп <.> пойми меня: ненасытная исконная ненависть Психеи к Еве. От которой во мне ничего. А от Психеи — все! Психею — на Еву!

<.> Моя жалоба- о невозможности стать телом. О невозможности потонуть. («Если бы я когда-нибудь пошел ко дну».) [1, с. 169-171].

Цветаева неточно цитирует слова Пастернака из упомянутого письма:

Я жалуюсь всеми сердечными мышцами, я жалуюсь так полно, что если бы, купаясь, я бы когда-нибудь утонул, ко дну пошла бы трехпудовая жалоба о двух вытянутых руках, — я жалуюсь на то, что никогда не мог бы любить ни жены. Ни тебя, ни значит и себя, и жизни, если бы вы были единственными женщинами мира, т. е. если бы не было вашей сестры миллионов [1, с. 242].

Пастернак верит, что они думают «одинаково о главном», и в этом письме звучит очень существенное для него — приятие и восхищение миром: «Я люблю его. Мне бы хотелось его проглотить» [1, с. 242].

Июльские их письма — это разборы поэм, посланных друг другу, прочитанных очень внимательно, содержащие тонкий анализ.

Но предыдущий разговор оборван на полуслове. Разбор творческих работ замещает разбор отношений.

И в интерпретации «Шмидта» Цветаева настаивает на своей версии — «Дай ты Шмидта в действии-просто ряд сцен — ты бы поднял его над действительностью, гнездящейся в его словесности» [1, с. 239].

Ей не нравится и кажется неудачным именно то («письма — жалость»), что для него принципиально важно (об этом в письме от 7 июня [1, с. 223]). Пастернак сознательно уходил от романтизации и героя, и всей ситуации, поэтому стремился к документальности изложения и прозаизации тона, Цветаевой это было скучно.

В результате Пастернак сильно сократил поэму, выбросив две главы с письмами и снял посвящение Цветаевой. Спустя много лет сам БП объяснял возникшее между ними разногласие «расхождением в понимании тона поэмы».

Последние письма июля-августа — это «конец романа». Писем всего 5 (три — БП, два — МЦ). В это время жена Пастернака была за границей. Этому путешествию предшествовал тяжелый период отношений, во многом обусловленный эпистолярным романом БП с МЦ. В письме от 11 июля Пастернак пишет Цветаевой о том, что скучает по жене в разлуке, что хотел бы, чтоб они (МЦ и Е. В. Пастернак) познакомились.

Для Цветаевой невозможно, чтоб адресатом (т. е. духовным конфидентом-возлюбленной) был кто-то кроме нее или наряду с ней. Поэтому она первая фактически заявляет о невозможности продолжения переписки:

Этот уезд из Чехии, эти экскурсии (воображаемые, его — 1939 г.) в Париж и в Лондон — точно нарочно, чтобы ты тогда мог полюбить меня. Теперь я еду в Чехию, а ты больше всего на свете любишь свою жену, и все в порядке вещей.

Борис, одна здесь другая там — можно, обе — там, два там-невозможно и не бывает.

Я ни с кем не делю, это моя страна и моя роль, поэтому не думай обо мне вовсе.

Человеческого сердца хватает только на одно отсутствие, оттого оно (отсутствие) так полно [1, с. 259].

Два последних письма БП — о его любви к МЦ и невозможности теперь продолжения их «романа».

Ее ответ — понимание, прощание, сочувствие, горькое осознание финаль-ности этого этапа отношений и в то же время обреченности друг на друга:

«Я у тебя наболела, наболевание шло возрастая, наконец — конец. Борюшка,

как ты целен, как похож на себя в жизни, как точно переведен со стихов!<.>

Я опять одна, и ты опять один. Расстроилась служба связей<.> Вот элегия Рильке.

Спасибо и за него, но — на том свете к тебе поеду, не к нему [1, с. 266].

Парадоксально, но только в этом прощальном письме она вспомнила

о Рильке и послала в качестве последнего его привета Пастернаку «Элегию», полученную ею в июне.

Вся эта переписка шла и развивалась как будто вне зависимости от того, как складывались жизненные пути наших героев в этот год. Единственным событием из мира реального была «смерть» Рильке, затем счастливое известие о том, что он жив, его письмо к Пастернаку. Так все «завязалось». Но оказалось, что Жизнь имеет свои законы, а Литература — очень важная, наверное, главная часть жизни поэтов, но не единственная.

Цветаева, которая во многом жила, следуя формуле Жуковского «жизнь и поэзия одно», не смогла обратить в «свою веру» Пастернака, стремящегося «не исказить голоса жизни, звучащего в нас» [2, с. 114].

Эпилогом романа стали письма, написанные МЦ и БП после смерти Рильке 29 декабря 1926 г. Круг замкнулся. Все начиналось со сна Пастернака о поездке к Рильке и встрече втроем. Теперь Цветаева писала о том же, но с другой позиции: «Видишь, Борис,: втроем, в живых все равно бы ничего не вышло». Поэтому встреча возможна, с точки зрения МЦ, только в ином мире: во сне ли, за гранью ли бытия.

В этой работе мы наметили ряд мотивов, не коснувшись многого, в частности вопросов литературной полемики тех лет, в большей степени сконцентрировавшись на внутреннем сюжете отношений МЦ и БП, перекличках внутри писем и связи с литературными произведениями обоих авторов. Эта тема представляется интересной и плодотворной для дальнейшего исследования, тем более что переписка МЦ и БП как целое не становилась предметом исследования и интерпретации.

Оба автора, при всей их склонности к рефлексии, не ставили, безусловно, цели «создать» художественное произведение из своих реальных писем. Но так вышло, как будто помимо их воли. Каждое отдельное письмо МЦ «строила», но что получится в целом Роман, никто не думал. «И даль свободного романа» никто из них, скорее всего, «не различал».

ЛИТЕРАТУРА

1. Цветаева М., Пастернак Б. «Души начинают видеть». Письма 1922-1936 годов. — М.: Вагриус, 2004.

2.Рильке Р. М., Пастернак Б., Цветаева М. Письма 1926 года. — М.: Книга, 1990.

3.Пастернак Б. Л. Собр. соч.: в 5 т. — М.: Художественная литература, 1989-1992.

4. Цветаева М. И. Собр. соч.: в 7 т. — М.: Эллис Лак, 1994-1995.

5. Пастернак Б. Л. Воздушные пути. — М., 1983.

6. Пастернак Б. Л. Переписка. — М.: Художественная литература, 1990.

7. Пастернак Е. Б. Борис Пастернак. Материалы для биографии. — М.: Советский писатель, 1989.

8. Азадовский К. М. Рильке и Россия. — М.: НЛО, 2011.

9 Гаспаров Б. М. Борис Пастернак: по ту сторону поэтики. — М.: НЛО, 2013

10. Сергеева-Клятис А. Ю. Пастернак. — М.: Молодая гвардия, 2015 (ЖЗЛ, малая серия).

11. Шевеленко И. Д. Литературный путь Цветаевой. — М.: НЛО, 2015.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.