Научная статья на тему 'Что дала России дискуссия о «Суверенной демократии»?'

Что дала России дискуссия о «Суверенной демократии»? Текст научной статьи по специальности «Политологические науки»

CC BY
457
84
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
СУВЕРЕННАЯ ДЕМОКРАТИЯ / В. СУРКОВ / НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ / V. SURKOV / SOVEREIGNTY / SOVEREIGN DEMOCRACY / NATIONAL IDEA

Аннотация научной статьи по политологическим наукам, автор научной работы — Межуев Б. В.

Автор анализирует итоги идеологической работы предшествующих лет и роль в этой работе концепции суверенной демократии. Это необходимо, по его мнению, для того, чтобы оценить, в какую сторону могут двигаться те интеллектуалы, кто возьмется за разработку «национальной идеи» в будущем.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

What has Russia gained from the discussion on sovereign democracy?

The author analyses the results of ideological work conducted in previous years and the role of a sovereign democracy concept. In his opinion, it is worth to be done in order to help those who will be going to work out the national idea in the future.

Текст научной работы на тему «Что дала России дискуссия о «Суверенной демократии»?»

Что дала России дискуссия о суверенной демократии?

Б.В. Межуев

Мне бы хотелось проанализировать итоги предшествующей идеологической работы, чтобы оценить, в какую сторону могут двигаться те интеллектуалы, кто возьмется за разработку в будущем «национальной идеи».

Владислав Сурков, вопреки устойчивому клише в среде российских публицистов, далеко не первый политик постсоветской России, кто отважился стать идеологом и в какой-то мере публичным философом. Сурков — первый идеолог, чья идеологема оказалась востребованной и популярной. И эта популярность оказалась обеспечена не только наличием официальной позиции в администрации и тех ресурсов информационного характера, которые имела для своего распространения данная идеология. Люди из администрации и в ельцинские годы пытались сотворить «национальную идею»: в этом проекте участвовали и «реалисты» Юрия Петрова, и либеральные интеллектуалы из команды Георгия Сатарова. В результате получилось что-то вроде лозунга «Семья. Собственность. Свобода», о котором все позабыли спустя месяц после его изобретения. Несколько более удачной оказалась попытка Анатолия Чубайса утвердить термин «либеральная империя» для обозначения положения России в мире и ближнем зарубежье. «Либеральная империя» почти идеально подходила к ситуации кратковременного российско-американского сближения на ниве общей борьбы с терроризмом, но была абсолютно бесперспективна, когда Россия столкнулась с Западом по целому спектру вопросов: от взгляда на череду «оранжевых революций» на территории стран СНГ до вопроса о пересмотре Соглашения по разделу продукции.

России пришлось отстаивать свой суверенитет, имея жестких соперников в виде транснациональных корпораций, действовавших в союзе с транснациональными же сетями левых и правых интеллектуалов. И для выражения и утверждения этой новой своей позиции нужно было найти ценностное обоснование, а также ясное терминологическое обозначение. «Суверенная демократия» потому и оказалось удачным изобретением, что это выражение было соотнесено с определенными политическими шагами России, которые медленно, но верно выводили ее за пределы Европы, сообщества государств, готовых жертвовать своим суверенитетом во имя цивилизационного единства. «Суверенная демократия» как лейбл новой России была немедленно подхвачена западными специалистами по России, особенно теми, кто непрестанно указывал на ее ан-тилиберальный тренд.

Между тем, получив неплохой резонанс в стране и мире, термин «суверенная демократия» оказался лишен серьезного критического обсуждения в самой России, как в среде политических публицистов, так и в корпорации про-

фессиональных политологов и обществоведов. И произошло это по причине жесткого разделения этих двух сфер между собой: публицисты, как правило, говорили не столько о «суверенной демократии», сколько о правлении Путина как таковом, тогда как обществоведы предпочитали спорить о словах, то есть о самом термине «суверенная демократия», а не о том явлении, которое он пытается обозначить.

Возражений, как правило, было два: 1) «суверенная демократия» — чистый трюизм, поскольку «суверенными», согласно международному праву, являются все государства, признанные ООН (и Россия в том числе); 2) «суверенная демократия» — это вызов здравому смыслу по той причине, что полностью «суверенным», иными словами полновластным, независимым от внешних сил, не может быть ни одно государство мира, ибо каждое из них заключает международные договоры, которые в той или иной степени ущемляют национальный суверенитет.

Очевидным образом, одно возражение полностью гасило другое, и все обсуждение давало сбой на первом шаге. Между тем в определенной степени вина за это лежит на самом авторе концепта, который, вероятно, не осознавал наличия огромного количества смыслов в политическом языке у слова «суверенитет», который означает, с одной стороны, легитимность, а с другой — полную независимость. В одном случае речь могла бы идти о чем-то и в самом деле общепринятом для государств - членов ООН, а в другом — о чем-то, может быть, и привлекательном, однако фактически невозможном. Между тем В. Сурков неоднократно пытался обозначить особый извод термина «суверенитет», который позволял бы не просто отнести его к России, но и выделить по этому принципу нашу страну из числа других, формально также суверенных стран. Он соотносил этот термин и с понятием «конкурентоспособности», и с правом на самостоятельное развитие, однако это переуточнение понятий делало термин еще более запутанным для оппонентов российской власти и ее идеологического руководства.

Критики идеи «суверенной демократии» с самого начала подозревали, что эта концепция является не более чем попыткой оправдания строительства в России авторитарного режима, то есть апологии отхода от демократии подлинной и настоящей, отличающейся реальной политической конкуренцией и непредсказуемостью результатов выборов. Именно этим подозрением объясняется часто повторяющееся высказывание отдельных критиков концепции, включая нынешнего президента Дмитрия Медведева, о том, что у демократии не должно быть определений (и это само по себе странно: существуют ведь как минимум в науке такие устойчивые выражения, как прямая и представительная демократии, социальная демократия).

Создатель «суверенной демократии» Владислав Сурков и в самом деле неоднократно предпринимал попытки теоретического оправдания тех шагов современной российской власти, которые воспринимались ее внутренними и внешними оппонентами в качестве движения в сторону авторитаризма, однако существенно, что выступления в защиту ограничения партийной конкуренции или же отмены выборности губернаторов никогда не соотносились Сурковым с

выдвинутым им термином. «Суверенная демократия» в его текстах имела много разных, не всегда жестко согласующихся между собой значений, но она никогда не была синонимом «ограниченной демократии» или, точнее, «псевдодемократии с национальным оттенком». Притом что отдельные теоретики российского консерватизма, в частности Александр Дугин, предлагали, ориентируясь на Карла Шмитта, отбросить практику «либеральной» или «электоральной» демократии во имя «демократии органической», которая характеризуется безусловным доминированием большинства и отказом от парламентаризма во всех формах.

Между тем «суверенная демократия» никогда бы не обрела такой остроты и весомости, если бы она сводилась лишь к тому, в чем ее подозревали пристрастные оппоненты. И в этом нащупывании вторых и третьих смыслов концепции «суверенности» состояла большая удача ведущего идеолога российской власти.

В первую очередь Сурков и близкий ему круг публицистов попытались обосновать сопротивление попыткам так называемой смены режимов в постсоветских государствах посредством так называемых «оранжевых» электоральных революций. Пик и апогей страхов по поводу «оранжевого» сценария в России пришелся на 2005 год, когда российское общество и в самом деле пребывало в тревожном или, напротив, радостном ожидании тех денег, которые олигархи вкупе с западными фондами должны были якобы выдать российской демократической оппозиции. Можно сколько угодно говорить о том, что эти страхи были в корыстных целях использованы организаторами консервативного наступления. Но остается фактом, что в начале 2005 года надежды широких оппозиционных кругов на продавливание Западом в России «оранжевого сценария» были абсолютно реальны. Ситуацию тем или иным способом удалось переломить сравнительно быстро, между тем власти было нужно какое-то теоретическое обоснование своих действий, в результате чего и возникла разбираемая нами идеологема.

Разговоры о суверенитете, которые были запущены президентской администрацией, на первых порах ограничивались недопущением вмешательства внешних сил в процесс транзита российской власти. Суверенитет страны, согласно этой ограниченной трактовке «суверенности», сводился к самостоятельному принятию ею способа организации и передачи власти.

Очень важно отметить здесь тот аспект официальной концепции «демократического суверенитета», на который не обратил внимания ни один из ее оппонентов, — отсутствие в ней четко выраженной национально-культурной составляющей. Обосновывая право России оставаться свободной от навязываемых извне норм, Сурков именно при разговоре о «суверенной демократии» не ссылался на российскую специфику. Ту специфику, которая, согласно довольно ярко представленному в отечественной интеллектуальной традиции национально-культурному партикуляризму, требует особого подхода со стороны внешнего мира и которая делает невозможным приложение к ней общедемократических критериев. Справедливости ради отметим, что в лекции 2007 года «Русская политическая культура. Взгляд из утопии» Сурков заявил, что «моноцентризм», характерный для путинского режима, является закономерным следствием русской культуры, всегда тяготевшей к целостности и всеединству. Однако еще раз под-

черкнем, эти интеллектуальные ходы заместителя главы президентской администрации не находились в прямой связи с термином «суверенность».

Что касается конкретно самой этой концепции, то при ее выдвижении Сурков настаивал на общеевропейском, общезападном ее характере, — проще говоря, он утверждал, что идеал «суверенной демократии» — не проявление российской особости, но, напротив, свидетельство ее подлинной зрелости, подлинной «демократичности» и, что существенно, подлинной «европейскости», что эта концепция находится в согласии с универсальными принципами самой демократии, а отнюдь не корректирующими их российскими реалиями. Что это означало? Это означало, что охранительное идеологическое поле путинской России должно было строиться не на установках «традиционализма», то есть принципов «культурной особости», но на универсалистских постулатах модерна. Россия объявляла себя истинным наследником модерна, политической современности, противостоящим западным его апостатам. Критики «суверенной демократии» не смогли разглядеть этой, в глубине своей модернистской основы сурковской идеологии, которая позволяла выстроить вокруг власти довольно широкую коалицию консерваторов-традиционалистов и умеренных либералов-модернистов. И в самом деле, сила идеологемы «суверенной демократии» состояла в том, что в обоснование политической самостоятельности России были положены идеи раннего модерна, времени национально-государственного строительства.

Несмотря на то, что изначальный контекст идеи был крайне зауженным — речь шла в первую очередь о суверенности национальной власти от любого внешнего на нее посягательства, — идею «суверенной демократии» выделяло стремление прибегнуть к обоснованию политической суверенности России к политическим, а не культурным аргументам. Иными словами, в данном случае русский национализм питался не столько идеями романтизма XIX века, сколько духом эпохи Просвещения ХУН-ХУШ века. В этом сказался определенный исторический парадокс: национально-государственный проект модерна пришел в Россию намного позже, чем консервативно-романтическая реакция против него, определявшая становление русского национализма в XIX и отчасти XX веке. Безусловно, ни сам Сурков, ни его сторонники в экспертных кругах не смогли провести эту четкую дистинкцию между «модернистским» пафосом «суверенной демократии» и консервативно-романтическим протестом против обезличивающей европейской современности. Тем не менее движение в эту сторону было весьма заметным — и прежде всего на фоне рассуждений либеральных политологов о конце модерна и наступлении постмодерной и, соответственно, постсуверенной эпохи. Идеология «суверенной демократии» в этом смысле явилась (причем вполне легитимной для того настроя общественного сознания России, который сложился после Августовской революции 1991 года) попыткой утвердить единство национальной идеи и Просвещения вопреки глобальному постмодернизму, отказывающему национальной государственности в праве на эксклюзивный политический статус. И именно этот фактор и определил силу этой концепции — она как бы гасила аргументы антинационалистически настроенных западников.

Для реального спора со столь ненавистной им идеологией либералам и левым интернационалистам пришлось апеллировать к крайне непопулярным и нелегитимным в общественном мнении посткоммунистической России воззрениям о торжестве постмодерна и праве либо транснациональных корпораций, либо интернациональных сетей на приоритетную политическую лояльность по отношению к национальному государству. Либо ссылаться на этническую идентичность как на более фундаментальный фактор лояльности, чем политическое гражданство — как то и сделали оппоненты Суркова «справа», со стороны этно-национализма, который начал поднимать голову с конца 2005 года.

Однако каждая из этих «иных» лояльностей и все они в совокупности отнюдь не перевешивали значение лояльности «национально-государственнос-ти», то есть лояльности граждан России как многоэтнической нации. И требование «суверенитета» волне закономерно оказывалось почти что единственной легитимной и со стороны, условно говоря, западнической, и со стороны славянофильской точек зрения целью, тем самым создавая почву для консенсуса как внутри интеллектуальных сред, так и внутри правящей бюрократии. Успех этой идеологической формулы демонстрировал, что Российская Федерация — многонациональный осколок бывшего СССР — была принята ее гражданами в качестве «настоящей» России, несмотря на искусственность самого слова «россияне» и случайность границ этого территориального образования. «Суверенная демократия» позволила сплотить вокруг путинской власти всех тех, кто был готов принять РФ в качестве исторической России против этнонацио-налистов и имперцев, отказывающих бывшей РСФСР в праве считать себя государством русских.

По этой причине оппонентам путинского режима следовало бы бороться не с его идеологией, сколько с отклонениями от нее в практической политике, перманентно указывая на то, что действия данного режима не являются ни подлинно «демократическими», ни подлинно «суверенными». Никому из стана оппозиции не пришла в голову красивая мысль в память о первых диссидентских демонстрациях выдвинуть против власти лозунг «Соблюдайте собственную идеологию». И в бесплодной полемике против «суверенной демократии» оппоненты Путина и Суркова тем самым доказывали их же правоту — а именно, что непримиримая оппозиция против действующей власти несет угрозу «суверенитету России», а значит, свободе всех россиян.

Серьезное изменение концепция «суверенной демократии» претерпела в 2007 году, когда на повестку дня вышли уже несколько иные вопросы, чем противодействие «оранжевой революции». Россия вступила в острую дискуссию с Европой относительно ратификации Энергетической хартии, которая могла бы позволить европейским странам контролировать транзит газа и нефти через российские просторы. Россия начала постепенный отход от Европы, выламываясь из всех конструкций, созданных европейскими странами в целях обеспечения своих интересов и утверждения своих ценностей. Начали трещать по швам фактически все общеевропейские институты, к которым была причастна Россия, как в сфере безопасности и экономики, так и в области культурного и правового сотрудничества. Рушился ДОВСЕ, мораторий на который наложила

Россия в мае того же 2007 года, расшатывались основы детища Хельсинкского процесса — Организации по безопасности и сотрудничеству в Европе, переставали работать в отношении России принципы Совета Европы.

Самая острая проблема во взаимоотношениях России и ЕС оказалась связана с отказом Москвы ратифицировать Энергетическую хартию. У этой проблемы было два аспекта: с одной стороны, Россия не хотела пускать европейские компании к транзитным потокам, желая сохранить контроль над своим экспортом в Европу, с другой, добивалась доступа к газораспределительным сетям в самой Европе, а также заключения долгосрочных контрактов относительно продукции Газпрома. Безусловно, российской газовой отрасли было важно утвердиться в качестве основного поставщика своего продукта в Европу, однако вопрос о политическом давлении России на Европу или Европы на Россию — существовал и в самом деле. ЕС имел основания опасаться слишком самостоятельного российского партнера, с которым у него могли возникнуть конфликты по самым разным политическим поводам.

Наконец, и участие России с 1996 года в старейшем общеевропейском институте — Совете Европы, в котором обсуждаются в основном гуманитарные и правовые вопросы, было отягощено для нашей страны постоянными проблемами. Россия отреагировала на принятие 25 января 2006 года ПАСЕ резолюции о «необходимости международного осуждения преступлений тоталитарных коммунистических режимов» принятием ответной резолюции Постоянной комиссией ПАСЕ 17 марта 2006 года, осуждающей режим Франко. Трудно сказать, можно ли было назвать справедливым осуждение режима, возникшего в том числе и как реакция — возможно, и неприемлемая, и недопустимая с либеральных позиций — на крайности правления социалистов в Испании.

Тема «суверенности» обострилась не только в связи со спором с Европой, но и со вполне очевидно проявившемся в 2007 году стремлением России поставить под государственный контроль природные ресурсы, находившиеся либо в пользовании зарубежных корпораций (подобно газовому месторождению Сахалин-2, прибыль от которого, согласно Соглашению о разделе продукции, извлекала британская корпорация Shell), либо, подобно арктическому шельфу, в ничейном владении. Россия стала активно претендовать и на пересмотр Соглашения, и на право единоличного владения шельфом, и эта новая политика России явно потребовала расширения темы «суверенной демократии». Речь уже шла не только о пресечении внешнего вмешательства в процесс передачи власти, но и о самостоятельности в плане контроля над собственным недрами. В какой-то степени это переосмысление входило в резонанс в только отшумевшей в Европе и во всем мире волной антиглобалистского протеста против деятельности транснациональных корпораций. Этот протест сошел на нет в западном мире, но в Латинской Америке он принес свои плоды в подъеме популистских левых режимов, нацеленных в первую очередь на огосударствление частных сырьевых корпораций и перераспределение их доходов в интересах большинства населения. Речь шла о государстве, которое, опираясь на волю большинства народа, претендует на возвращение полноты своего суверенитета над природными ресурсами.

И здесь возникала новая развилка: критики «суверенной демократии» не без основания стали указывать на тот факт, что резкое усиление государства в связи с обретением им данного суверенитета автоматически ведет к усилению авторитарных тенденций во внутренней политике, зажиму оппозиции, агрессивным действиям по отношению к своим соседям.

В ходе дискуссии вокруг этого разворота темы «суверенной демократии» возникала как бы роковая альтернатива, из которой, казалось, не было выхода: либо ты с «глобальной экономикой», либо — с «суверенным этатизмом». Иного, подлинно демократического, варианта не просматривалось.

Необходимо было жесткое, внятное и не просто идеологическое, но, пожалуй, даже идеократическое оформление того самого «третьего пути», по которому в «новую эпоху» могла бы двигаться России. Возникший в конъюнктурно политических целях термин «суверенной демократии» расширял свое значения и выводил на совершенно особую проблематику, никак не связанную с вопросом об «оранжевых переворотах» и их зарубежных покровителях. Речь шла об эмансипации от «глобального контекста» не только властного, но также экономического сегмента российского общества. И здесь сразу же обнажилось противоречие между «модернистской» по своим ценностным основам России и постмодернистской Европой.

Европейский союз с самого начала возникал как объединение, призванное покончить с вековечной враждой национальных государств по тем или иным спорным вопросам, способным поставить под удар внутреннее единство западного мира. Создав наднациональный орган управления сталелитейной и угольной промышленности, Франция и Германия ставили точку в многовековом конфликте, имевшем, помимо всего прочего, и территориальный аспект. Теперь эти два государства были лишены возможности готовиться к войне друг с другом. Собственно, расширение ЕС и было в первую очередь проектом максимального распространения этой «зоны мира» — технология пацификации в пределах Европы оказывалась более чем удачной. Если для Европы фундаментальным постулатом была неприемлемость раздирающих ее национальных конфликтов, которые могли быть способны вновь ввергнуть континент в полномасштабную войну, то для России таковой точкой отсчета был опыт 1990-х годов — переживание позора национального поражения и одновременно узурпации демократии узкой группы лиц. В том-то и дело, что отказ от империи не сопровождался в 1990-е расцветом демократии, после государственного переворота 1993 года и последующего введения конституции суперпрезидентской республики Россия сделала значительный шаг назад от реальной демократии, что удивительно, при горячем одобрении Запада, поддержавшего действия Ельцина по разгону парламента. Поэтому выход из состояния 1990-х в путинские годы мог быть осмыслен и в национальном, и в демократическом ключе — и как «суверенизация», и как «демократизация».

При этом многие критики справедливо указывали на острый дефицит в путинской России и подлинного «суверенитета», и уж тем более подлинной «демократии». И все же указывая на эти обстоятельства, критики тем самым работали на ту же формулу, поскольку сама идеологема «суверенной демократии» выра-

жала не столько наличное положение вещей, сколько ценностную ориентацию современной России, ее установку на классический модерн. У внутренних оппонентов Суркова не оказывалось адекватной альтернативной системы политических ценностей: никто бы в России не решился заявить о себе как о стороннике, скажем, интересов транснациональных корпораций или же противнике национально ориентированной экономической политики. Фактически спор вокруг «суверенной демократии» свелся к обличению действующего режима и корыстных помышлений его руководителей.

Безусловно, в определенном смысле концепция «суверенной демократии» явилась реакцией на кризис международного порядка и связанных с ним структур «признания». Существенный вопрос, в какой степени эта концепция, родившаяся как прямой ответ на «бушизм», окажется способна удержаться в эпоху дипломатии Обамы, которая представляет собой — на нынешнем этапе, по крайней мере — попытку легализовать гегемонию Запада в целом и США в частности за счет расширения сферы транснационального консенсуса. Поскольку ушел основной оппонент — бушевская администрация, пытавшаяся разогреть пожар «оранжевых революций», — «суверенная демократия» может уйти в прошлое как расхожий и популярный термин.

Что, разумеется, не означает, что вместе с этим термином уйдут в прошлое и те ценности, на которые опиралась эта идеологическая модель. Между тем очевидно, что новый поиск «национальной стратегии» потребует не столько фиксации «суверенности» российской государственности, сколько переосмысления его внутреннего устройства, как экономического, так и в особенности политического. И вот на эти вопросы доктрина, связываемая с именем В.Ю. Суркова, ответа не дает. России надлежит подвергнуть рефлексии ценностные устои собственного государственного и общественного уклада. И экономический кризис закладывает для этого необходимые предпосылки. Однако для этого будущим разработчикам «национальной идеи» потребуется в первую очередь оценить существующие в российском контексте ценностные ограничения любого политического проектирования — и для этой задачи анализ самой дискуссии о «суверенной демократии» может сыграть первостепенную роль.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.