2007.01.031. ГОЛЕНИЩЕВ-КУТУЗОВ И.Н. ОТ РИЛЬКЕ ДО ВОЛОШИНА' Журналистика и литературная критика эмигрантских лет / Сост., подгот. текста, предисл., примеч. Голенищевой-Кутузовой И.В.; Пер. с сербско-хорватского Лемеш И.М., Голенищевой-Кутузовой И.В. - М.: Русский путь, 2005. - 335 с.
В книге собраны статьи и очерки И.Н. Голенищева-Кутузова (1904-1969), публиковавшиеся в предвоенной эмигрантской периодике1. Материал сгруппирован в трех основных разделах: «Запад, XX век» (статьи о Р.М. Рильке, О. Хаксли, А. де Монтерлане, Б. Кроче, Д.Г. Лоренсе и др.); «Русская культура и южные славяне» (вводятся в научный оборот и становятся доступными русскому читателю белградские эссе, написанные на сербско-хорватском языке); «В эмиграции и на Родине: Два потока русской литературы XX в.». Реферируется этот последний раздел, включающий статьи 1930-х годов о русских писателях XX в.
И.Н. Голенищев-Кутузов был первым в зарубежье, кто своими статьями «Лирика Вячеслава Иванова» и «Отречение от Диониса» (обе 1930 г.) откликнулся на послереволюционное творчество поэта2. По убеждению критика, поэзия Вяч. Иванова «исполнена космического эротизма, преобразующего мир, будящего древний хаос. Силу эту, вечно действующую в мире, эллины называли Дионисом, сопрестольным братом Аполлона» (с. 177-178). Одержимость поэта Дионисом подлинна и трагична: «...он проповедовал, что художник одновременно жрец и жертва, посвященный и обреченный» (с. 187). Однако вскоре после окончания научного труда о Дионисе (докторская диссертация «Дионис и прадионисий-ство» - работа по истории религий античного мира - вышла в 1923 г.) Вяч. Иванов написал стихотворное «отречение» от богов Древней Эллады, которое поразило этим любителей его поэзии.
1 В издании продолжена публикация парижских газетных эссе, начатая книгой: Голенищев-Кутузов И.Н. Лики времени /Сост., подгот. текста Голенищевой-Кутузовой И.В. - М.: МЦНМО, 2004.
2 Вяч. Иванов начал печататься в русской эмигрантской прессе с 1936 г., после своего выхода из советского гражданства. Его первой публикацией были «Римские сонеты», но впервые с некоторыми из них читателей познакомил И.Н. Голенищев-Кутузов в статье «Лирика Вяч. Иванова».
И.Н. Голенищев-Кутузов анализирует это ранее не публиковавшееся стихотворение «И твой гиметский мед ужель меня пресытил?..». По его мнению, западное христианство для поэта - это катарсис, «очищение от всякой скверны, возвращение из глубин вакхической ночи к сиянию полудня, к достолюбезной ясности, к вожделенной полноте» (с. 191). Те же настроения присутствуют и в неизданных римских сонетах поэта, которые критик также рассматривает и цитирует.
Статья «Достоевский и Вячеслав Иванов» (1935) обращена к изданной в 1932 г. в Тюбингене книге «Бо81о)еу8ку: Tragбdie. Му1Ьо8. Му8йк», которую критик считал «вершиной не только русской, но и современной европейской мысли» (с. 203). Все романы писателя тяготеют к катастрофе (на это обратил внимание и Д.С. Мережковский). «Трагедия разыгрывается между Богом и человеческой душой, отображается в ее воплощении, повторяется, удвоенная и утроенная, в отношениях между реальностями человеческих душ» (с. 195). Так, Дмитрий Карамазов борется с Божественным началом в самом себе, а князь Мышкин, «познавший совершенную гармонию Божьего закона и не способный понять чуждый ему закон жизни на земле и следовать ему», становится жертвою жизни в столкновении с обществом (подобно Эфигении в античной трагедии). По убеждению И.Н. Голенищева-Кутузова в основе мировоззрения Вяч. Иванова лежит концепция «мистического реализма», который он связывал с символизмом как вечным элементом искусства. Трагическая муза Достоевского возвращает к первоначальному, религиозному восприятию трагедии. Освобождение через мучения и терзания страстей, через «таинство Дионисовой мистерии с ее благотворным потрясением» переживают и Дмитрий Карамазов, и Раскольников (с. 197). В «Преступлении и наказании» показано, сколь тесно переплетены судьбы людей: убийца уничтожает прежде всего самого себя, а преступник покушается равно на всех, ибо все человечество - один человек («Да будет все едино», по слову Евангелия от Иоанна). Это представление «является одним из главных импульсов для творческого гения Достоевского; оно же лежит в основе философии Владимира Соловьева; к нему обращается Вячеслав Иванов в. поэме “Человек”» (с. 199).
Миф о пришельце из чужих земель («Идиот») Иванов называл одним из «самых прекрасных в произведениях писателя»; образ
Мышкина он считал родственным Ивану Царевичу в русских сказках, а также образу Парсифаля в средневековой кельтской легенде. Князь Мышкин, пишет Голенищев-Кутузов, представляется Вяч. Иванову и как «воплотившийся дух, душа, упавшая на землю из надмирных пределов»; он не может «воплотиться до конца в земной плоти, пребывая между небом и землей, между высшей духовной мудростью и безумием» (с. 200).
Роман «Братья Карамазовы», по мысли Вяч. Иванова, пророчит «миссию русского иночества», которое Достоевский, однако, понимал не как уставный монастырский постриг и удаление от мирской суеты, а как подвижничество среди людей, деятельность в обществе. «Этим борцам святой Руси надлежит содействовать созданию новой русской культуры, пронизанной светом Христова учения и основанной на признании всеединства человечества» (с. 202), - обобщал И.Н. Голенищев-Кутузов.
Его статья «“Северное сердце” Антонина Ладинского» (1932) представляет собой рецензию на сборник поэта. Открытый поэтом образ «Пальмириум» - это «комбинация морозных пальм на стекле и прекрасного, бренного мира поэзии», соединившая основную тему Ладинского - северное сердце, и реминисценцию из Лермонтова («На севере диком.»). Мотив о пальмах упорно повторяется в нескольких стихотворениях сборника «Северное сердце». Поэт избирает иронию и стилизацию - «традиционный путь символизма»: ирония «оледеняет восторг, заглушает память о космической музыке» (с. 221). И.Н. Голенищев-Кутузов обращает внимание на «Поэму о Мышеловке», «прелестную, отравленную всеми ядами петербургского символизма», а также на театрально-
андерсеновский цикл «Стихов о Свинопасе», в котором звучит «важный голос» осознавшей себя души.
В рецензии «“Флаги” Бориса Поплавского» (1931) на единственный прижизненный сборник поэта критик утверждал, что лучшее в книге - «это ощущение обреченности городского юноши, немного наигранное и все же искреннее, нежная близость к преходящему миру» (с. 223). Некая музыка звучит в стихах о большом городе с его праздничностью общественных увеселений, пестротой афиш и флагов, напоминающих поэту о свободе «притягательночуждых морей, о кораблях, о грустных и немного смешных виде-
ниях детства, нежданно сочетавшихся со стенной росписью монпарнасских кабачков» (с. 222).
В отклике на книгу стихов А. Штейгера «Эта жизнь» (1932) И.Н. Голенищев-Кутузов отметил любовь поэта к барочному миру, «надменному и бессильному». Поэт почти бесстрастно говорит о преходящем и вечном, о земном и небесном. Легкий скептицизм Штейгера («И слышится с неба ответ. / Неясный. Ни да, ни нет») «не переходит в отчаяние, ибо он верит в Бога, но между “иной” и “этой жизнью” в воображении поэта простирается тонкое облачко, дивно-печальное. Земная, элегическая любовь. кажется поэту безрадостной», а страсть ему чужда (с. 233).
К творчеству А. Несмелова Голенищев-Кутузов обратился в статьях «Русская литература на Дальнем Востоке» (1932) и «Арсений Несмелов» (1932). В его стихах критик выделил влияние В. Маяковского, С. Есенина, И. Сельвинского. Поэта не покидала мысль о России: он не мог забыть подробностей «Ледяного похода» (о крепостной бетон разбилась «фаланга Каппеля»), как был сдан Владивосток и по диким просторам Дальнего Востока рассеялись последние партизаны. «Несмелов-поэт остро ощущает смену лет и поколений, он чувствует все излучины и все пороги “реки времен”, влекущей людей к адской расщелине, где все исчезает. Само время становится в его сознании “мемуарным”, жизнь -отраженной» (с. 246-247). Он - поэт непосильных испытаний огненных лет. А. Несмелову также принадлежат военные рассказы: Первая мировая и Гражданская войны, годы изгнания - все это владеет его душой.
В рецензии «“По карнизам”: Повести Алексея Ремизова» (1930) И.Н. Голенищев-Кутузов отмечает торжество «личного, уединенного» в творчестве писателя: в нем сновидец одолевает сказочника-повествователя, лирик - драматурга. «Тайным светом незримой свечи озарены повести Ремизова. Он идет по карнизам, над бездной людского существования, освещенный любовью к миру и человеку» (с. 232).
Связь с прошлым, кровное родство с культурой державинской и пушкинской поры чувствуется на каждой странице книги И. Лукаша «Сны Петра», отмечал критик в рецензии «Сны империи» (1932). Особенно волновала писателя «эпопея» русской армии за границей: «Поход Салтыкова в Пруссию, Суворова - в Италию
вызывают в воображении писателя полузабвенные образы русских людей на чужбине» (с. 237). Писатель вникал в мельчайшие подробности боевой жизни. Любовь к той эпохе, когда создавалась Российская империя (в двух ее обликах - царство Петра и царство Павла), является «главным побудителем» творчества И. Лукаша. «С остротой, доходящей порой до болезненной чуткости, он воскрешает прошлое, сочетает сон и явь в высшую духовную реальность» (с. 238). Его рассказы и повести возникли, по мнению критика, из душевного состояния, близкого не Гоголю, не Достоевскому, а Гофману и Жерару де Нервалю. Но от этих двух писателей Запада его отделяет «чисто русская способность - отдаваться до конца своему воображаемому миру, сливаться с ним, теряя себя в нем» (там же). Он видит будущее российской державы в творческом возврате к имперскому прошлому - народному и аристократическому, демократическому и иерархическому одновременно.
В некрологе «Памяти Максимилиана Волошина» (1932), человека, «шедшего по пути духовного просветления среди распрей и ненависти», И.Н. Голенищев-Кутузов писал о том, что поэт всегда тяготел к западной культуре. От стихов о Французской революции он обратился к «глухонемым демонам русской смуты» («Демоны глухонемые»). Если А. Блок и А. Белый ждали некоего чуда, просветления, революционного празднества, то Волошин принимал грядущие события как испытание и наказание Божие. Таково было его отношение к войне и к революции. Для того чтобы понять сущность русской революции, поэт обратился к прошлому, к Смутному времени, когда над Россией реял единый дух мятежа, поочередно воплощавшийся в различных самозванцах (стихотворение «Дмитрий-император»). В цикле «Путем Каина» поэт говорил о том, что человечество подчинилось машине, доказавшей отсутствие духа: есть только материя, реальность, а Бог - желудок. «Подлинная культура была создана размышлением, молитвой, но для современного человека уже не осталось времени для духовной жизни. Механизация порождает ненависть, а ненависть - войну и новые революции, которые по жестокости своей превзойдут даже европейскую войну и русскую революцию» (с. 254).
В двух статьях «Мистическое начало в поэзии Гумилёва» и «Николай Гумилёв» (обе 1931 г.) критик подчеркивал, что влияние поэта - «пророка русского духовного и национального возрожде-
ния» - можно сравнить лишь с воздействием Блока (с. 279). Гумилёву было присуще чувство «мистической ответственности»: порой он «отдавался стихиям предчувствий, дионисийской исступленности». Таковы «Заблудившийся трамвай» и «Леопард» (сб. «Огненный столп»), а также стихотворение «Он стоит над раскаленным горном.» (сб. «Костер»), где поэт как бы предвидит свою смерть. Но каждый раз «божественная мера преодолевала люцифериче-скую музыку», которой был охвачен Александр Блок (с. 283).
В статье «Евгений Замятин» (1932, 1937) критик подчеркивал, что почти во всех своих произведениях писатель раскрывает несколько ликов России. Прежде всего с любовью и ненавистью он повествовал об «уездном», о России провинциальных захолустий, «породившей странные, сонные, тупеющие существа, почти вовсе лишенные морального чувства» (с. 257). Другой лик России, не менее страшный, чем первый, - женственный, страстный и губительный, напоминающий образ, привидевшийся Блоку. «Лик этот представляется Замятину как кустодиевская красавица - не петербургская Россия, “отмеренная Петровым аршином”, а Русь, не знающая исторических перемен, живущая еще в стародавнем укладе предков» (с. 259). Е. Замятин знает и любит русскую старину, церковные обряды, отеческие предания, но он любит «не вечную сущность православия, а исторические его формы». В «сказках для взрослых», особенно в четырех сказках о Фите1, который «самопроизвольно завелся в подполье полицейского управления» (с. 260), содержатся основные идеи романа «Мы» (1920), создававшегося одновременно с пьесой «Огни святого Доминика» (так называли огни костров инквизиции, уничтожившие христиан больше, чем язычники во времена гонений на христианство). Роман устремлен в будущее; пьеса обращена в прошлое: «. эти произведения - напоминание и предупреждение. В современной Европе нет писателя, который бы столь остро и трагически поставил проблему индивидуальности и коллектива, личности и тоталитарного государства, чем Замятин» (с. 265). Критик обратил внимание и на то, что образы, идеи и основные коллизии романа «Мы» нашли
1 Фита - последняя, 34-я буква русского алфавита, упраздненная реформой орфографии 1918 г.
продолжение и развитие в антиутопии О. Хаксли «О, дивный новый мир», написанной спустя десять лет после романа русского писателя и через восемь лет после его английского перевода.
В статье «Ирония и Зощенко» (1933) И.Н. Голенищев-Кутузов отмечал, что мастерство краткого сатирического рассказа писатель воспринял от Замятина, но предпочел анекдот иносказанию. В его рассказах отразился «новый мир» со всеми его «достижениями», и писатель как бы принимает его «до конца». Однако «низкий стиль» его сатиры убийственно разоблачителен для «нового быта», созданного учением, «нестерпимо догматическим и жизни враждебным» (с. 285). В страшном мире Михаила Зощенко безраздельно «царствует грубость», перед лицом которой бесследно исчезли чеховские «деликатные» образы: в современной писателю России нет «лишних людей» - их заменили «лишенцы»; патетика «вишневых садов» едва ли понятна поколению, видевшему всероссийскую земельную трагедию, совхозы и колхозы. Однако «исчез не только ущербный мир русской интеллигенции, рухнуло все нестройно великолепное здание империи. На обломках наспех возник новый быт, не помнящий родства, человекоподобный, убогий и заносчивый» (с. 285-286). И сатирик в «сладостном упоении» знает лишь безжалостную иронию.
Большинство его рассказов построено на расхождении смысла и формы его выражения: соединение «заморских», маловразумительных слов со «свойскими» («блатными») и «ни к селу ни к городу прикрепленными русскими речениями» создавало новый вульгарный русский язык излюбленного героя Зощенко - Назара Ильича Синебрюхова («Платона Каратаева XX в.», по определению критика). У героев писателя живо лишь одно вполне человеческое чувство - «каторжное товарищество-братство», где насмешки над общей бедой граничат с глубоким состраданием. В новой России «душевная культура» (наследие гуманизма), по-видимому, истреблена; «духовное начало ушло в народную глубь - в уединение, аскезу, в мистический и религиозный индивидуальный опыт. Быть может, оно будет освобождено и призвано возродить культуру сердца и ума, очистить человеческие души от грубой и лживой патетики советского быта». Лишь тогда в русской литературе, «где самое живое - все же ирония, воскреснет трагический, огненный пафос» (с. 287-288), - обобщает И.Н. Голенищев-Кутузов.
В некрологе «Максим Горький» (1936) критик отметил, что одаренный острым и проницательным глазом этот большой русский художник - отнюдь не моралист и не мыслитель: «Из живописности образов в лучших его произведениях возникает некая тоска по абсолютному бытию, великая неудовлетворенность преходящим миром» (с. 296). В одном из лучших произведений -«На дне», несмотря на сугубо реалистическую установку, неприятие такого мира превращается «в трагический катарсис, в очищение через сочувствие и ужас». Со временем, полагал критик, исследователи разграничат творчество Горького - как художника и публициста - и признают, что лучшие советские прозаики развились под обаянием Гоголя, Достоевского, Андрея Белого, Ремизова (в меньшей степени Л. Толстого). В общем же его влияние на молодую советскую литературу не так велико: он «был скорее организатором и покровителем литературной жизни новой России, чем ее вдохновителем» (с. 297). К «заслугам» Горького критик отнес и противодействие литературному «диктатору» первой пятилетки Л.Л. Авербаху, который «чуть-чуть не изничтожил все, что было талантливого в России». Вместо «социального заказа» и «очеркистики» пролетарский писатель требовал «советского реализма» (термин «чрезвычайно неясный» и потому, по мнению И.Н. Голенищева-Кутузова, не слишком обременительный для писателей). Отчасти под влиянием Горького «величайшим поэтом Советского Союза» был провозглашен Пушкин. Кроме того, он «вывел в люди» многих талантливых советских писателей (в том числе Всеволода Иванова). Наконец, он спас многих писателей от тюрьмы и расстрела.
«Приложения» включают заметку И.Н. Голенищева-Кутузова «В поисках Нового Града: На собрании “Зеленой лампы”», шесть писем (1932-1936 гг.) к нему В.Ф. Ходасевича, а также печатный отзыв Ю. Мандельштама «Легенда о Гризельде» на докторскую диссертацию И.Н. Голенищева-Кутузова.
Т. Г. Петрова