Научная статья на тему '«Жизнь Арсеньева» как история моего современника: движение автобиографических форм повествования от В. Г. Короленко к И. А. Бунину. Часть 2'

«Жизнь Арсеньева» как история моего современника: движение автобиографических форм повествования от В. Г. Короленко к И. А. Бунину. Часть 2 Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
668
143
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
И. А. БУНИН / "ЖИЗНЬ АРСЕНЬЕВА" / В. Г. КОРОЛЕНКО / "ИСТОРИЯ МОЕГО СОВРЕМЕННИКА" / АВТОБИОГРАФИЧЕСКОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ / ФОРМЫ ПОВЕСТВОВАНИЯ / ПОЭТИКА / IVAN А. BUNIN / "ARSENIEV'S LIFE" / VLADIMIR G. KOROLENKO / "THE HISTORY OF MY CONTEMPORARY" / AUTOBIOGRAPHICAL NARRATION / FORMS OF NARRATION / POETICS

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Пономарев Евгений Рудольфович

Статья рассматривает формы автобиографического повествования в романе И. А. Бунина «Жизнь Арсеньева» с точки зрения традиций литературной классики. Наряду с привычными сопоставлениями (Л. Н. Толстой и С. Т. Аксаков) автор сосредоточил внимание на незаслуженно выпавшей из этого ряда «Истории моего современника» В. Г. Короленко. Соединив традицию XIX в. с ранне-модернистской автобиографией Короленко, Бунин вышел на новый уровень метатекстового повествования, использующего отчужденного героя и многомерного повествователя. В статье подробно анализируется поэтика «Истории моего современника» и поэтика «Жизни Арсеньева».

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

«Arseniev’s life» as a «history of my contemporary»: «Zhizhn’ Arsen’eva» by Ivan

The article reviews the forms of autobiographical narration in the novel «Zhizhn’ Arsen’eva» (Arseniev’s Life) by Ivan Bunin in connection with Russian classic tradition. The tradition includes not only well-known predecessors like Leo Tolstoy and Sergey Aksakov, the author emphasizes «Istorija moego sovremennika» (The History of My Contemporary) by Vladimir Korolenko, which has been never examined in this context. Having combined the tradition of the 19 th century with Korolenko’s autobiography, written in the early modernist style, Bunin achieved a new level of metatext narration. He used a character to be alienated from the narrator and his epoch and a narrator to exist in many forms. The article carefully analyzes the poetics of «Zhizhn’ Arsen’eva» and «Istorija moego sovremennika».

Текст научной работы на тему ««Жизнь Арсеньева» как история моего современника: движение автобиографических форм повествования от В. Г. Короленко к И. А. Бунину. Часть 2»

УДК 821.161. 1-312. 6

Е. Р. Пономарев

«Жизнь Арсеньева» как история моего современника: движение автобиографических форм повествования от В. Г. Короленко к И. А. Бунину. Часть 2

Статья рассматривает формы автобиографического повествования в романе И. А. Бунина «Жизнь Арсеньева» с точки зрения традиций литературной классики. Наряду с привычными сопоставлениями (Л. Н. Толстой и С. Т. Аксаков) автор сосредоточил внимание на незаслуженно выпавшей из этого ряда «Истории моего современника» В. Г. Короленко. Соединив традицию XIX в. с ранне-модернистской автобиографией Короленко, Бунин вышел на новый уровень метатекстового повествования, использующего отчужденного героя и многомерного повествователя. В статье подробно анализируется поэтика «Истории моего современника» и поэтика «Жизни Арсеньева».

Ключевые слова: И. А. Бунин, «Жизнь Арсеньева», В. Г. Короленко, «История моего современника», автобиографическое повествование, формы повествования, поэтика

Evgeny R. Ponomarev

«Arseniev's life» as a «history of my contemporary»:

«Zhizhn' Arsen'eva» by Ivan А. Bunin and «Istorija moego sovremennika» by Vladimir G. Korolenko. Part 2

The article reviews the forms of autobiographical narration in the novel «Zhizhn' Arsen'eva» (Arseniev's Life) by Ivan Bunin in connection with Russian classic tradition. The tradition includes not only well-known predecessors like Leo Tolstoy and Sergey Aksakov, the author emphasizes «Istorija moego sovremennika» (The History of My Contemporary) by Vladimir Korolenko, which has been never examined in this context. Having combined the tradition of the 19th century with Korolenko's autobiography, written in the early modernist style, Bunin achieved a new level of metatext narration. He used a character to be alienated from the narrator and his epoch and a narrator to exist in many forms. The article carefully analyzes the poetics of «Zhizhn' Arsen'eva» and «Istorija moego sovremennika».

Keywords: Ivan А. Bunin, «Arseniev's Life», Vladimir G. Korolenko, «The History of My Contemporary», autobiographical narration, forms of narration, poetics

Окончание (начало в № 4 (21), декабрь за 2014 г.)

3

Чувство истории входит в Арсеньева в самом начале второй книги - по пути в город, в гимназию. «Татары, Мамай, Митька... Несомненно, что именно в этот вечер впервые коснулось меня сознанье, что я русский и живу в России, а не просто в Каменке, в таком-то уезде, в такой-то волости, и я вдруг почувствовал эту Россию, почувствовал ее прошлое и настоящее, ее дикие, страшные и все же чем-то пленяющие особенности и свое кровное родство с ней.» (с. 57). «Почувствовал» - это главное в бунинском восприятии мира. Вместо короленковского «духа времени» в Арсеньеве действует вневременный «русский дух» (в первой книге подробно прочувствован - а не проанализирован - пролог к «Руслану и Людмиле»), который не виден, не осязаем, но пронизывает все повествование. Так же неосязаема русская история: в неназванном древнем городе, где Арсеньев прожил четыре

гимназических года, благодаря набегам татар и пожарам совсем не осталось древних памятников, но дух старины сохраняется во всем: «Вещественных исторических памятников он при таких условиях, конечно, не мог сохранить. Но старина в нем все же очень чувствовалась, сказывалась в крепких нравах купеческой и мещанской жизни, в озорстве и кулачных боях его слобожан, то есть жителей Черной Слободы, Заречья, Аргамачи, стоявшей над рекой на тех желтых скалах, с которых будто бы сорвался некогда вместе со своим аргамаком какой-то татарский князь» (с. 59). Старина сохраняется в быту, в топонимике, имеющей магическое значение не только в «Жизни Арсеньева»36, но и вообще в позднем творчестве Бунина37. Перечисление топонимов заканчивается легендой, связанной с происхождением одного из них. Это та самая «выдумка», преображающая привычное и бытовое, которая в жизни Арсеньева играет принципиальную роль. Это история народа и

143

Е. Р. Пономарев

страны, отложившаяся в Памяти. Она крепче и надежнее любого памятника. История, растворенная в быте и нравах, - это Память протекающая, процессуальная, и потому неизбывная, вечная.

«Крепкие нравы купеческой и мещанской жизни» проиллюстрированы семьей мещанина Ростовцева: «<...> в его доме, в его семье <...> неизменно царило то, что было установлено его суровым и благородным духом: безмолвие, порядок, деловитость, предопределенность в каждом действии, в каждом слове.» (с. 61). Центр повествования о семье Ростовцева - национальная гордость. Она звучит в словах Ростовцева, завершающих третью главу, она начинает отступление о гордости: «Гордость чем? Тем, конечно, что мы, Ростовцевы, русские, подлинные русские, что мы живем той совсем особой, простой, с виду скромной жизнью, которая и есть настоящая русская жизнь и лучше которой нет и не может быть, ибо ведь скромна-то она только с виду, а на деле обильна, как нигде, есть исконное порожденье исконного духа России, а Россия богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире» (с. 62). Гордость русскостью входит и в душу Арсеньева - с четким привкусом эмигрантской ностальгии. Взрослый Арсеньев корректирует тогдашние ощущения Арсеньева (слово «знаю» протыкает прошлое иглой абсолютного настоящего): «Как бы то ни было, знаю точно, что я рос во времена величайшей русской силы и огромного сознанья ее» (с. 62). Следом идет чтение стихов Никитина: «И когда я доходил до гордого и радостного конца, до разрешенья этого описания: „Это ты, моя Русь державная, моя родина православная!" - Ростовцев сжимал челюсти и бледнел» (с. 64). В конце главы сознание русской силы объективируется в очертаниях громадной страны, с важными для эмигрантского сознания коннотациями, объединяющими церковное и государственное: «И не один Ростовцев мог гордо побледнеть тогда <...>, слушая в соборе из громовых уст златовласого и златоризного диакона поминовение „благочестивейшего, самодержавнейшего, великого государя нашего Александра Александровича", - почти с ужасом прозревая вдруг, над каким действительно необъятным царством всяческих стран, племен, народов, над какими несметными богатствами земли и силами жизни, „мирного и благоденственного жития", высится русская корона» (с. 64). Поминовение государя тогда (за здравие) накладывается на поминовение, сотворенное сейчас (за упокой), а моментальное прозрение величия России во время той церковной службы дополняется прозрением повествователя и читателя в данный

момент. Вновь получается стереоткрытка. Россия становится огромным абрисом, застывшим в прошлом, - наподобие абрисов персонажей. Согласно общеэмигрантской идеологеме, Россия остается в прошлом, вне текущей мировой истории38. В этом отношении очень важно ар-сеньевское восприятие Малороссии (в пятой книге романа): «Прекраснее Малороссии нет страны в мире. И главное то, что у нее теперь уже нет истории, - ее историческая жизнь давно и навсегда кончена. Есть только прошлое, песни, легенды о нем - какая-то вневременность. Это меня восхищает больше всего» (с. 260). Такова же в романе и Россия.

Россия, как и Арсеньев, оказывается в центре герменевтического круга. Ворон, который мог жить еще при татарах, уподоблен всему населению города, не раз защитившего Москву от татар и сохранившего Память об убившемся здесь татарском князе39. Ростовцев, сжимающий челюсти при мысли о России, - всему населению города, хранящего привычки старины, и всем жителям страны с необъятными просторами и благоденственным житьем. Вслед за героем, временной водоворот затягивает древний город. Прогулка по нему постоянно повторяется - и все больше уводит в древность.

Все начинается въездом Арсеньева в город. Подробное описание заставы звучит почти цитатой из Короленко: «После Становой большую дорогу пересекало шоссе, и тут была застава, шлагбаум: тут нужно было останавливаться и ждать, пока николаевский солдат, выйдя из траурно-полосатой будки, освободит такую же полосатую перекладину <...>» (с. 58). Глаголы получают значение повторяемости действия, отрывок выстраивается как путеводитель. «Дальше дорога шла вдоль старинной Беглой Слободы, потом мимо необозримого болота нечистот, имевшего совершенно непристойное название40, и, наконец, по шоссе между острогом и древним монастырем» (с. 58). Острог упоминался в первой книге романа: между строк путеводителя проступает мифологический пласт младенчества, довременного бытия. Далее - рассуждение об изначальности города, в котором тонет, не растворяясь, конкретика описаний. И в завершение - запахи, конкретные и резкие, сливающиеся друг с другом и образующие тот самый «русский дух»: «<...> а там уже и не разберешь чем: всем, что только присуще старому русскому городу.» (с. 59).

Продолжение путеводителя - в главе VI: «Вот сентябрь, вечер. Я брожу по городу <.>» (с. 66). Картины изобилия, данные в некоем внеисторическом измерении («и так богат» и «теперь и того богаче», рядом с глаголами в на-

144

Вестник СПбГУКИ • № 1 (22) март • 2015

«Жизнь Арсеньева» как история моего современника... Часть 2

стоящем времени, выводят временные характеристики за пределы линейного времени), сменяются картиной бегов - всеобщего праздника. Торговые связи делают город центром огромной страны: «Город ломится от своего богатства и многолюдства; он и так богат, круглый год торгует с Москвой, с Волгой, с Ригой, Ревелем, теперь же и того богаче - с утра до вечера везет в него деревня все свои урожаи <...>» (с. 66-67). Улица, ведущая к острогу, тонет одновременно и в лучах заходящего солнца, и в хлебной пыли, и в золоте осени - превращаясь в олеографию.

Если VI глава помещает город в «третье время», где он живет нетленно, то следующая глава выводит «в третье время» и путеводитель, делая его многослойным. Зимний город лежит за окном ростовцевского дома, Арсеньев-подро-сток движется по нему мыслью - хотя может посмотреть и в окно («Я мысленно вижу, осматриваю город» (с. 69)), но тот же самый мысленный осмотр города, уже без возможности выглянуть в окно, совершает взрослый Арсеньев-эмигрант в момент развертывания текста41. Осмотр начинается с монастыря, что напротив острога, продолжается бедными и грязными улицами, идущими слева от Долгой улицы - Арсеньев мысленно движется по ней от окраинного монастыря в центр, далее идут Черная Слобода и Аргамача с самой старой из городских церквей и, наконец, разворачивается панорама Заречья с железнодорожным вокзалом. Паровозы, разбегающиеся по всем концам России, расширяют город до всей страны и, вместе с тем, замыкают круг: город - центр страны, ее сердце и средоточие. Основной мотив экскурсии - древность. Монастырь очень древний, его не раз осаждали и грабили татары; грязные улицы, где в зловонном притоке отмачивают кожи, - «<...> тоже очень старинные места, им лет триста, четыреста <...>» (с. 70), река под Аргамачей несет свои воды к низовьям Дона уже тысячи лет, в ней погиб татарский князь; татарина покарала древняя чудотворная икона и т. д. Только вокзал в городе новый, но эта новизна скрадывается функцией вокзала: город издревле связан своей «русскостью» со всей огромной страной. Древность напрямую связана с легендой. В сферу легенды затягивает абсолютно все: роковое (гибель князя), страшное (татарская осада), мерзкое (болота нечистот и древний кожный промысел).

Легенда преображает привычное и бытовое, озаряя его изнутри светом истории. Арсеньеву же всякий раз хочется добавить к этому и собственную «выдумку»: «<...> его не раз осаждали, жгли и грабили татары: я в этом чувствую что-то прекрасное, что мне мучительно хочется

понять и выразить в поэтической выдумке.» (с. 69-70); «<...> и меня томит желание и о них, об этих мерзких местах, сказать, выдумать что-нибудь чудесное.» (с. 70). История есть «выдумка», «выдумка» лежит и в основе творчества. Знаменательно, что именно это слово употребляет Бунин в цитированном выше письме к Амфитеатрову, характеризуя специфику своего романа. Желание «выдумывать» и, тем самым, преображать впервые посещает Арсеньева во время прогулок по древнему городу, затянутому во временной водоворот: история здесь - современность, а современность - история.

Еще одну экскурсию предпримет юноша Арсеньев после ареста брата. Он взволнован и судьбой Георгия и словами отца о том, что все пройдет. «Я обошел кругом весь город. <.> На обрыве за собором в городе я стоял, глядя на гнилые тесовые крыши мещанских лачуг <.> и все что-то думал о человеческой жизни, о том, что все проходит и повторяется, что, верно, и триста лет тому назад были тут все такие же черные тесовые крыши и всякая сорная дрянь <.>» (с. 91). Временной водоворот останавливается, и оказывается, что древняя история чудесным образом проявляется в настоящем -она живет вокруг героя в «тесовых крышах» и «сорной дряни». Вновь перечислены и черная слобода, и кожевенные заводы, и зловонный приток реки, и монастырь - другой, женский, стоящий на горе. Из его ворот выходит поразившая героя монашка «<.> древнерусской иконописной красоты <.>» (с. 91) - преображение быта в историю и легенду происходит на наших глазах.

Эти темы - русская гордость, древность русской жизни, погруженность ее в историю -неоднократно повторяются и в других книгах романа. Гордость и русскость, например, пахнут на героя в третьей книге во время ночевки на постоялом дворе: «Ах, хорошо, почувствовал я, как все хорошо - и та дикая, неприветливая ночь в поле, и эта вечерняя дружелюбная городская жизнь, эти пьющие и едящие мужики и мещане, то есть вся эта старинная уездная Русь со всей ее грубостью, сложностью, силой, домовитостью <.>». Все мотивы, сопровождающие гордость, вплоть до домовитости, собраны в одну связку. Обход города герой часто предпринимает и в Орле (пятая книга). Молодой Арсеньев вновь думает о писании, о природе «выдумки» - мотивы, сопровождающие тему, вновь подаются вкупе: редакция, библиотека, очень хорошая, старая и никому не нужная, прелесть очертаний крыш, наконец, вокзал с его суетой и чувством открытой дороги во все стороны.

А вот тема древности сильно меняется в

145

Е. Р. Пономарев

разъездах героя по стране. В Севастополе, как оказалось, нет ничего от отцовской молодости - и только на Северной стороне веет подлинной историей: «Но где же было то, за чем как будто и ехал я? Не оказалось в Севастополе ни разбитых пушками домов, ни тишины, ни запустения - ничего от дней отца <...>. Город уже давно-давно жил без них, давно отстроенный, белый, нарядный и жаркий <...>. Только там, за этой зеленой водой, было нечто отцовское - то, что называлось Северной стороной, Братской могилой; и только оттуда веяло на меня грустью и прелестью прошлого, давнего, теперь уже мирного, вечного и даже как будто чего-то моего собственного, тоже всеми давно забытого.» (с. 176-177). Абрис отца еле различим в современном (тогдашнем? сегодняшнем?) Севастополе. Здесь требуется писательская «выдумка», окрашивающая дальнейший путь героя: новизну Севастополя уравновешивает первобытность Байдарских ворот. Возвращаясь домой, Арсеньев вновь понимает, что древность растворена в настоящем, что сегодняшняя легенда - это вчерашний быт: «А от Киева ехал я на Курск, на Путивль. <...> И что нужды, что был „Курськ" только скучнейшим губернским городом, а пыльный Путивль был, верно, и того скучней! Разве не та же глушь, пыль была и тогда, когда на ранней степной заре, на земляной стене, убитой кольями, слышен был „Ярославнин глас"?» (с. 181). «Черные тесовые крыши и всякая сорная дрянь» есть и в Курске, и в Путивле. Значит, Арсеньев воочию увидел русскую историю.

Отсюда перекидываются мостики к предыдущим книгам, жизнь Арсеньева замыкается в большой исторический круг. Неказистость, бедность среднерусской природы, простота и скудость общей жизни звучат не только цитатами из классической поэзии XIX в., но и подчеркивают глубину и подлинность описываемой «русскости». Например, в первой книге: «Где я родился, рос, что видел? <...> Это только Подстепье, где поля волнисты, где все буераки да косогоры, неглубокие луга, чаще всего каменистые, где деревушки и лапотные обитатели их кажутся забытыми богом, - так они неприхотливы, первобытно-просты, родственные своим лозинам и соломе» (с. 16). Во второй книге: «В силу чего русской душе так мило, так отрадно запустенье, глушь, распад?» (с. 86). Благодаря этой глубине сквозь Подстепье могут вдруг проступить царскосельские парки (так же, как в Арсеньеве вдруг проступает некто другой, несущийся в санях) - это та подлинная Россия, которая скрыта в каждой черточке внешне непримечательной жизни: «Ни лицейских садов, ни царскосельских озер и лебедей, ничего этого

мне <...> в удел уже не досталось. Но великая и божественная новизна, свежесть и радость „всех впечатлений бытия", но долины, всегда и всюду таинственные для юного сердца, но сияющие в тишине воды и первые, жалкие, неумелые, но незабвенные встречи с музой - все это у меня было. То, среди чего, говоря словами Пушкина, „расцветал" я, очень не походило на царскосельские парки. Но как пленительно, как родственно звучали для меня тогда пушкинские строки о них!» (с. 93).

В пятой книге тема древности раскроется полнее. Арсеньев на несколько мгновений посетит Полоцк - точно так же, как в четвертой книге Курск и Путивль, и расскажет об этом Лике: «Да, вот Полоцк, что меня тянуло туда? С этим словом - Полоцк или, по-древнему, Полотьск - у меня давно соединилось предание о древнем киевском князе Всеславе, которое я где-то прочел еще в отрочестве <...>. С тех пор Полоцк тех времен всегда представлялся мне совершенно чудесным в своей древности и грубости: какой-то темный, дикий зимний день, какой-то бревенчатый кремль с деревянными церквами и черными избами, снежные сугробы, истоптанные конными и пешими в овчинах и лаптях. Когда я наконец попал в действительный Полоцк, я, разумеется, не нашел в нем ни малейшего подобия выдуманному. И все-таки во мне и до сих пор два Полоцка - тот, выдуманный, и действительный. И этот действительный я тоже вижу теперь уже поэтически: в городе скучно, мокро, холодно, сумрачно, а на вокзале <.> уже горят люстры <.> перед приходом поезда на Петербург <.>» (с. 269-270). Итак, есть три Полоцка: древний книжный Полоцк (бревенчатый кремль, деревянные церкви, черные избы - те же тесовые крыши «нашего города»), действительный Полоцк и Полоцк в поэтическом свете, возвращенный воспоминанием и «выдумкой» обратно в книгу. Подробное описание имеют только древний книжный и новый книжный город. Действительный город стерт своими литературными абрисами.

Центром нового поэтического Полоцка не случайно становится вокзал (вокзалом, как помним, заканчивается и одна из экскурсий по «нашему городу»). Арсеньев в пятой книге совершает стремительный объезд России, во многом продолжающий путешествие четвертой книги. Из Орла он едет в Смоленск, затем в Витебск, в тот самый Полоцк, из Полоцка внезапно в Петербург, из которого столь же стремительно, через Москву, возвращается в «наш город». Смоленск запоминается тушей огромного кабана, лежащей на вокзале, - это та самая первобытность, что уравновешивает серость действительного.

146

Вестник СПбГУКИ • № 1 (22) март • 2015

«Жизнь Арсеньева» как история моего современника... Часть 2

В Витебске, легким штрихом из Короленко, изображено еврейское гулянье - вполне «древнее», полное «выдумки». Другое впечатление Витебска - звучание органа в католическом костеле, о котором - еще один мостик в начало - говорится в первой книге романа, в отступлении о рыцарстве: «Как потряс меня орган, когда я впервые (в юношеские годы) вошел в костел, хотя это был всего-навсего костел в Витебске! Мне показалось тогда, что нет на земле более дивных звуков, чем эти грозные, скрежещущие раскаты <...>» (с. 36). Это орган в поэтическом свете. В пятой книге орган изображен «действительным»: «<...> стал кругло дрожать, скрежетать, как бы вырываясь из-под чего-то глушившего его, потом вдруг вырвался и звонко разлился небесными песнопениями.» (с. 250). Полоцк мокр и ничтожен, оттуда, едва заглянув в город, Арсеньев берет билет на Петербург. Столица империи окутана «выдумкой». Она кажется герою «крайним севером»: «Петербург! Я чувствовал это сильно: я в нем, весь окружен его темным и сложным, зловещим величием» (с. 252). Петербург дан общим планом и двумя вокзалами: Николаевским, с заснеженной Лиговкой, и Финляндским, на который Арсеньев мчит, чтобы «<...> испытать чувство заграницы» (с. 252). Намечается продолжение маршрута, но здесь разбег обрывается: Арсеньев возвращается назад. Последним штрихом дана «Огромная, людная, старая Москва <...>» (с. 252) в блеске оттепели и солнца. Москва, как и «наш город» во второй книге, ломится от избытка жизни.

Весь этот пробег вполне может быть назван очередной «энциклопедией русской жизни». Если в «Истории» Короленко передвижение из города в город неторопливо выстраивает громоздкий сюжет, здесь стремительность движения позволяет на трех страницах дать несколькими яркими штрихами общий абрис огромной России. Россия воспринимается не «с натуры», а со стороны, свысока, предельно отчужденно. Главной картинкой при этом сделаны железнодорожный вагон и общий набросок вокзала, среди которого находит себя отчужденный герой: «Там, на вокзале в Витебске, в этом бесконечном ожидании поезда на Полоцк, я испытал чувство своей страшной отделенности от всего окружающего, удивление, непонимание, - что это такое все то, что передо мной, и зачем, почему я среди всего этого?» (с. 251). Это то же чувство, которое в начале третьей книги уподоблено рассматриванию альбома со старыми фотографиями.

«Энциклопедией» дореволюционной России роман может быть назван и во многих других смыслах. В нем подробно обрисованы

представителей трех сословий: дворянства, мещанства и крестьянства. Каждый из персонажей, оказавшихся на пути Арсеньева, несет в себе общие, повторяющиеся черты сословия и русскости, сохраняя при этом индивидуальность портрета. Вполне закончен и абрис русской интеллигенции: народничество и толстовство даны штрихами как веяния эпохи. Сквозь все эти абрисы проступает хорошо ощутимый, но и неуловимый, как русский дух, национальный характер. А русская революционность частью вырастает из бытовых разговоров (вполне по Короленко, видевшего толчок к революционности еще в гимназической жизни), частью (совсем уже не по-короленковски) проистекает из психологических основ национального характера: «Ах, эта вечная русская потребность праздника! Как чувственны мы, как жаждем упоения жизнью <...>, как тянет нас к непрестанному хмелю, к запою, как скучны нам будни и планомерный труд! <...> Однако разве не исконная мечта о молочных реках, о воле без удержу, о празднике была одной из главнейших причин русской революционности?» (с. 83).

Горькая память прошедшей революции пронизывает всю книгу, время от времени выныривая из подтекста - наподобие абсолютного настоящего, периодически напоминающего читателю точку отсчета. Отступление о национальной гордости целиком окрашено в ностальгические тона замечанием: «Куда она девалась позже, когда Россия гибла? Как не отстояли мы всего того, что так гордо называли мы русским <...>?» (с. 62). Перечисление людей, окружавших брата Георгия, вдруг заканчивается отсылкой к пореволюционному будущему: «<...> и еще один, по фамилии Мельник: весь какой-то дохлый, <...> но необыкновенно резкий и самонадеянный в суждениях, - много лет спустя оказавшийся, к моему крайнему изумлению, большим лицом у большевиков, каким-то „хлебным диктатором".» (с. 167). Здесь кровавая революция прямо прорастает из жизнерадостной политической болтовни, звучащей вокруг героя. Причем будущее Мельника уже заложено в его внешности и манере говорить, отсылающих к теме национального характера. Одним из вариантов продолжения «Жизни Арсеньева», обдумываемых Буниным в момент завершения четвертой книги и подготовки первого отдельного издания, могла стать тема русской революции. В. Н. Бунина записала в дневнике 13 февраля 1929 г.: «Потом Яна расспрашивали о „Жизни Арс<еньева>". Он рассказал и о дальнейшем содержании, „все пришли в восторг". Мы попросили его и нам сообщить<,> он кратко сказал: „Вот молодой человек ездит<,> все

147

Е. Р. Пономарев

видит, переживает войну, революцию, а затем и большевизм и приходит к тому, что жизнь выше всего, и тянется к небу"»42. Объезд России, надо думать, обрел бы структурную роль, усилив звучание и путешествия из четвертой книги.

Однако с появлением «Лики» в роли пятой книги общий строй романа существенно изменился. Преображение жизни стало в какой-то мере исправлением жизни, «выдумывание» перешло с деталей на сам ход событий. Финал Лики воскрешает умершую героиню43; тема творчества, начатая в ранних книгах, вступает в параллельные отношения с темой воскрешения. Финал четвертой книги, в первом издании окончательно останавливавший водоворот (историческая Россия вдруг проступала на юге Франции, как царскосельские парки среди русских степей), пристегивается к новому финалу («<...> внезапно вижу на крыльце то, чего не видел уже целых десять лет и что поражает меня как чудодейственно воскресшая вдруг передо мной и вся моя прежняя жизнь: светлоглазого русского офицера в гимнастерке, в погонах.» (с. 188))44. Если раньше Россия нетленно пребывала в ином пространстве, то теперь и она, как Лика, начинает воскресать на страницах романа45.

В первой-четвертой книгах Россия застывает в повествовании (наподобие застывающего Арсеньева в зеркале и прочих рамах) в виде икон. Важным элементом экскурсии по «нашему городу» становится чудотворная икона, «<...> и доныне пребывающая <...>» (с. 70; ввод «третьего времени») в самой старой церкви. Далее следует подробное описание изображения и оклада (та же рама), начинающееся моментом, который можно интерпретировать и как полную остановку времени и как неожиданное включение абсолютного настоящего: «<...> перед которым горят неугасимые лампады и всегда молится на коленях какая-нибудь женщина в темной шали <...>» (с. 70). Центральный момент следующего обхода города - моление Арсеньева перед воротами монастыря: « На громадных запертых воротах монастыря, на их створах, во весь рост были написаны два высоких, могильно-изможденных святителя в епитрахилях, с зеленоватыми печальными ликами, с длинными, до земли развернутыми хартиями в руках: сколько лет стоят они так - и сколько веков уже нет их на свете? Все пройдет, все проходит, будет время, когда не будет в мире и нас, - ни меня, ни отца, ни матери, ни брата, - а эти древнерусские старцы со своим священным и мудрым писанием в руках будут все так же бесстрастно и печально стоять на воротах. И, сняв картуз, со слезами на глазах, я стал креститься на ворота <.>» (с. 90). В пятой книге повторяется тот же ход:

Арсеньев заходит в церковь «от одиночества, от грусти» (с. 245). Могильные старцы с ворот оживают, превращаясь в древнего странника -такого же застывшего, полного молитвенной статики: «А в толпе возле налоя стоял странник, тепло освещенный спереди золотым восковым светом. Он был пещерно-худ, склоненного лица его, иконописно-тонкого и темного, почти не видно было за прядями длинных темных волос, первобытно, иночески и женски висевших вдоль щек; в левой руке он твердо держал высокий деревянный посох, за долгие годы натертый до блеску <.>, он стоял одиноко, неподвижно, отрешенно от всех. Я глядел, и опять слезы навертывались мне на глаза - от неудержимо поднимавшегося в груди сладкого и скорбного чувства родины, России, всей ее темной древности» (с. 246). «Скорбного», с одной стороны, звучит характеристикой подлинного патриотизма, с другой - напоминанием о взрослом Арсеньеве и пережитой революции. В этой же сфере значений - и описание церковной службы во второй книге романа. С одной стороны, это воспоминание Арсеньева-гимназиста о всенощной в церковке Воздвиженья. С другой, описываемая служба разрастается на всю жизнь Арсеньева и происходит в данный момент перед нами: «Я еще мальчик, подросток, но ведь я родился с чувством всего этого, а за последние годы уже столько раз испытал это ожиданье, эту предваряющую службу напряженную тишину, столько раз слушал эти возгласы <.>» (с. 75). Россия застывает в иконе и богослужении, патриотизм и само чувство России очень по-эмигрантски проявляется у Арсеньева перед иконами и в храмах.

В пятой же книге Бунин возвращается ближе к типу повествования, предложенному Короленко. На страницах романа возникают картины русского города времен царствования Александра III (получившего имя, в отличие от города первых книг, - это Орел), внутри картин -люди, населявшие некогда эти картины, все это рама для фиксации абриса Лики, который все более наполняется живыми чертами, пока окончательно не оживет в финале. Облик России становится менее углубленным в себя, более этнографическим. Пожилой Арсеньев рассказывает молодым о том, чем была когда-то русская жизнь. Например: «Бог знает, зачем украшали ярко блиставшие входы бальных собраний какими-то красно-полосатыми шатрами, зачем разыгрывалась перед ними такая щеголеватая свирепость квартальных, командовавших съездом! <.> Чуть не все подъезжавшие мужчины были в формах, - много форм было когда-то в России, - и все были вызывающе возбуждены своими чинами, формами <.>» (с. 220).

148

Вестник СПбГУКИ • № 1 (22) март • 2015

«Жизнь Арсеньева» как история моего современника... Часть 2

Россия теперь живет не в древнем облике, вдруг оказавшимся настоящим, не в иконе46, не в церковной службе, а в точной детали, которую постоянно ищет Арсеньев, ведущий «борьбу с „неосуществимостью"» (с. 229). Мокрые веревочки в извозчичьей чайной позволяют сказать о национальном характере не меньше, чем древние изображения святых: « На Московской я заходил в извозчичью чайную, сидел в ее говоре, тесноте и парном тепле, смотрел на мясистые, алые лица, на рыжие бороды, на ржавый шелушащийся поднос, на котором стояли передо мной два белых чайника с мокрыми веревочками, привязанными к их крышечкам и ручкам... Наблюдение народного быта? Ошибаетесь - только вот этого подноса, этой мокрой веревочки!» (с. 234).

Деталь становится самоценной, временами важнее общей сюжетной канвы. Этот принцип исповедует и начинающий свое писательство Арсеньев:

Возвратясь, стал пить чай, думая: «Да, довольно. Буду только читать да иногда, без всяких притязаний, кое-что вкратце записывать - всякие мысли, чувства, наблюдения.». И, обмакнув перо, старательно и четко вывел:

«Алексей Арсеньев. Записи» (с. 242).

Свободная композиция романа получает объяснение изнутри сюжета. Так же, как и у Короленко, на глазах читателя рождается читаемая книга: «Что же, думал я, может быть, просто начать повесть о самом себе? Но как? Вроде „Детства, отрочества"? Или еще проще?47 „Я родился там-то и тогда-то."» (с. 237). Но ведь «Жизнь Арсеньева» и начинается с этой фразы! Арсеньев пишет именно ту книгу, которая лежит перед нами, книгу своей жизни. Абсолютное настоящее, которое то и дело мелькало перед нами на протяжении всего текста как точка отсчета, как средство сделать прошлое прошлым, теперь обретает иную функцию: читаемая книга раскрывается в абсолютное настоящее в нашем, читательском сознании, текст становится жизнью, а жизнь текстом.

Арсеньев продолжает: «Но, боже, как это сухо, ничтожно - и неверно! Я ведь чувствую совсем не то! Это стыдно, неловко сказать, но это так: я родился во вселенной, в бесконечности времени и пространства <...>» (с. 237). Если, позволяя нам наблюдать замысел и создание текста, Короленко делал историю отчужденной, то, повторяя прием, Бунин погружает читателя в легенду, которая в одно и то же время и укоренена в далеком прошлом и почти злободневна, открыта в настоящем. Жизнь Арсеньева - это

история не только его современника, но и всех живших до и после. Автобиографический нарратив становится предельно сложным по форме и онтологическим по значению. Недаром современники считали Арсеньева русским Фаустом.

Примечания

36 См. в пятой книге:

- Но почему в Смоленск? - спросила она, глядя на меня недоумевающими глазами.

- Потом в Витебск. в Полоцк.

- Зачем?

- Не знаю. Прежде всего - очень нравятся слова: Смоленск, Витебск, Полоцк.

- Нет, без шуток?

- Я не шучу. Разве вы не знаете, как хороши некоторые слова? <.> (с. 248).

37 См., напр., в рассказе «Речной трактир» из сборника «Темные аллеи»: «<.> вспоминаешь все эти разбойничьи и татарские слова - Балахна, Васильсурск, Чебоксары, Жигули, Батраки, Хвалынск <.> - и только головой качаешь: до чего в самом деле ни с чем не сравнима эта самая наша Русь!» (т. 7, с. 180). О топонимике «Темных аллей» подробнее см.: Пономарев Е. Р. Русский фон «Темных аллей» И. А. Бунина // Вестн. СПбГУКИ. 2005. № 1 (3), дек. С. 78-85.

38 См. об этом подробнее: Пономарев Е. Р. Россия, растворенная в вечности: жанр житийной биогр. в лит. рус. эмиграции // Вопр. лит. 2004. № 1. С. 84-111. А также в связи с творчеством Бунина: Пономарев Е. Р. Воскрешение России: концепция Памяти и рос. хронотоп в послеревол. творчестве Бунина // И. А. Бунин в начале XXI в.: материалы и ст.: межвуз. сб. науч. тр. Воронеж, 2005. С. 116-144.

39 Татарская тема играет важную роль (акцентуация истории и древности) и впоследствии - например, во время путешествия в Крым в четвертой книге:

<.> стоит и глядит на меня большой могильный курган. До сих пор не могу понять (очередной ввод абсолютного настоящего. -Е. П.), чем он так поразил меня. <.>

- Ишь, как в старину-то люди хоронились, -сказал мне какой-то старик из дальнего угла. <.>

И, помолчав, добавил:

- А может, это татары нас так закапывали? Ведь всего бывало на свете - и плохого и хорошего. (с. 175).

Или в пятой книге в разговоре с Ликой Арсеньев примеряет разные исторические одежды, в том числе и татарские: «О чем я мечтаю? Быть каким-нибудь древним крымским ханом, жить с тобой в Бахчисарайском дворце.» (с. 262).

40 По-видимому, название это - Говенные Пруды. Оно

149

Е. Р. Пономарев

использовано Буниным в одном из поздних пародийных стихотворных опусов. См.: Нецензурный Бунин: стихотворные пародии конца 1940-х гг. / подгот. текста, вступ. ст. и примем. Е. Р. Пономарева // И. А. Бунин: новые материалы. Вып. 2.

41 Такой же ход - мысленный осмотр города юности -выстраивает рассказ Бунина «Поздний час» из сборника «Темные аллеи».

42 Русский архив в Лидсе. MS 1067/395.

43 См. анализ финала у Б. В. Аверина: «Воспоминание, воображение и сон <...> продлевают бытие за черту смерти <...>» (Аверин Б. В. Указ соч. С. 230). Характерно, что и в финале время, как всегда в бунинской вечности, и стоит на месте («Ей было столько же лет, как тогда, в пору нашей общей жизни и общей молодости <...>»), и движется («<...> но в лице ее уже была прелесть увядшей красоты»).

44 В первом издании момент воскресшей прежней жизни был соотнесен с понятием «Отечество», объединяющим Отечество земное, ушедшую Россию, с Отечеством небесным:

Потом взгляд мой опять останавливается на трехцветном знамени, до половины прикрывающем его ноги, его черкеску, видит эту окаменевшую руку с зажатым в ней черным крестом, эти застывшие в своей напряженной готовности лица караула, их фуражки, клинки и погоны, уже десять лет мной невиденные.

- Образ есмь неизреченныя Твоея славы -ущедри создание Твое, Владыко, и вожделенное Отечество подаждь ми.

И я опускаюсь на колени и, сжимая зубы, страстно плачу. (Бунин Ив. Жизнь Арсеньева. Истоки дней. Париж: Соврем. зап., 1930. С. 263).

Последняя фраза отрывка снята в последующих изданиях.

45 См. подробнее: Пономарев Е. Р. Воскрешение России. С. 116-144.

46 Ср. с приведенными выше такое описание иконы в пятой книге: «Потом встал, умылся и оделся, привычно перекрестился на образок, висевший над изголовьем моей дешевенькой железной кровати, - тот самый, что, как это ни удивительно, и теперь висит в моей спальне (абсолютное настоящее, точка отсчета. - Е. П.): темно-оливковая, гладкая, окаменевшая от времени дощечка в серебряном грубом окладе, означающем своими выпуклостями трех сидящих за трапезой Авраама ангелов, восточно-дикие, запеченные лики которых коричнево глядят из его округлых дыр <.>» (с. 241).

47 По-видимому, эти раздумья Арсеньева отражают сложные поиски Бунина, но не «арсеньевского возраста», а эпохи работы над «Жизнью Арсеньева». 21 мая 1929 г. В. Н. Бунина записала еще одно высказывание мужа: «Или уже надо было писать автобиографию <.> или совсем другое.» (Русский архив в Лидсе. MS 1067/395).

150

Вестник СПбГУКИ • № 1 (22) март

2015

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.