© С.Ю. Воробьева, И.А. Макевнина, 2008
ОБЗОРЫ, РЕЦЕНЗИИ
ВАРЛАМ ШАЛАМОВ: НОВЫЙ ВЗГЛЯД Рец. на кн. : Жаравина, Л. В. «Со дна библейского колодца» : о прозе Варлама Шаламова / Л. В. Жаравина. -Волгоград : Изд-во ВГПУ «Перемена», 2007. - 236 с.
С.Ю. Воробьева, И.А. Макевнина
В русской литературе второй половины ХХ века художественное наследие Варлама Шаламова занимает особое место. Будучи выражением сложнейшего комплекса духовно-нравственных и эстетических исканий, его творчество в первую очередь определялось «колымским» мировоззрением, то есть состоянием человека, проведшего около 20 лет на «дне» бытия. В творческом методе автора «Колымских рассказов» (именно они принесли Шаламову мировую известность) причудливо переплелась классическая традиция с эстетикой «новой прозы», порожденной апокалиптическими коллизиями времен тоталитаризма.
Последнее явилось причиной того, что современная писателю критика обращала повышенное внимание на политико-идеологические параметры, оставляя в стороне собственно художественный аспект творчества. Более того, российскому читателю далеко не сразу стали очевидны уникальность творческого дара писателя, его самодостаточность, выходящая далеко за пределы так называемой «лагерной литературы». И хотя сегодня ситуация во многом изменилась (шаламовское наследие активно изучается в России и за рубежом), монография Л.В. Жаравиной поднимает целый ряд новых проблем, основной вектор которых развернут в сторону осмысления художественного своеобразия «колымской» прозы в общем философско-эстетическом контексте отечественной словесности.
В предисловии отмечается «внутренний диалогизм саморефлексии» писателя, направленной на создание «многомерного и многопланового энергетически напряженно-
го текста» (с. 10). Именно такой подход позволяет четко сформулировать исследовательскую установку, согласно которой «момент истины, заключенный в шаламовском наследии, преодолевает границы проблемного поля лагерной литературы в ее узко позитивистском толковании - как специфического континуума, в котором размещены реалии, лишенные эстетического потенциала» (с. 7).
Композиционно монография Л. В. Жа-равиной построена таким образом, что позволяет «стереоскопически» совместить «диахронию» исторического контекста (Библия - Тредиаковский - Пушкин - Гоголь - Достоевский - Чернышевский - русское зарубежье) с «синхронией» онтологических вопросов на уровне размышлений о смысле и цели человеческого существования, судьбах гуманизма и культуры, о сиюминутном и непреходящем, то есть обо всем том, что предполагает высокую степень эмоционально-интеллектуальной образованности читателя.
В первом разделе первой главы, посвященной духовному измерению «новой» прозы, мировоззренческая концепция автора «Колымских рассказов» сопоставляется с позицией А. Солженицына, в результате чего автор приходит к интересному выводу: если Солженицын рассматривает свое «спасение» как благое вмешательство «Высшей Руки» (то есть исключительно с религиозной точки зрения), то персонажи шаламовс-ких рассказов, как и сам писатель, в «инстинкте самосохранения большей частью не осознают сакральной векториальности: путь спасения возникает как бы сам собой
через неизвестно как пришедшее решение» (с. 17). Целый ряд эпизодов «колымской прозы» свидетельствует о многообразии форм религиозного опыта в экстремальных условиях, или, как говорил сам писатель, в условиях «зачеловечности».
Рассматривая мировоззренческие постулаты Шаламова, уходящие корнями в детские впечатления, его любовь к тварному миру и тому подобное, Л.В. Жаравина видит за декларацией «богоотрицания», к которой прибегали и автор, и его персонажи, не проявления воинствующего атеизма, но ту же русскую религиозность, только выраженную опосредованно, «апофатически». «Свет Фавора» (под углом его рассматривается феномен Солженицына) и «мрак Синая» (синайская тьма более соответствует условиям жизни Шаламо-ва) представлены в монографии как «звенья одной цепи в процессе богопознания и бого-общения» (с. 21). В этом же ракурсе анализируется так называемая Иов-ситуация - запредельное отражение феномена мученичества, к которому невозможно подойти с критериями рационализма и позитивизма. «По существу, все шесть книг “Колымских рассказов” - это одна Книга Иова, книга трагического самопознания и творческого самосохранения в условиях, не совместимых с доводами сердца и разума» (с. 40).
В следующем разделе первой главы, обозначенной весьма оригинально - «Homo Scribens: от Василия Тредиаковского к Варламу Шаламову», - убедительно и на большом фактическом материале прослеживаются ценностные ориентиры книжной языковой культуры, берущей начало в христианской скриптологии. Именно с ней связана, по мнению автора монографии, тенденция придавать письменному знаку метафизическое (по сути, религиозное) содержание, отразившееся и в «Разговоре о правописании» В.К. Тредиаковского, и в эстетике «колымской» прозы.
Несомненный интерес представляют «пушкинские страницы» исследования. Пушкинский «ключ» к «Колымским рассказам» выявляется Л.В. Жаравиной не только и не столько в реминисценциях, цитатах, прямых и косвенных отсылках к конкретным текстам, сколько в следовании принципам пушкинско-
го историзма, определившего новаторское решение проблемы художественной достоверности. «На каком зверином реве объяснит он свои мысли?» - с возмущением писал Пушкин в ожидании скандальных «Записок Самсона, парижского палача», превративших криминальную хронику в леденящее кровь описание. Путь абсолютизации зла, тем более его эстетизации, был путем не только этически, но и творчески бесперспективным, и поэтому, считает Л.В. Жаравина, «категория ужасного - при всех ужасах Колымы -не стала для Шаламова безусловно определяющей» (с. 88).
Между тем (как подчеркивает автор) Шаламов не только опирался на пушкинские принципы, но и полемизировал с ними. Если для Пушкина, как для его современников, документ - это прежде всего архивные материалы, рукописи, свидетельства современников и тому подобное, то достоверность «Колымских рассказов» есть «достоверность документа», отличная от «достоверности факта». Подобная точка зрения нашла свое отражение в знаменитом рассказе «Шерри-бренди» о гипотетически выстроенных обстоятельствах смерти Осипа Мандельштама, где, по словам самого писателя, «исторических неточностей» меньше, чем в «Борисе Годунове».
Исследовательской удачей, безусловно, является вторая глава монографии, в которой рассматриваются межтекстовые связи шала-мовской прозы, обусловившие своеобразное отношение Шаламова к русской классике: «Я наследник, но не продолжатель традиций реализма». Более того, Л.В. Жаравина исходит из авторского определения рассказа как палимпсеста, имея в виду многоуровневость текста и его способность к неисчерпаемому смыслопорождению в иных исторических и художественных измерениях. «Чужое как свое» и «свое как чужое» причудливо переплетаются, что позволяет, по мнению исследователя, «перевести язык унижения и уничтожения
ХХ века на язык общечеловеческих понятий. Однако сам Шаламов дает лишь результат этой смысловой перекодировки, скрывая от читателей свой код-загадку» (с. 100-101).
В качестве примера шаламовского палимпсеста, в котором сквозь колымский
текст проступает Гоголь, автором монографии выбран небольшой по объему и абсолютно «не-гоголевский» рассказ «Посылка». И тем не менее, как это доказывается текстуально, сквозь сложнейшую систему ассоциаций «на камни Колымы» вполне естественно переносятся события гоголевской «Шинели».
Необычен ракурс исследовательской мысли, поступательно трансформирующий эту параллель. Для Л.В. Жаравиной важно показать органичность гоголевского начала в шаламовских рассказах, исходя в первую очередь из смысловых потенций художественного текста и только в дальнейшем привлекая авторские самопризнания или свидетельские суждения на данный счет.
Чрезвычайно перспективной оказывается и проведенная параллель с «Мертвыми душами», поскольку одним из ключевых вопросов в раскрытии духовно-нравственного смысла гоголевской поэмы и шаламовской прозы является вопрос о разграничении «живое/мертвое», затрагивающий важнейшие проблемы художественной танатологии. В гоголевском плане рассматривается ситуация многогерой-ности, подразумевающая мифологическую первооснову текста, обыгрывается ассоциация чичиковского ларца, скрывшего имена некогда живых крестьян («Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано!»), с могильным склепом Колымы. Через интерференцию «мелочей» и деталей образно-стилевой системы Шаламова Л.В. Жаравина выходит к гоголевским сюжетам и образам в рассказах «Хан-Гирей», «Берды Онже», «Зеленый прокурор», «Город на горе» и др. По ее мнению, совпадают с гоголевским (а иногда буквально и воспроизводят) высказывания Шаламова о творческом процессе, соотношении авторского «я» с внутренним миром литературного героя и т. п. Рассматривая и другие многочисленные «точки соприкосновения» двух художников, Л.В. Жаравина, однако, подчеркивает, что «шаламовский текст принципиально отличается от гоголевского неуместностью смехо-вого начала в любых, даже редуцированных, формах» (с. 147).
Пропущенные сквозь призму шаламов-ских текстов произведения Гоголя и Пушкина, дают, по словам Л.В. Жаравиной, «тра-
диционный антрополого-гуманистический ключ к повествованию, совпадающий с общей христианской направленностью русской культуры» (с. 109), что, разумеется, не отрицает моментов острого несогласия и активного переосмысления. Отдельные текстовые схождения, конечно далеко не случайные, свидетельствуют не только о конкретных литературных связях, но и о «законах метафизического, сверхлитературного порядка», определивших творческое кредо писателя (с. 109).
Целью раздела, посвященного сопоставлению «Колымских рассказов» и сибирской беллетристики Н.Г. Чернышевского, является акцент на экзотических мотивах, объединяющий казалось бы совершенно не объединяемых авторов. Тем не менее в монографии доказано, что общий «хронотоп трагедии» диктует свои художественные законы, переводящие проблему «несчастного разорванного сознания» в плоскость инобытия.
У Шаламова процесс создания «новой прозы» - это психологический эксперимент над собой, «попытка выговаривания того, что хранится в подсознании» (с. 152) и что, разумеется, не исчерпывается сплошным негативом. «Арестантское счастье нередко означало погружение в пучину заблуждений, иллюзий, мечтаний» (с. 160), хотя это и были, как говорил Шаламов, «эрзац-чувства» и «эрзац-надежды». В сибирской беллетристике Чернышевского с ее болью глухого одиночества также присутствует намерение создать текст, в котором ведущую роль играют вымысел, сюжетная занимательность, неожиданные повороты событий, все то, что «окрашивает серую повседневность». Подобное прочтение позволяет автору монографии говорить о «пси-факторе», «виртуальной среде», порождающей трансформацию художественного объекта путем уничтожения границы между данностью и фантомом, а уход в экзотику рассматривать «как защитную реакцию изгоя», стоящего перед необходимостью сохранить душевное равновесие (с. 152-153).
Цель третьей главы достаточно четко сформулирована в ее названии: «“Новатор завтрашнего завтра”: “новая” проза в ли-
тературно-философском контексте ХХ века». Л.В. Жаравина не только отрицает плодотворность позитивистского истолкования изображенной Шаламовым лагерной действительности, но и показывает те метаморфозы, которые претерпевал официозный материализм, делавший в условиях тоталитаризма ставку на животное начало в человеке. Показательно в этом плане предпринятое Л.В. Жа-равиной сближение шаламовской танатологии с космизмом - одним из наиболее оригинальных течений русской позитивистской мысли прошлого столетия, интегрировавшей естественнонаучные данные с космологической онтологией (с. 176). Благодаря подобному сопряжению формируется особое смысловое поле «колымской» прозы в целом и, в частности, актуализируется весьма значимый для европейской культуры архетип мертвеца-спа-сителя (с. 177).
В разделе «Художественная соматология Шаламова» поднимается актуальная и малоизученная в литературоведении проблема. Помещая такие фундаментальные категории, как «топос» и «дискурс» тела, в этико-эстетическую систему «Колымских рассказов», автор монографии приходит к выводу, что через описание «стратегий телесности» Шаламов выходит на феномен самоотчуждения, совмещающийся с активным противостоянием процессу расчеловечивания и развоплощения. «Тело у Шаламова нередко предстает как ratio corporis, отелесненный разум - последняя инстанция гуманизма» (с. 196). Таким образом, по мнению Л.В. Жаравиной, автор «Колымских рассказов» близко подошел к концептуальным представлениям современной физиософии, или философской соматологии.
Актуальный для культурологии вопрос о единстве отечественной культуры ХХ столетия решается Л.В. Жаравиной в аспекте соотношения «колымской» прозы с литературой русского зарубежья. Дамоклов меч запрета, фантом железного занавеса, смертоносное табу, пограничная (пороговая) ситуация, психологический барьер и тому подобное определяли жизнь и писателя-изгнан-ника, и «лагерного» человека (хотя и в разной степени). Отсюда - сходные устойчивые образы водного раздела, «другого» берега, корабля, оставленного дома, превратившего-
ся в «дым» и т. п. И конечно же, совершенно особое место в сознании Шаламова, как и русских эмигрантов, отводится ассоциациям с судьбой Данте.
Монография Л.В. Жаравиной интересна тем, что, читая ее, постепенно освобождаешься от «априорного» инвективного пафоса и начинаешь задумываться о глубинных, восходящих, возможно, к началу времен, парадоксах человеческого естества. Слово того, кто по праву мог называться и Свидетелем, и Судией и стал при этом великим русским писателем, поистине бесценно.
Л.В. Жаравина не просто чуткий интерпретатор шаламовских текстов. Ею выбран адекватный материалу методологический ключ: через систему многочисленных сопоставлений, «букву» и «дух» далеко отстоящих друг от друга в историческом времени текстов исследователь «выводит» своего читателя на уровень осознания единого пространства отечественной культуры. Философско-религиозный, культурологический, стилистический и «грамматологический» аспекты порождают своеобразный синтез интеллектуальных и ассоциативных построений, за многими из которых стоят открытие или откровение.
Подобная вдумчивая и глубокая трактовка «колымских текстов», подкрепленная внушительным фактическим материалом, заполняет серьезные пробелы в литературоведении
ХХ1 века, ищущего новые пути в осмыслении феномена национальной духовности. Найденный автором метод последовательной «расшифровки» скрытого «кода» шаламовских произведений открывает новые ресурсы художественного смыслопорождения и стимулирует высокую эмоционально-интеллектуальную заинтересованность читателя.
Именно поэтому монография волгоградского ученого адресована не только специа-листам-филологам, но и всем интересующимся историей отечественной культуры. Этим обусловлена ее особая стилистика: «интригующие» своей неожиданностью названия глав и разделов, а также особый тип дискурса, синтезирующий научную терминологию и вдохновенную публицистичность, доказательность и верифицированность выводов с интонациями живой непосредственной беседы.