Научная статья на тему 'Поэтика контекста и метатекста у Тютчева и Достоевского'

Поэтика контекста и метатекста у Тютчева и Достоевского Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
319
79
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ТЮТЧЕВ / ДОСТОЕВСКИЙ / КОНТЕКСТ / МЕТАТЕКТ / ПОЭТИКА / ХРИСТОЦЕНТРИЗМ / ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ СИМВОЛИЗМ / TYUTCHEV / DOSTOEVSKY / CONTEXT / METATEXT / POETICS / CHRIST-CENTRISM / PSYCHOLOGICAL SYMBOLISM

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Сузи Валерий Николаевич

Статья раскрывает своеобразие поэтики контекста, опирающейся на «говорящее безмолвие», образ Ничто, тайны Бытия. Доминанты такой поэтики принцип христоцентризма и психологический символизм его передачи в иконографическом типе искусства, творящем тип художника, строящего диалогические отношения в своем мире.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The article deals with specificity of the poetic context, based on the «speaking silence», which is the image of the great Nihil, Secret of the Existence. Dominants of this poetry are principle of Christianity and psychological symbol in the iconic type of the art, creating type of the artist with the dialogical relations in his world.

Текст научной работы на тему «Поэтика контекста и метатекста у Тютчева и Достоевского»

ПОЭТИКА ЛИТЕРАТУРЫ

УДК 821.161

В. Н. Сузи1

Поэтика контекста и метатекста у Тютчева и Достоевского

Статья раскрывает своеобразие поэтики контекста, опирающейся на «говорящее безмолвие», образ Ничто, тайны Бытия. Доминанты такой поэтики -принцип христоцентризма и психологический символизм его передачи в иконографическом типе искусства, творящем тип художника, строящего диалогические отношения в своем мире.

The article deals with specificity of the poetic context, based on the «speaking silence», which is the image of the great Nihil, Secret of the Existence. Dominants of this poetry are principle of Christianity and psychological symbol in the iconic type of the art, creating type of the artist with the dialogical relations in his world.

Ключевые слова: Тютчев, Достоевский, контекст, метатект, поэтика, христоцентризм, психологический символизм.

Key words: Tyutchev, Dostoevsky, context, metatext, poetics, Christ-centrism, psychological symbolism.

Найдешь и у пророка слово, Но слово лучше у немого И ярче краска у слепца...

Арс. Тарковский

Заявленная тема тесно связана с темой безмолвия у названных авторов, выраженной в «Silentium!» и молчании Христа в «Великом Инквизиторе». В связующих «Silentium!» и поэму «Этих бедных селеньях.» Мессия благословляет «землю родную», уст не отверзая («Он молча проходит среди их ... <...> Он простирает к ним руки, благословляет их.» [3, XIV: 226-227]). Жест Его в обоих случаях сокровенен, и между текстами возникает не интертекстуальная (Ю. Кристева), явная, а контекстуальная, скрытая, личная и надличная связь, обусловленная мотивом безмолвия, данным в слове, но уходящим в тайну Бога.

1 Сузи Валерий Николаевич, кандидат филологических наук, доцент, Петрозаводский государственный университет.

Каковы цели обращения художников от поэтического слова к публицистике? За социально-историческим проступает и духовнотворческий аспект. Тема культуры и истории, поэзии и действительности, мифа и мира упирается в тему двух реальностей, бытия и быта. Похоже, кризис романтизма обусловлен разочарованием в слове поэта и возросшим доверием Творцу. Время открыло в слове его предел. Отсюда актуализация темы невыразимого, утрата иллюзий: «Поэт всесилен, как стихия, / Не волен лишь в себе самом» (Тютчев). Мог ли не знать этого «повелитель и заклинатель многообразных стихий» (А. Григорьев) Пушкин, заметивший: «Тогда блажен, кто крепко словом правит / И держит мысль на привязи свою.» («Домик в Коломне»)? «Бездны мрачной на краю» он заклинал «пропасть темную». Тютчев и Достоевский, в отличие от Пушкина, повелевающего стихиями, позволяют им овладеть собой на время, погружены в них. Следуя логике П. Сувчинского, скажем: учитель - в пути, ученики - в образе, дарующем обретения и утраты. Это два типа движения. А модерн безоглядно впал в магию слова, в иллюзию всесилия при неверии в него. В зависимости от масштаба поэта кризис обретал формы драмы или трагифарса.

В Благой вести безмолвие (наряду со Словом) имеет структурную функцию, создает иерархию смыслов, где Сын являет Отчую Славу. Смысл безмолвия вполне открывается при сопряжении со Словом Благовестия. Это вопрос рецепции античных форм проекцией евангельского смысла. В ней, и при отсутствии библейских образов, по-новому видятся «Безумие», «Цицерон», «Странник», «Душа моя элизиум.», «Лебедь». Так смысл «Silentium!» в отрыве от «О вещая душа моя.» поэтически каноничен. И если «Silentium!» выражает мужество стоицизма при утрате связей с миром, то «О вещая душа.» эту связь восстанавливает, и душа-элизиум открывается Марией-душой, на коей почиет благодать. Потому «Silentium!» как «апология» бегства в себя входит в локус Христа, выражая Его уникальность, «обрекающую» на «одиночество» в мире. Оно есть поэтически угадываемое выражение Его Полноты, универсума.

Так душевное открывается духовным. Так «Безумие», «Странник» Тютчева представляют собой аналоги творческих состояний «Пророка», «Странника», «Не дай мне Бог сойти с ума.» Пушкина, «Пророка» Лермонтова. Не менее выразителен и «Сон на море», подобно «Парусу» Лермонтова, соотносимый со сном Христа в бурю. А «Видение» соотносимо с кн. прор. Иезекииля и солярным мифом, «Сны» своим началом - с образом Леты, а финалом - с песнопением: «Бездною, яко ризою, покрыл Ты. землю» (Пс. 102; 6). Есть немота смерти и безмолвие жизни, есть «наружный шум», голос бездны, голос из бури, музыка сфер и хор ангельских ликов («Из Гейне»). Предельный покой и оглушающая тишина, слепящий свет и

полнота/пустота бытия - в эпицентре бури. К ним устремлен поэт; они близки героям романиста, косноязычным, подобно гугнивому Моисею (Капернаумовы, Девушкин, каллиграф Мышкин, Рогожин, «необразованный» Митя жеста не имеют, мучаются родовыми муками оговорочного слова, отличного от готового). В одном случае это ущерб, в другом - прозрение: «Когда отыскан угол зренья, / И ты при вспышке озаренья / Собой угадан до конца» (Арс. Тарковский). Все определяет динамика личного от безличного к надличному.

Потому отметим связь Христова кеносиса с мнемотической природой образа, богоуподоблением («И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему.», Быт. 1; 26), где тема безмолвия и слова, выявляет рефлексию культуры. Именуя вещи первозданного мира, творя ноумены, Адам выявлял их сокровенную суть и значение, преображая первую, созидал вторую реальность, «образ мира в слове явленный» (Б. Пастернак). Но воля к творчеству сменилась детски неблагодарной жаждой чудотворства, магизма. Подражание Христу и есть христодицея творчества, когда тайная свобода созерцания, близкая и чуждая вдохновению, создает виденья, непостижные уму (Пушкин).

Тема неизреченности составляет искус художника. Запад изжил драму Ьдоэ’ом, уйдя в слово, как рыба в чешую, заместив онтос (бытие) экзистенцией (существованием), образом. Различие опыта христоцентрии России и Запада обусловлено тем, что ими упор сделан на Слово Откровения, нами - на тайну Лика. Наш Образ связан со Словом, но укоренен в Безмолвии. При дерзновении мысли на Руси не поминали Имя всуе, в сомнении и на грани отчаяния взыскивали с себя, не гневя Бога превращением Его в объект культа, поскольку «воображение перекрывает. каналы, по которым только и может дойти до нас. благодать. <.> Если грех. препятствуют общению., то «прелесть» подменяет его собой, исключая самую его возможность» [2].

Отчуждая Бога, видя в Нем идола, мы убеждаемся, что Он не бывает поругаем, поскольку Лик, образ по природе двуедин, может быть замещен иллюзией. А молчание бывает искусительней обличающего себя слова. В контакте с иномирием никакая осторожность не излишня. Но где опасность, там и спасение, полагал Гёльдерлин; Пушкин вторит ему: «.Быть может, вечности залог!», а Тютчев замечает: «Молчит сомнительно Восток, / Повсюду чуткое молчанье.» Сомнительность молчания ведет к беспамятству «мертвенной души» («Есть и в моем страдальческом.» 1865) и к гибельному «избытку ощущений» («Близнецы» 1850-51). Оно пронизывает тематику русских авторов, от политики до пейзажа. Достоевский говорил: «Я дитя сомнения и неверия», «.Через большое горнило сомнений моя вера прошла.» Тютчев «цитирует» ап. Марка: «Приди на помощь моему неверью!» Примеры можно

множить: «Но твой, природа, мир / О днях былых молчит.» («Через ливонские.» 1830), «От жизни той.» (1871). Столь же двойственна природа слова: «Уж третий год.» (1850), «Теперь тебе не до стихов.» (1854) и «Наполеон» (III, 1850), «Его погубит роковое слово.» («Encyclica» 1864). И тут же образы воскрешающего слова: «Сей день, я помню, для меня.» (1830), «Знамя и слово» (1842), «Колумб» (1844), «Памяти М.К. Политковской» (1872). Инверсивность молчания и слова связана с забытьем («Успокоение» 1858, «Играй, покуда над тобою.» 1861, «Утихла биза.», «Весь день она лежала в забытьи.» 1864), с преданием рода, культа, культуры, с памятью сердца, смертной памятью и беспамятством.

Молчание Пленника в «Инквизиторе», как и «Silentium!», толкуют в разных аспектах. В романе Алеша, Иван, Инквизитор объясняют его каждый по-своему. «Silentium!» и пребывает между «Невыразимым» Жуковского, «даром убогим» Баратынского, кеносисом «бедных селений». И не умолкают ли русские авторы в «соседстве Бога»? Так романист дает слово героям, поэт - мирозданию, бездне, природе: «Настанет ночь - и звучными волнами / Стихия бьет о берег свой. / То глас ее: он нудит нас и просит.». И тогда на зов «в пристани волшебный ожил челн», челн слова. Но поэт знает, его слово лишь утешает, приуготовляет, очищает, анестезирует, а милует Сын. Так церковное покаяние гласит: «Обыде нас последняя бездна, и несть спасения» (ср.: «Обступили нас волны времен; / И была наша участь мгновенна», Блок). И «бездна бездну призывает голосом вод многих», подобно тому, как в «Лебеде»: «Она, между двойною бездной, / Лелеет твой всезрящий сон». Потому не апологией отчуждения, а прикосновением к «ключам» жизни вдохновлен призыв: «Питайся ими

- и молчи», ибо дни лукавы и «мысль изреченная есть ложь» (всяк человек ложь есть). Не о том же ли говорит опыт аскезы: спасись сам, и рядом спасутся тысячи. Молчание исполнено Духа, Слово зачато Отцом в Духе. Оно дано нам для возделывания мира-сада.

Мы обращаем его в орудие самоутверждения. В «Селениях» поэт

- не маг, а медиум, в ответной жертве говорящий не от себя, а языком Церкви от лица «земли родной», экстраполируя в апостольскую глоссолалию «орфизм», протеизм поэта. Так «Я не свое тебе открою, / А бред пророческий духов» - личная форма безликого пифизма. Но это иная тема. Нам же интересен аспект молчания как смыслов контекста: почему «весь христианский мир живет словом Христа, а русские художники пишут молчание Христа» [5: 17]?

Похоже, их мир един - это мир Божий. Различны средства его передачи, актуализации. Пушкин уповает на вечное Слово, Тютчев -на предвечное Молчание. Достоевский варьирует то и другое. Оттого при единстве истока столь различна моноструктура их слова-образа. Разве микрокосм души поэта не отражен в его макрокосме, когда образ передает «не столько молчание, сколько умолчание, когда есть

о чем умалчивать» [4: 189], и есть что предавать забвению?

Не то же ли видим в «Кане», «Трех ключах»? Из вечности жизнь автора представляет единый метатекст, контекст одной темы, образующий живое единство, сверхъединство. Безусловно, в этой ситуации «язык есть дом бытия» (Хайдеггер). Логицизм рационализировал теологию, филологию, эстетику и пал жертвой образа. Миром владеет тот, в чьих руках образ. Или мы в Его руке?!

У Тютчева и Достоевского находим образ покинутого Дома, у Пушкина - путь к нему. «У птицы есть гнездо, у зверя есть нора» (Бунин); «Сын же Человеческий не имеет где преклонить головы». Бесприютное слово надо вернуть в Отчий дом, лишь тогда оно обретет себя, разрешит обет молчания. Идя к цели, стань, как стезя (Блок). Имя и лик есть Путь, и Истина, и Жизнь.

О боли утраты и радости обретения - вся наша культура, о чем бы она ни говорила или молчала!

*Среди образов Христа есть редкий - Спас Благое Молчание - в образе Ангела Великого Совета, Присносущего, Премирного, Предвечного. Имя из кн. пр. Исайи (9; 6) дало «Троицу

ветхозаветную», «Сотворение мира», «И почил Бог в день седьмый.». Образ поэт мог видеть в 1812 г. в храме Ильи Пророка в Ярославле. Деталь малозначащая, но знаменательная. Важно, что оба автора творят свой Образ в иконной проекции, таящей родство поэтик.

1. Близость поэта романисту проступает в жанре, сюжете, присущем нашим «духовным» стихам и немецким легендам о «явлениях», «мытарствах», «хожениях» Мессии после Пасхи. Они восходят к апокрифным «пришествиям», частному суду, предваряя мотив Дня гнева. Но главное, в них доминируют черты символического психологизма, а стихам свойственна исповедальность в передаче личных состояний, особенно в любовной лирике. Это схоже с кризисными состояниями героев Достоевского, определяемыми не эволюционной поступательностью, а ширящейся амплитудой колебаний и срывов. Здесь превалирует понятие не «развития» (эманации), а «раскрытия», развертывания, присущего креационистской модели, содержащей в себе спираль эволюции. И биение сердца, задаваемое типом, вектором устремлений, силой импульса, определяет пульсацию мировых катаклизмов.

а). Симптоматично, что природный пейзаж поэта безлюден, а его медитации (при всей их привязанности к факту, впечатлению, «случаю») предельно обобщены, объективированы в виде сентенций, выражающих общую закономерность. Его натурфилософия пронизана токами надличной «психологии вне характеров». Достоевский же лишь кризисные состояния героя передает через картины природы. Художники по-разному оказываются персоноцентричны; «природосообразность» их поэтик (оба в юности тяготели к Шиллеру и Шеллингу) библейски ориентирована. Ярко характерные герои романиста представляют

персонификацию идей, освобождение от диктата среды, а романы, при полифонии формы, христоцентричны по смыслу.

б). Особенностью «психологизма» двух авторов является то, что личность определяется мотивациями извне и изнутри себя. Один ее «центр» представляет собой Зов к ней; другой - отклик, отзыв, реализующий свободу ответственности. Дар предполагает ответное благо-дарение, Весть обращена к со-вести. Потому «нам не дано предугадать, / Как наше слово отзовется.». Освобожденность «психологических состояний <...> от характеров», когда «чувства, страсти живут как бы самостоятельной жизнью, способной к саморазвитию» [5: 81, 85] присуща той культовой традиции, что питает поэта и романиста. Поэтому здесь можно говорить о передаче эмоциональной атмосферы, характера ситуации, а не характера героя, что подтверждает «надличную» природу их образов. Это отчетливо проступает в стилистике, в «однообразии» которой упрекали обоих авторов: одного - за риторизм, другого - за «сумбур» и «безликость». Но эта особенность обусловлена целью, способом подачи материала, сдвигом жанровых «норм». В «надличной» поэтике «без характеров» центр тяжести смещен в контекст среды, выделяя ее «волевой» импульс, где «агрессия», энтропия безликого не ослабляется, а нарастает, что ведет к гипертрофии индивида в ситуации его повреждения. «За описываемым феноменом стоит чрезвычайно утонченная и до мелочей разработанная психология Григория Паламы, Григория Синаита и Нила Сорского, которая также была психологией «без характеров», - замечает С. Аверинцев [1: 137]. «Безхарактерная» поэтика передачи состояний мира и души, а не действия возвращает обоих авторов к культуре, питаемой евангельской онтологией и поэтикой. Только в этом ее типе вполне присутствует Личность (но не индивид), определяемая контекстом иномирия. В нем проглядывает не прямая, а обратная проекция, симфония воль. И здесь мы вправе говорить о доминировании в поэтике авторов внеличной константы, о поэтике «безмолвно глаголющей» среды, поэтике контекста. В позитивизме это обозначено гнетом быта над бытием. У нас речь идет об их духовной основе.

Центром «иконической» модели мира предстает не имеющая предела точка Света, безмерного покоя и оглушающего безмолвия в эпицентре взрыва, рождающего культурные миры, точка ничто, ослепительного мрака Ничто. Мрак апофатики таит Бога-Слово: «Свет во тьме светит, и тьма не объяла Его» (ср.: «И мы плывем пылающею бездной / Со всех сторон окружены»). Не только слово бывает «огненным», но и молчание; так свет слепит, а мрак блистает. И. Ильин в исихии Иисусовой молитвы, в сведении ума в сердце, ведущем к теозису, слышал поющее сердце. Для о. Сергия (Булгакова) это состояние тихих дум, для свт. Игнатия Брянчанинова

- глаголющее и вопиющее безмолвие.

в). Напряженно «антиномичные» начала структурируют «Селенья» через сопряжение «края родного долготерпенья» и возникающего из «ниоткуда», лишь названного Христа. При этом и в Его облике два начала канонически соотнесены: «в рабьем виде Царь Небесный». Потому «не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит в красоте твоей смиренной»; «взор иноплеменный» - знак ущербности духа, а Христос

- не «герой», не лирическое «я» автора. Он внешне бездействен. Но автор - проекция Его интенций; шедевр как бы сотворен не поэтом, а через него; такова модель искусства как искуса. Лик - центр композиции, исток импульса, духовного сюжета, организующий пространство контекста, преображающий простор «земли родной» в смысловой фон без рамок, в Св. Русь, неперсонифицированный удел Богородицы. Имя Его задает вертикаль, сходящую к горизонту земли. В стихах проступает «иконный» принцип организации пространства: не мы вглядываемся в него, а оно взыскует нас. Не то же ли имеем в «видении» Алеши («Кана Галилейская»), в образе ночи, близком к «Выхожу один я.»?

2. Евангельский реализм характеризуется структуризацией личного начала в диалоге. Но «Инквизитору» и стихам присущ монологизм выражения.

а). Действительно, Иван излагает «легенду» монологически; поэзию же исконно отличает монологичная форма исповеди. А исповедь предполагает исповедника; и любящее молчание Пришельца и Алеши сильней всех доводов.

Это же наблюдаем в «Селениях»: безмолвие Христа-«странника», «гостя», проходящего по краю земной жизни, выразительней всякой риторики. И в Благой вести явление Сына значимей Его слов. Монолог героя-«автора» обрамлен «глаголющим безмолвием» (свт. Игнатий), входит в структуру общения, задает сюжет, жанровую форму. Тем самым снимается антиномия, но не напряжение между монологической формой и диалоговым смыслом. Противостояние трагедийности Вяч. Иванова и полифонии Бахтина в определении романов Достоевского предстает разрешимым. Они выступают моментами иной жанровой формы, включающей в себя «явление», «мытарства», «хожения по мукам». Эта форма названа автором: мистерия христианства и «кризисное» (Г. Пономарева) «житие великого грешника». Разве «трагизм» мира не снят драмой Искупления, питающей полифонию, столкновение «правд» в Свете цельности и Цели?

б). Художники воскрешают евангельскую символику, а знаками времени выступает апокалиптика, связующая утонченный «панпсихизм» с гибельным «жизни преизбытком». От модерна их отделяет пасхальное ликование, преображающее скорбь в радость. Это проявляется не только в умилении героев в кризисные минуты их жизни (Алеша, Грушенька в «Луковке», Митя после объявления приговора: за их «минутную» радость Иван принял бы «квадриллион

квадриллионов» лет муки), но и в форме «вставных» сюжетов, где душевные излияния героев сродни лирическим «фрагментам» Тютчева, соотносимым с принципиальной «незавершимостью» русских сюжетов, преображающих «хаос» пасхальной (рождающей) смертью.

в). В этом смысловом ряду находится и «хвала из ада», данная в «литературном предисловии» Ивана к его «поэмке», воспринятой Алешей как «хвала Христу». «Освободите же изверга, он гимн запел», -злобно кричит Иван о Мите. Даже его черт готов «рявкнуть аллилуйя».

О «реализме в высшем смысле» русских авторов можно говорить как о христианском реализме (В. Захаров) и евангельской онтопоэтике, внеположной квази-религиозным и номиналистическим спекуляциям. Но не забудем, что идея задает основу и структуру методологии, инструмент анализа; замещая живую жизнь, она провоцирует на подмены. «Если вместо ФОРМЫ стихотворения будем брать за основание только ДУХ, которым оно писано, - то никогда не выпутаемся из определений» [7, V: 30]. При разности творческих судеб поэта и романиста есть основания говорить о родстве их поэтических миров, коренящемся в иномирной почве. Потому исповедь горячего сердца, роднящая их стихи и прозу, в этом плане весьма значима. К тому же их учительность питалась импульсом, усвоенным у Слова о Законе и Благодати.

Митя в «Исповеди горячего сердца» замечает: «.И горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы»). «Горячность» и «начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским не отрицает и идеала Мадонны.» [3,XlV: 100]. Русские художники обретали трезвение в Духе.

Список литературы

1. Аверинцев С. «Аналитическая психология» К.-Г. Юнга и закономерности творческой фантазии // О современной буржуазной эстетике. - М., 1972.

2. Аверинцев С. Мы призваны в общение. [Режим доступа к интернет-версии: http://psvlib.org.ua/books/ avers02.htm].

3. Достоевский Ф.М. Полн.собр.соч.: в 30 т. - Л.: Наука. 1976.

4. Журавлева А. Стихотворение Тютчева «Silentium!» (К проблеме «Тютчев и Пушкин») // Замысел, труд, воплощение. - М., 1977.

5. Лихачев Д. Человек в литературе Древней Руси. - М.; Л., 1958.

6. Митин Г. Суд Пилата: Евангельский сюжет в русской литературе XIX-XX вв. // Литература в школе. - 1994. - № 1.

7. Пушкин А. С. Полн.собр.соч.: в 6 т. - М.: ГИХЛ. 1950.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.