Научная статья на тему 'Деконструкция исторического нарратива в романе В. Шарова «До и во время»'

Деконструкция исторического нарратива в романе В. Шарова «До и во время» Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
511
125
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
В. ШАРОВ / РОМАН / НАРРАТИВ / ПОСТМОДЕРНИЗМ / V. SHAROV / NOVEL / NARRATIVE / POSTMODERNISM

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Скоропанова Ирина Степановна

В романе В. Шарова реконструируются исторические проекты, определившие развитие России: христианский, просветительский, коммунистический. Авторская стратегия определяется как посмодернистская игра симулякрами, оформляющая мир как текст и опровергающая исторический детерминизм.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Deconstruction of Historical Narrative in the Novel by V. Sharov “Before and during the Time”

In this novel V. Sharov reconstructes historical projects that shaped the development of Russia: Christianity, the Enlightenment, Communism. Author's strategy is defined as a postmodern simulacra game, building the world as a text and denying historical determinism.

Текст научной работы на тему «Деконструкция исторического нарратива в романе В. Шарова «До и во время»»

И.С. Скоропанова

ДЕКОНСТРУКЦИЯ ИСТОРИЧЕСКОГО НАРРАТИВА В РОМАНЕ ВЛАДИМИРА ШАРОВА «ДО И ВО ВРЕМЯ»

Новое видение истории в русской постмодернистской литературе конца ХХ — начала XXI вв. преломляют многие произведения: «Государственное дитя» В. Пьецуха, «Голова Гоголя» А. Королева, «Всех ожидает одна ночь» М. Шишкина, «Теория катастроф» Н. Исаева, «Борис и Глеб» Ю. Буйды, «Чапаев и Пустота» В. Пелевина и др. В творчестве В. Шарова, от первого романа («След в след», 1978 — 1984) до последнего («Воскрешение Лазаря», 2003), история — главное «действующее лицо». Это не удивительно: Шаров кандидат исторических наук, пишущий о том, что знает досконально, вместе с тем в избранную область он внедряет новые принципы исторического познания, выступает с позиций постисторизма. Никогда повествование о прошлом не получает у Шарова эпи-чески-объективированного характера, как бы удостоверяющего: все было именно так, — всегда это чей-то рассказ об исторических событиях, та или иная их версия, включая ссылки на документы и свидетельства очевидцев. Тем самым писатель демонстрирует постмодернистское отношение к историческому знанию как к нарративу, представленному совокупностью самых разнообразных текстов, дающих те или иные, подчас в корне расходящиеся между собой интерпретации описываемого. Греческое слово «история» «означает «рассказ об известном», «письменное свидетельство»; «история, которую изучают историки, это...то, что дошло до нас в письменном виде»1, хотя одни «рассказы» становятся более популярными, чем другие, утверждаются в качестве официальной точки зрения или даже получают статус сакральных. История именно пишется людьми, а так как их взгляды меняются, постоянно переписывается. Священную историю, основанную на религиозной вере в сверхъестественное и игре воображения, Шаров впрямую аттестует литературой (особого рода,

1 Стогов И. Челюсть Адама: Карманный путеводитель по доисторическому прошлому человечества. М.: ЭКСМО; СПб.: Домино, 2003. С. 139.

конечно, литературой). Но и то, что принято считать научной историей, он рассматривает как своеобразную повесть, в которой использован документальный, фактический материал, организуемый и интерпре-тиру-емый очередным автором по своему усмотрению. Обыгрывая неоднозначность, присущую слову «история», Шаров шутит: «. История, конечно, была довольно интересная, и начал он ее рассказывать тоже по моей просьбе...»2], — сближая принципы освещения «большой истории» и житейской. В художественном творчестве писатель на постмодернистский лад переписывает русскую историю — подвергает пародийно-абсур-дирующей деконструкции мифологическую составляющую исторического нарратива, деабсолютизирует абсолютизированное, разрушает линейные исторические схемы. В его произведениях получает воплощение феномен «конца истории», о чем сигнализирует использование опрост-ранствленного образа «прошло-настояще-будущего» (а не исторически конкретного) времени. Жесткий детерминизм исторического развития (будь то воля Бога или «железные законы» истории) отрицается, иерархия в оппозиции «детерминизм — индетерминизм» (фатальная предопределенность — господство случайностей) деиерархизируется. История у Шарова утрачивает преформизм, предза-данность своего хода и «финала» (будь то Царство Божие или коммунизм), приобретает открытый, многовариантный, вероятностный характер. При ее осмыслении учитываются открытия «философии нестабильности», теории катастроф, постфрейдизма, постструктурализма, позволяющие лучше уяснить, какие факторы благоприятны для исторического развития, какие нет. Помимо глобальных программ, разрабатываемых людьми сознательно, принимается во внимание и либидо социально-исторического процесса, вскрываемое посредством шизоанализа.

Наибольшую известность получил роман Шарова «До и во время» (1993), в котором писатель рассматривает основные исторические проекты, определявшие развитие России на протяжении столетий: христи-анско-православный, просветительский, коммунистический -, и показывает итог, к которому пришла страна, ориентируясь на сверхмифы, к концу ХХ в. В связи с этим цитируются источники, содержащие важнейшие концепты названных проектов: Библия, «Синодик» Ивана Грозного, работы представителей русской религиозной философии и русского

2 Шаров В. До и во время // Новый мир. 1993. № 4. С. 58. Далее текст романа цитируется по этому изданию с указанием номера журнала (№3, №4) и страницы.

космизма: В. Соловьева, Н. Федорова, А. Скрябина, И. Кронштадско-го, Н. Бердяева, И. Ильина, а также работы зарубежных мыслителей, в том или ином отношении повлиявших на российское общество: Г. В. -Ф. Гегеля, Ф. В. Й. Шеллинга, Ф. Ницше; художественные произведения и публицистика А. Пушкина, Л. Толстого, Ф. Достоевского, Ж. де Сталь, К. Бальмонта; книги, статьи, выступления П. Ткачева, Г. Плеханова, В.И. Ленина, А. Богданова, Г. Зиновьева, И.В. Сталина, партийные и государственные документы, газетно-журнальные публикации советских лет; доносы, отправленные в КГБ, личные письма. Автор ведет постмодернистскую игру с имиджами реальных исторических лиц (создателей цитируемых текстов), утвердившимися в массовом сознании. Он обращается к эстетике симулякров, позволяющей обобщить огромный объем материала, творит виртуальную гиперреальность. Пространство романа гетеротопно, время — гетеротемпорально. Возникает лабиринт-ризома с ветвящейся системой значений, отсылающей ко всему миру-тексту, благодаря чему преодолевается моноцентризм, жесткая привязанность к какой бы то ни было идеологии в оценке исторического прошлого. Цель — переоценка ценностей.

Преимущественное внимание Шаров уделяет утопизму, присущему эпохальным проектам преображения жизни в России и на Земле, и по этому признаку сближает христианско-православный и коммунистический метанарративы и их производные. Они расчленяются путем дробления на мини-фрагменты, которые перемешиваются друг с другом и соединяются между собой на плюралистическо-гиб-ридной основе, что дает ощущение комического абсурда; в результате их сакральные значения оказываются взаимно аннигилированными. Характерно для стиля романа такое, например, рассуждение персонажа: «Революция и гражданская война. свершились, теперь Россия получила право возглавить силы добра и начать долгую-долгую битву, решающую битву в истории рода человеческого, которая, как сказано в Апокалипсисе, должна будет завершиться конечной победой над силами мирового зла и торжеством праведных» [4. С. 51]. Совмещение по типу бриколажа разноидеологических, но равноутопических культурных кодов, к тому же пастишизированных, порождает «шизофренический дискурс», что на сюжетном уровне мотивируется повествованием от лица персонажа с нарушенной мозговой деятельностью, пребывающего в психиатрической лечебнице и в своих исторических записях пытающегося удержать ускользающую память. Записи включают в себя и рассказы других больных, в основ-186

ном страдающих старческим слабоумием. Неудивительно, что возникает потешная путаница времен и стран, дурацкая неразбериха с высказываниями различных исторических лиц, маразматическое отождествление реального и фантастико-мифологического. Поэтому ни одна из излагаемых версий прошлого не может быть признана достоверной, зато в совокупности самых невероятных переплетений деменцивных «свидетельств» возникает образ истории как шизофренического бреда, творимого людьми, следующими утопическим программам-минимумам и программам-максимумам. Это позволяет автору развенчать всякие метанарративы, обосновывающие опасные для жизни исторические проекты.

Невозмутимая бесстрастность стилевой манеры героя-рассказчи-ка, под видом документализма нагромождающего тонны фантасмагории, оттеняет скрытую авторскую иронию, пронизывающую роман. Комический эффект вызывает доведение нелепостей и утопических фантазий до абсурда, спокойно принимаемого и одобряемого персонажами. Шаров акцентирует их исторический инфантилизм, за которым стоит «младенческий», мифологическо-теологический тип массового сознания. Желания-грезы, проистекающие из бессознательного и объективируемые путем мистического умозрения, оформляются таким сознанием в сакральные учения, возводящие порождения психики в ранг онтологии. Конечную цель истории шаровс-кие утописты видят в возвращении человеческого рода в рай (переходной ступенью в который может быть коммунизм) и в воссоединении с Богом, для чего предусматривается «воскрешение всех умерших, начиная с Адама», «дарование каждому личного бессмертия, вечной молодости и полноты счастья» [3. С. 34]. Реально это или нет, вопрос не обсуждается; мечта-химера подчиняет себе все. Главная роль в одолении сил зла, хотя бы и ценой полной гибели, отводится России, на которой, убеждены персонажи, «опочил Божий дух» [4. С. 28].

Предсказываемая в Откровении Святого Иоанна всепланетарная катастрофа (Апокалипсис), предваряющая, согласно Библии, воскресение из мертвых и Страшный суд, расценивается как необходимая и благотворная: «Катастрофа, которая постигнет человеческий род, будет столь страшна, что из прежней жизни не уцелеет ничего, ничего не спасется.

Та прошлая жизнь была вместилищем греха — грех был в каждой ее пуре, он пронизывал ее всю, всею ею владел, — теперь он гибнет вместе

с ней» [3. С. 35].3 То, что вместе с грехом будут уничтожены и люди, сама жизнь, во внимание не принимается, поскольку не эта жизнь считается настоящей, а умозрительная вечная жизнь в Царстве Божием.

Касаясь христианской аксиологии, Гегель указывает: «.Новая религия содержит. в себе определение отрицания по отношению к налично существующему; это революционная сторона учения, которая отчасти отбрасывает все существующее, отчасти же уничтожает, опрокидывает его. Все земные, мирские вещи упраздняются как лишенные ценности»4. И в русской религиозной философии, к которой активно апеллируют персонажи Шарова, им есть на что опереться в обосновании своего нигилизма по отношению к «налично существующему» и в нетерпеливо-восторженном ожидании «конца», грядущей катастрофы. Наиболее показательны в данном отношении цитируемые положения В. Соловьева, воздействие которого на русскую культуру значительно:

«Соловьев учил, что: 1) катастрофа уже надвинулась на мир и совсем близка, время Апокалипсиса пришло, наступил век антихриста; 2) осуществление истины и справедливости во всей их полноте должно начаться немедленно; 3) исходной точкой, началом человеческой истории был первородный грех; Страшный суд и победа над мировым злом будет ее концом; 4)...мир, сотворенный Господом, не был совершенен. Жизнь не дар, Акт Творения был неким выпадением земного мира из Абсолюта, потому и первородный грех был естественным следствием этого выпадения, однако Акт Творения оправдан тем, что мир движется к совершенству и рано или поздно вернется, сольется вновь с Абсолютом.; <...> 10) цель мировой истории — достижение единства Бога и возглавляемой человеком небожественной природы; 11) к этому единству невозможно прийти без Богочеловеческого организма вселенской церкви.; 12) историческая миссия России — религиозное посредничество между

3 Иронизируя над непрекращающимся запугиванием человека, в том числе от лица Небес, К. Плешаков пишет: «Боги никогда не занимались благотворительностью; любые скрижали всегда выставляли человечеству точный счет. Земное благополучие, а также посмертные Канары требуют непременной оплаты...Причем некоторые наиболее деловые божественные законодатели оговаривают условия вполне конкретно: библейский Яхве, например, предлагает детям платить по родительским счетам до седьмого колена. Это, если можно так выразиться, налог на наследство плюс фамильные долги, отказаться от погашения которых никак нельзя. По мнению ученых-богословов, отделаться от метафизического кредита невозможно. См.: Плешаков К. Св. искусство. М.: Столица-Принт, 2003. С. 157-158.

4 Гегель Г. В. Ф. Философия религии: В 2т. М.: Мысль, 1975. Т. 2. С. 281.

Западом и Востоком, сближение их и конечное воссоединение во всемирное государство. Возглавит это государство русский царь (светская власть) и римский папа (власть духовная); 13) именно государство будет выступать как представитель человеческого начала в становящемся Богочеловеческом единстве, а не личность (личность должна сознавать, что ее истинная свобода есть самоотречение).» [4. С. 26].

Метафизика Соловьева трактуется в романе как философия «конца»: фаталистического преформизма, обоснования желанности всеобщей гибели, подаваемой как спасение. У Шарова историческая концепция Соловьева - составная часть шизофренического дискурса, что является средством ее пародийной характеристики, сближая с рассказами невменяемых обитателей психолечебницы.

Соловьев в романе - не исключение. Эсхатологические настроения в русской культуре, показывает писатель, весьма сильны и, как правило, питаются трансцендентальным идеализмом. Апокалиптики приучают соотечественников к мысли, что всё должно быть разрушено, потом будет хорошо: написанное в Писании (либо подправленное религиознофилософским модернизмом) сбудется. «Гибельные» внушения хорошо накладываются на традиционный нигилизм русских по отношению к тому, что «от мира сего». Возросшие на этой почве революционеры оказываются у Шарова лишь слишком нетерпеливыми людьми, старающимися ускорить события, приблизить развязку, которую ждут все. Соединение русского утопизма с идеями революции символизирует в романе алхимический брак философа-космиста Н. Федорова и французской писательницы Ж. де Сталь5, перевоплощающейся в его глазах в Спящую (мертвую) царевну из сказки Пушкина — олицетворение самой России, которую нужно пробудить / воскресить к новой (по Федорову,— вечной) жизни. Разрабатывая абсолютно фантастическую версию взаимоотношений реальных исторических лиц, в действительности никогда не встречавшихся, Шаров, как и во многих других случаях, побуждает читателей смеяться, поскольку предпринимаемая виртуализация создаёт гротескное остранение и явственнее обнажает выпадение из реальности создателя доктрины «общего дела», каковым объявляется воскрешение людьми из мертвых всех умерших поколений, патрификация неба, переход

5 Мадам де Сталь считала себя жертвой революции, десять лет находилась в изгнании, в том числе, в России, куда привезла свои рассказы о революции и деспотизме Наполеона, которого революция привела к власти.

человечества в бессмертное светолучевое состояние. Шаровский Федоров предпочитает зачаровывающую химеру, предваряющую жанр фэнтэ-зи: в ней уютно и сладостно, а окружающий мир далек от совершенства.

Герой проповедует: «.грех проник во всё» [3. С. 67], и продолжаться такая жизнь больше не может, не должна. К тому же Федоров предельно расширяет понятие греха: «Шаг за шагом всё было рассмотрено им и признано виновным, он отверг не только балы, рауты, салоны, театр, рестораны., но и модисток, портних, вообще все эти бесконечные мануфактуры, производящие шелка и батист, бархат и кисею, он отверг гобелены, фарфор, резную мебель, картины, поваров, священнодействующих на кухне, и тонкие вина. отверг семью, отверг деторождение» [3. С. 67] как размножающие зло, плодящие порок6. Отчетливо проступает не только праведное негодование неправедностью, но и ненависть к жизни за то, что она не идеальна, стремление сузить, упростить, регламентировать ее аскетическими монастырскими мерками, оставляя человеку минимум для выживания. Настроения Федорова перекликаются с толстовской идеей опрощения, которая по определенным причинам может устраивать конкретного человека (киника, хиппи), но, навязываемая нормативно (как, например, в пореволюционной России), ведет к примитивизации и оскудению жизни, упадку цивилизованности и культуры,7 защищая богатство и разнообразие выбора для индивидуума. Впрочем, абстрактному бессмертному человеку (ли?), образ которого лелеял в своей душе фило-соф-космист, бархат и шелка действительно не нужны.

В отличие от Соловьева, Федоров проповедует нецерковный путь преображения бытия. О, очитает, что «дело спасения человека завещано Господом самому человеку» [3. С. 73] и возлагает надежды на науку, которая разовьется до такой степени, что сумеет побеждать смерть и восстанавливать людей из праха. Вульгарный материализм тем не менее неотрывен у него от христианского утопизма. Ссылка на слова Христа, трактуемые на свой лад: «Дела, которые творю Я (воскрешение из мертвых), и он

6 Федоров был подвижником-аскетом: большую часть жалования за работу в Румянцевской библиотеке отдавал необеспеченным студентам, жил в каморке, питался хлебом и кипятком. Таков его личный жизненный выбор, не отменяющий права других людей сделать свой собственный.

7 «Лишнее — необходимо!», — воскликнул в свое время по этому поводу поэт Е. Винокуров. Винокуров Е. Избранные произведения: В 2 т. М.: Художественная литература, 1976: Т. 1. С. 155.

(пошедший за мной, то есть человек) сотворит, и больше сих сотворит. » [3. С. 73], — свидетельствует о ставке героя на чудо, переводимое из разряда сверхъестественного в разряд медицинской рутины: не «отцы» будут порождать «детей», а «дети» — «отцов». Если человек будет создаваться искусственно — путем собирания его рассеянных в веках по свету атомов - исчезнет, по Федорову, и первородный грех, за который человек, согласно Библии, наказан Богом. «В Федорове была поразительная вера, он не сомневался, что этот его путь ведет и приведет весь род людской в Рай...» [3. С. 74]. Замыкая историю и направляя ее обратно, поворачивая человечество назад, к «догреховным истокам», космист-энтузиаст надеялся предотвратить Апокалипсис, в неизбежности которого в противном случае, как и Соловьев, был убежден8.

Философия Федорова получает у Шарова пародийно-абсурдизирующую интерпретацию, обнажающую скрытый за идеальными порывами души и возвышенными формулировками проекта светлого будущего провал. Идеал — искусственный мир безгрешных клонов — вызывает ассоциацию с антиутопией, предупреждающей о том, чего нужно постараться избежать.

Одурманенность утопического сознания грезами, полностью перекрывающими реальность (во внимание не принимаемую), символизирует соблазнение романного Федорова романной мадам де Сталь с помощью наркотиков. Герой существует в особого рода блаженном сне («она благословляла опиум, из-за которого мозг его, когда он был с ней, спал» [3. С. 66]). Русское бегство от жизни в область завораживающих и опьяняющих религиозно-идеологических фантазий, замешанных на «совершенно исступленной вере» [3. С. 66], уподобляется общенациональной наркомании индусов, открывших легкий путь достижения «абсолютного счастья». «Нищие, голодные индусы умнее своих белых властителей. — доказывает в романе барон Орсер, — целый день они готовы работать, но не ради еды, денег или власти; все, что им нужно, это трубка опиума, потому что, молод ты или дряхл, здоров или умираешь, достаточно одной трубки, чтобы в тело твое вошло блаженство, чтобы ты вернулся в рай. » [3. С. 62]. Барон, однако, не доводит свое рассуждение до логического конца: так как все желания глушащих сознание наркотиками исполняются только в их воображении, Индия давно остановилась в своем развитии, окостенела и является одной из самых нищих и неблагоустроенных

8 Потребность предотвратить Апокалипсис особенно ценил в федоровской философии Н. Бердяев, полностью разделявший, однако, и утопические методы спасения человечества.

стран мира; вывести из состояния оцепенения, в котором она пребывает, пока по-настоящему не удается. Связь с религиозной философией индуизма здесь несомненна.

Для русского утописта (как это следует из проводимой Шаровым параллели) роль наркотика играет магия слов, облекающая его мечту в сакральную доктрину — таинство посвящения в мировые мистерии. Сугубо воображаемый характер владеющих им представлений проясняет проецирование на них категорий искусства (оперирующего художественными образами). В романной линии «композитор Скрябин — мадам де Сталь» пародируются идеи метафизики искусства, теургии, эстетического мессианства, мистической роли искусства в обществе. Проникнутый распространенными настроениями рубежа XIX — XX вв., шаровский Скрябин убежден в том, что является Богочеловеком, мессией, пришедшим благовествовать о будущем: «.скоро, совсем скоро грянет перерождение человечества, которое осуществит он сам чарами искусства» [4. С. 31]. Герой истово верит в близкий конец света, хотя обосновывает его не только христианско-православной эсхатологией и софиологией В. Соловьева, но также идеями буддизма о приближении финала эпохи Кали-Юга и положениями философии Ницше об одряхлении европейской цивилизации и приближении ее краха. Спасти людей Скрябин надеется с помощью искусства, наделяемого магическими свойствами. В соответствии с мыслью А. Шопенгауэра: мир — это «воля, сделавшаяся объектом, т.е. представлением»9, а музыка с ее «всеобщим языком»—» непосредственная объективация и отпечаток всей воли»10, романный Скрябин стремится создать гениальную «Мистерию», которая, убежден он, потрясет и перевернет мир не иносказательно, а реально, так как побудит людей пережить экстаз всепланетарного разрушения тленного, очищения огнем и смертью в катаклизме мировой катастрофы, вернет их в первичную неразделенность и объединит в единую соборную личность, готовую трансформироваться в Богочеловечество. Все остальное обрекается на гибель без сожаления, с радостным чувством долгожданного праздника — освобождения от всего земного и обретения вечной жизни, перехода в Божественную историю. Приветствуются разрушительные войны, революции, кризисы, ускоряющие приближение «конца» и чае-мое духовное преображение. Чудовищную жизнефобию питают вера,

9 Шопенгауэр А. Собр. соч.: В 5 т. М.: Московский клуб, 1992. Т. 1. С. 186.

10 Там же. С. 255.

идеализм, утопизм — никакая цена не кажется слишком большой ради достижения светлой мечты. Разве можно по-настоящему жалеть «представление»? «Весь мир, вся Вселенная — в нас, мы, а не Бог —единственные ее творцы.» [4. С. 35], — доказывает шаровский Скрябин, в духе идей метафизического идеализма онтологизирующий мистическо-фантастический золотой сон. Воображаемый идеальный мир интерпретируется в оккультно-эзотерическом ключе. Скрябин внушает Мадам де Сталь: «.войны и социальные потрясения — лишь отражение событий в астрале.» [4. С. 36], так что каяться за кровопролитие «просто глупо». Это суждение перекликается с высказыванием Н. Бердяева, осмеивавшего пацифистский вечный мир как источник застоя и ссылавшегося на пример Небес: «И на небЪ, въ 1ерархш ангеловъ, есть войны. Духи добрые сражаются с духами злыми»11.

Шаров высмеивает заворожённость Апокалипсисом как желательным вариантом развития российской и мировой истории, акцентирует помраченность сознания утопистов, готовых принести в жертву своим фантастическим проектам все человечество. Посредством шизоанализа писатель вскрывает в сознании апокалиптиков деструктивные импульсы коллективного бессознательного, показывает, что их сознание находится во власти танатоидального комплекса, «воли к смерти». Тот факт, что танатофилы не отдают отчета в побудительных мотивах своего саморазрушительного влечения, выявляет присущая персонажам психопатология: у Шарова это люди с расстроенной деятельностью головного мозга, движимые галлюцинаторными фантомами; их бессознательное вышло из-под контроля сознания. Трансцендентальный идеализм предстает в романе как активатор неосознаваемой деструктивности, направленной на самого себя. Но этим его функция не ограничивается: он может выступить возбудителем некрофилии, вызывая упоение убийством «нечестивых», от которых «очищают» Землю. Аналогичную роль играют идеологии, «во имя высших целей» оправдывающие и пропагандирующие насилие. Шаров обнажает танатоидально-некрофильскую подкладку коммунистической идеологии, деромантизирует коммунистический проект.

Как репетиция Апокалипсиса представлена в романе большевистская революция. Соловьев, Федоров, Скрябин, неоднократно именуемые

11 Бердяев Н. Судьба Россш: Опыты по психологш войны и национальности: Репринт. воспр. изд. 1918 г. М.: Философ. об-во СССР, 1990. С. 198.

революционерами, показаны ее предтечами и вдохновителями, членами одной и той же партии, что и большевики, — партии утопистов-ка-тастрофистов. Фантастическое допущение призвано подчеркнуть то, что их объединяет, а не разъединяет. Травестируется библейский сюжет «Иоанн Креститель — Христос», причем в роли русского Иоанна выступает в романе Скрябин, нашедший и благословивший русского Спасителя — Ленина. На Ленина выбор падает потому, что именно у него Скрябин обнаруживает максимально выраженную «волю к смерти», перетекающую в некрофилию, способность активизировать их у миллионов, развязать всемирную революцию и тем погубить мир зла, то есть мир вообще («.мир всегда и везде — зло, мерзость»], — воспроизводит автор логику своего героя [4. С. 55). В качестве компенсации за уготованные муки Ленин обещает победу над болезнями и смертью с помощью науки — вечную жизнь в материальной форме. По Шарову, это обещание ничем принципиально не отличается от обещания идеального общественного устройства — коммунизма. Наконец, в революцию герой уподобляет действу, акту искусства (а не реальность жизни) и разыгрывает революцию по партитуре скрябинской «Мистерии».

««Мистерия» вся соткана из смертей» [4. С. 42] — такова же и русская революция. В ней нарастают запахи тлена, лазарета, гниющего человеческого мяса, кала, мочи, всякой мерзости вообще, что не отменяет первоначальное ликование, фейерверк веселья людей, потерявших от радости головы: все старое будет уничтожено, ничего не жаль. Прогнозируемые «Мистерией» голод, холод, исчезновение самого необходимого ведут к осуществлению толстовско-федоровской мечты об опрощении, аскетизме, отвечают и потребности русских ницшеанцев отринуть и сокрушить «омертвевшую» и «сковывающую» человека культуру, власть условностей, правил этикета. Так как люди заняты насилием друг над другом, промышленность и земледелие угасают, возвращаются «естественные», первобытные, формы жизни, язычество, дикость, людоедство. История движется вспять к желанным утопистам «истокам», воцаряется долгожданный хаос.12

В качестве крайней меры воздействия на людей, которая окончательно заставит забыть все другое, что было в жизни, избирается террор. Звучит мотив «палач и жертва» (палач — террор, жертва — Россия), получающий психоаналитическую интерпретацию, которая обнажает садизм большевизма и мазохизм верующих в святость революции. «.И вера тем сильнее, чем больше жестокости» [4. С.45], жертва никогда не обвинит палача, выступающего от имени революции, ведь жертва готова вынести 194

всё, видит в Голгофе неотъемлемое условие воскресения, торжества новой жизни. Жертва-мазохист безумно любит словесно-виртуальный образ революции, созданный коллективной мечтой.

М. Волошин по этому поводу заметил: «Русс<кая> революция не только в личном своем составе, но и в [нрзб] области совершается под псевдонимами. Ее судьба — быть скрытой под выдуманными именами, словами и терминами, сбивающими нас с толку»13. Вся советская история прошла под «псевдонимами», в заколдованном идеологическом мире, главная достопримечательность которого — призрак коммунизма. Подоплекой же советской истории была вера в чудо, в то, что Рай на земле возможен. В сущности, люди перекочевали из одной утопии (христианско-право-славной) в другую (коммунистическую), осуществляя неисполнимый исторический проект, в жертву которому были принесены миллионы человеческих жизней, сравнительно с сакральной значимостью проекта ценности для общества не представлявших. На всемирный Апокалипсис (мировую революцию) сил не хватило, но малый Апокалипсис на просторах СССР был учинен.

В «сталинской» линии романа Шаров дает анекдотическую версию причин террора в тоталитарную эпоху, пародируя исторические исследования, боготворящие Сталина, прославляющие его политический курс, оправдывавшие культ личности самодержца в коммунистическом мундире. «Хороший» Сталин изображен как мученик собственного мифологизированного образа, внедренного в массовое сознание: «. это был тот идеал, за которым он, пускай из последних сил, пускай стиснув зубы, но должен был тянуться. То есть это было не восхваление, наоборот, постоянный укор.» [4. С. 51]. Нарочитая идеализация Сталина (приписывание ему «обратно противоположных» качеств) переходит границы правдоподобия и воспринимается как скрытая насмешка над казенной

12 Это хаос. В хаос черный Нас влечет, как в срыв, стезя.

Спорим мы или покорны,

Нам сойти с пути нельзя!

В эти дни огня и крови,

Что сольются в дикий бред,

Крик проклятий, крик злословий Заклеймит тебя, поэт!

Брюсов В. Сочинения: В 2 т. М.: Художественная литература, 1987. Т. 1. С. 203.

13 Волошин М. «Быть человеком, а не гражданином»//Урал. 1990. №3. С. 162.

пропагандой, комплиментарной наукой и искренней наивной влюбленностью в объект обожания людей, предпочитающих миф реальности. Вместе с тем подчеркивается неразрывная связь Сталина и мадам де Сталь, превращенной фантазией автора в мать и любовницу сына. Основываясь на созвучии фамилий, Шаров выявляет у Сталина манию власти, формы реализации «воли к власти» соответствуют общей тенденции уничтожения существующего и замены его предписаниями нового Священного Писания — Программы ВКП(б) (в дальнейшем — КПСС).

Л. Шестов констатировал: «Россия.верит в магическое действие слова. Как это ни странно, но большевики, фанатически исповедующие материализм, на самом деле являются самыми наивными идеалистами. Для них реальные условия человеческой жизни не существуют. Они убеждены, что слово имеет сверхъестественную силу. По слову все сделается.»14. Привычно-бредовое Шаров заостряет гротескно-фантастическими преувеличениями, и тот факт, что утопическо-нигилистическое учение исповедуют пациенты психиатрической лечебницы, является средством осмеяния нереальных ультрарадикалистских программ. Например, основываясь на том, что спутником гениальности может быть некое психическое отклонение, персонажи романа, сотрудники Института природной гениальности, делают ставку на отыскание своих потенциальных подопечных исключительно среди лиц, страдающих психическим помешательством. Предполагается, что «необыкновенные» идеи, посетившие душевнобольных, либо искусственно вызванные у них в ходе экспериментов, будут использованы на благо общества. (Видимо, они не слишком отличаются от мифов, имеющих хождение в стране, иронизирует писатель.) Претендующие на зачисление своих наследников в интернат при ИПГ снабжают их анамнезами с указаниями на полную психическую невменяемость всех членов рода, к которому те принадлежат, о себе же сообщают, что «ни за какие свои деяния ответственности они не несут и нести не могут...Революция...была чистой воды бредом, наваждением, и то, что они в ней участвовали, то, что они ее совершили, объясняется исключительно их невменяемостью, тем состоянием аффекта, в котором они постоянно находились начиная с 1905 года» [4. С. 55].

14 Шестов Л. [Философия истории] //Хрестоматия по истории философии (русская философия): Учеб. пособие для вузов: В 3 ч. М.: Гуманит. изд. центр ВЛАДОС, 2001. Ч. 3. С. 484.

«Смена вех» в стране побуждает танатоманов и некрофилов, впитывающих стереотипы массового сознания, забыть, сколь искренним и убежденным был их революционно-коммунистический порыв. «Провалы памяти», отмеченные Шаровым, — типичная болезнь социума, всякий раз после крушения очередного нежизнеспособного проекта старающегося о нем поскорее забыть, начинающего историю заново. Оправданной в этом контексте оказывается параллель с отделением геронтологии, пациенты которого страдают старческим маразмом и доверчиво меняют один тип утопии на другой —скомпрометированную коммунистическую снова на православную, причудливо прорастающие друг в друга. Воспринимая положение дел в мире к концу второго тысячелетия как критическое и ожидая близкий (с их точки зрения) Апокалипсис, вчерашние коммунисты создают Ковчег спасения, рассчитывая попасть в Царство Небесное. Но и в этом случае звучат въевшиеся в плоть и кровь партийные формулировки: «В части «Текущий момент». — закрытое постановление ЦК о всемирном потопе» [4. С. 76]. Гибридное сращивание несовместимых, казалось бы, культурных кодов свидетельствует о неизжитости иллюзорно-мифологических представлений, наделяет их комедийной семантикой. Но комедийное граничит у Шарова с трагедийным — бессмысленной гибелью несчастных безумцев, «спасающихся» в коллективном самоубийстве. Моделируя траги-гротескную ситуацию, писатель выявляет либидо современного социально-исторического процесса: это неизжитая «воля к смерти», перекрывающая «волю к жизни». Потому-то мифологемы, формирующие танатоидальный комплекс, десакрализируются, шизоизируются, становятся объектом осмеяния, чтобы ослабить силу их воздействия на людей. Шаров предупреждает: пристрастие к утопиям (религиозным, метафизическим, социальным, эстетическим — безразлично), онтологизация продуктов воображения, абсолютизация невозможного способны увлечь человечество в бездну

Роман «До и во время» наносит сильнейший удар по Священной истории (которая не более чем история религиозных верований), по метаисторическим концепциям-фантазиям метафизики (соловьёвства и русского космизма), по историческому материализму, всеопределяю-щий детерминизм которого — иллюзия. Вместе с ними отвергаются телеологическая предзаданность, линейность исторического процесса, исторический процесс получает вероятностное измерение, элемент непредсказуемости, предстает как самоорганизующийся хаос, в котором роль бессознательного не менее значительна, чем сознательные усилия людей. Главной задачей, вставшей перед современным человечеством,

Шаров считает сохранение жизни на Земле, что обеспечивает саму возможность продолжения истории. Этому служит его критика умозрительных конструктов, обесценивающих жизнь, отдающих людей во власть утопий и Танатоса, толкающих к «завершающей» катастрофе. Комический шизо-абсурд, который царит в романе, ироническая авторская насмешка над миражами служат демифологизации исторического знания, побуждают к переориентации на ценности, благоприятные для жизни на земном шаре.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.